За окнами еще стлался мглистый рассветный туман, когда в переулке раздался громкий конский топот и кто-то осторожно постучал плетью по стеклу.
Поеживаясь от утреннего холода, Коста быстро поднялся с постели и подошел к окну. Всадник в черной мохнатой папахе, с трудом удерживая разгоряченного коня, торопливыми жестами давал понять, чтобы ему открыли.
Привязав коня к фонарному столбу, гость быстрым, легким шагом вошел в комнату.
— К тебе я послан, сын Левана, от кройгомцев! — негромко сказал он. — Беда у нас, а защитить некому. Слух идет, ты бедным людям в помощи не отказываешь.
— Говори, братец, что привело тебя ко мне в столь ранний час? Ведь птицы — и те еще спят в своих гнездах, — мягко пошутил Коста, боясь обидеть нежданного гостя. — Как зовут тебя? Какого ты рода?
— Тазрет я. Родом из Кройгома. А случилось у нас вот что… — И он торопливо заговорил. — Знаешь ты нашего старшину Азо, что много лет служил помощником у начальника Владикавказского округа полковника Вырубова? Жили они с Вырубовым душа в душу. Все доходы делили по-братски. И даже после того как Азо перевели старшиной в Кройгом, остались друзьями. Еще бы! Понадобилось, к примеру, Вырубову карточный долг уплатить, — он к Азо, потому что Азо не надо учить, как из крестьян деньги выколачивать! Знаешь, такой закон есть, «за следы» называется? Аул, куда приведут следы украденных коней, обязан заплатить за этих коней двойную цену.
— Как не знать… — с горечью сказал Коста.
— Так вот, Азо недавно опять составил фальшивый акт и, недолго думая, наложил на наших мужчин штраф «за следы» коней, угнанных из табуна алдаров Кубатиевых. И сумма-то не очень велика — тысяча пятьсот рублей, — но крестьяне взбунтовались, надоело терпеть.
Во главе с братьями Мацко и Данелом Дугузовым вытащили они старшину из дома, разоружили и поколотили изрядно. Еле вырвался от них Азо и сразу во Владикавказ, к полковнику Вырубову. А на другой день рота солдат уже наводила у нас «порядок».
Штраф взыскали, зачинщиков плетьми выпороли, а братьев Мацко и Данела арестовали и отправили в город. Сестру их Агунду обесчестили. Как это произошло, точно никто не знает. Но в народе такой слух идет, что когда солдаты увели из сакли Мацко и Данела, Агунда упала перед Азо на колени, умоляя пощадить братьев. В сакле, кроме Азо и Агунды, никого не было. А девушка давно приглянулась старшине. Красавица! Он и дал себе волю. А чтобы следы замести, подослал к ней еще двух солдат. Когда и они совершили свое грязное дело, то девушку связали и бросили в холодный подвал. Люди волнуются, требуют освободить Агунду, а старшина даже разговаривать не желает, — третьи сутки гуляет с начальником карательного отряда, победу над бунтовщиками празднует.
Судили-рядили, как быть, и решили послать гонцов в город, к тебе, сын Левана. Идет в горах слух, что ты грамоту хорошо знаешь, можешь жалобу или прошение составить. А то и песню сложить, и в песне той начальника-мучителя на весь Иристон ославить…
Коста, слушая его, быстро одевался и собирался в путь.
— Садись на моего коня, — сказал Тазрет, — я как-нибудь доберусь. Тебе торопиться надо.
Был полдень, когда Коста въехал в аул и, поднявшись между саклями по узкой улочке, направился к нихасу. В Кройгоме он бывал и раньше и помнил, что нихас находится в самой середине аула. На улицах было тихо и безлюдно.
«Где же люди? — удивился Коста. — Не могли же солдаты истребить все население?»
Наконец на одной из плоских крыш он увидел старуху в черном платье и клетчатой шали. Стоя на коленях, обратившись лицом к Собачьей скале, женщина желтыми костлявыми пальцами рвала на себе седые волосы и царапала ногтями худые морщинистые щеки.
— Пришла наша погибель! О горе нам, горе! — причитала она. — Наступили черные дни!
Рядом со старухой топтался лохматый босоногий мальчуган и, слушая ее причитания, заливался горючими слезами.
Коста спешился и поднялся на плоскую крышу сакли. Увидев его, мальчик перестал реветь и дернул старуху за рукав:
— Нана, гость к нам!..
— Радостных дней тебе, нана! — приветствовал незнакомец старую женщину.
— Кто ты, ма хур?[13] — сквозь слезы спросила старуха. — Слепая я, не вижу тебя…
— Хетагуров я, сын Левана, Коста, — ответил гость.
— Сердце мое обливается кровью, ма хур Коста. Кормильцев угнали в тюрьму, а внучку солдаты опозорили, и теперь старейшие наши решили сбросить ее с Собачьей скалы в пропасть. Слышишь меня, Коста? Где ты? — старуха, беспомощно вытянув руки, шарила ими в воздухе. — Спаси мою внучку, сын мой! Век за тебя буду молиться!.. Может, тебя послушаются люди? Все они точно взбесились. Спеши, ма хур! Вот этот мальчик покажет тебе дорогу, Хазби зовут его.
Быстро спустились они с крыши. Коста вскочил в седло и посадил за собою мальчика.
Так повелось издавна: с Собачьей скалы сбрасывали в пропасть всех, кто был осужден народом на позорную смерть. Приводили сюда и тех, кого «черт попутал» — безумных. Обвязав приговоренного веревками, его спускали на дно пропасти и кричали: «Назови имена чертей, попутавших тебя! Назови — и спасется душа твоя». Имена чертей записывали па бумаге и сжигали на костре, а осужденного поднимали обратно и отпускали — он считался исцелившимся. Если же человек не называл «своих чертей», конец веревки бросали в пропасть, и никто из родных уже не смел даже останки искать.
«Неужели и эту несчастную ждет такая же участь?» — с ужасом думал Коста, пришпоривая коня.
Они мчались по узкой каменистой дороге.
— Только бы успеть нам, Хазби.
— А ты начальник, дядя? — с тревогой спросил мальчик.
— Я начальник над начальниками, — пошутил Коста.
— Тогда, может, правда, послушаются тебя старики, — вздохнул Хазби.
— А старшина тоже там, у Собачьей скалы?
— Нет, дядя! Он швырнул людям какую-то бумажку, а сам сел на коня и уехал. Гляди, гляди! — вдруг отчаянно закричал мальчишка, показывая куда-то вверх, — они уже обматывают ее веревкой! — И, высоко задрав голову, захлебываясь слезами, заорал что было мочи: — Эй, люди, обождите!.. Самый главный начальник приехал!..
Но кто мог его услышать!
Коста еще сильнее пришпорил коня, однако дорога стала резко подниматься вверх, пришлось спешиться и ползком, цепляясь за камни, пробираться дальше.
На вершине скалы дул сильный ветер. Вокруг Агунды толпился народ. Двое мужчин завязывали ей глаза. Ветер развевал ее длинные шелковистые волосы, срывал изодранное в клочья платье. Ее маленькие босые ноги кровоточили. Лицо было бледно и безжизненно. Ачко — глашатай при старшине — с важным видом держал концы веревки, которой опоясали Агунду. Чуть в стороне, опершись на палку, замер высокий жилистый горец — Хадо, дядя несчастной.
С трудом отдышавшись, Коста подошел к толпе. Возбужденные люди не заметили его появления. Резким, быстрым движением он вырвал из рук Ачко концы веревки и, осторожно обхватив девушку за талию, отвел ее от края пропасти и усадил на большой серый камень.
— Эй, кто ты! Что тебе здесь надо? — растерянно крикнул Ачко.
— Дикари! Сумасшедшие! — Коста с трудом сдерживал бешенство.
— Нет, вы на него посмотрите! — воскликнул Хадо и замахнулся на Коста длинной палкой. — Как он смеет вмешиваться в наши мужские дела? Да тебе-то что до моей племянницы? Она весь Кройгом опозорила, солдатам отдалась, чтобы братьев выручить, а ты еще будешь здесь командовать!
— Опомнись, Хадо! — крикнул Коста. — Ты не узнал меня? Я — Коста, сын Левана… Помнишь, я писал за тебя в прошлый раз жалобу? Сами гонца за мной послали, а теперь слушать не хотите?
В толпе раздались голоса:
— Это Коста! Левана Хетагурова сын! Из города приехал!..
Кто-то из стариков дернул Хадо за руку:
— Погоди, Хадо! Дай гостю слово сказать.
— Ее родные братья осудили, — упрямо сбычившись, сказал Хадо. — Старшина Азо их записку нам показал. Смерть ей, бесчестной, полагается. Смерть!
— Солдатская женка, — хихикнул Ачко.
Коста осторожно развязал Агунде глаза и, задыхаясь от волнения и гнева, проговорил:
— Какой зверь натравил вас на несчастную? И когда придет конец этим диким обычаям?
— Мы по закону предков живем! — бросаясь к Коста, закричал Ачко. — И нет тебе до нас никакого дела, Хетага сын!
Но Хадо встал между ними и, вытащив из кармана смятую записку, протянул Коста:
— Прочти и рассуди: как избавиться от позора? Не рожать же ей от какого-то паршивого солдата! Люди навеки ославят наш род — таков обычай!
— Погоди, Хадо, — негромко сказал Коста, пробежав глазами записку. — Племянники твои Мацко и Данел, насколько я знаю, совсем неграмотны. Как же они это написали?
— Да нет, буквы-то они кое-как выводят, — возразил старик.
— А записка написана очень грамотным человеком, образованным. Я же вижу — что-то тут нечисто… Оставь-ка мне бумажку, я постараюсь выяснить, чья это рука…
— Возьми, — махнул рукой Хадо, сам уже чувствуя, что не во всем разобрался.
— Мы не Азо судим, а бесстыдницу, опозорившую нас, — вновь закричал Ачко. — Как старейшие решили, так тому и быть. Нельзя бесчестную в живых оставлять. Люди, хватайте ее!..
Толпа вновь забурлила. Коста, побледнев, положил руку на рукоять кинжала.
— Назад! Все назад! — яростно крикнул он. — Отныне она… сестра моя!
Все отхлынули. Назвать женщину сестрой или матерью — это высшая присяга горца. Если человек произнес эти слова, он обязан выполнять долг брата или сына даже ценою собственной жизни. После сказанного никто уже не мог перечить Хетагурову.
Агунда посмотрела на Коста. Кажется, только сейчас она начала понимать, что здесь происходит. В глазах ее застыли боль, тоска и невысказанный вопрос: «Неужели этот человек и впрямь назвал меня сестрой?»
— Нет, наш гость, ты неправ, — сняв папаху, заговорил старейший аула. — Ты нарушил адат и взял на свою душу великий грех. Но если уж ты назвал грешницу своей сестрой, — пусть бог и духи простят тебя.
— Да, отец, отныне она сестра моя, и ее грехи — мои грехи, — громко сказал Коста. — Забудьте о ней! Я увезу ее в город и сделаю все, чтобы жизнь ее была иной…
Как ни торопился Коста, а во Владикавказ вернулся только к вечеру. Он знал, что сегодня его ждут в доме братьев Шанаевых — близких друзей Коста. Они давно просили Хетагурова устроить у них в доме небольшую выставку его картин, чтобы учителя приходских школ, которых специально для этого пригласили со всей Осетии, могли увидеть работы своего земляка.
Но приехав во Владикавказ, Коста должен был прежде всего позаботиться об Агунде, пристроить ее где-то хоть на одну ночь, чтобы завтра заняться судьбой девушки всерьез. Он надеялся определить Агунду в осетинскую женскую школу. Но удастся ли это? Обесчещенная девушка! Коста верил, что добьется своего. Однако как быть сегодня?
На окраине города он свернул в знакомый маленький дворик, — когда-то, еще в гимназические годы Коста, здесь останавливался его отец, приезжая навестить сына. Пожилая русская женщина держала нечто вроде небольшого постоялого двора — несколько чистеньких комнат. Откуда она взялась во Владикавказе, толком никто не знал, и поначалу люди смотрели косо, — что за постоялый двор, если его содержит баба! Но постепенно привыкли. Варвара Никифоровна слыла женщиной строгой, честной. Особенно любили останавливаться у нее московские и питерские студенты, приехавшие поглядеть на красоты Кавказа и ожидавшие дешевой оказии прокатиться по Военно-Грузинской дороге. Плату за ночевку брала она недорогую, да к тому же у нее можно было купить крынку молока и каравай свежеиспеченного хлеба. А что еще нужно путнику?
«Может, приютит несчастную?» — подумал Коста, помогая девушке слезть с лошади. Казалось, Агунда все еще не в силах была осознать происходящее — столько горя обрушилось на нее! И вот теперь еще — этот человек. Тот, кто спас ей жизнь. Он привез ее куда-то, а сам уйдет, оставит одну.
Вся сжавшись, она молча и умоляюще глядела на него.
Коста ласково погладил девушку по голове и, осторожно усадив на низенькую скамеечку у беленой стены дома, постучал в дверь. Она открылась.
— Здравствуйте, Коста Леванович, — раздался с порога дружелюбный голос Варвары Никифоровны. — Никак еще кого-то из нарцев приютить требуется? (Коста не раз посылал к ней своих земляков.)
Коста приложил палец к губам. Варвара Никифоровна поняла, что на этот раз дело непростое, и пропустила его в дом.
Коста вошел в чистую горницу, присел на белую струганую табуретку возле стола, покрытого пестрой домотканой скатертью, и не таясь рассказал все.
Варвара Никифоровна слушала, горестно подперев щеку, и глаза ее влажно поблескивали.
— Изверги лютые! — только и сказала она, выслушав все до конца. — Где она, птаха горемычная? Веди сюда…
Передав Агунду в добрые руки Варвары Никифоровны, Коста с легким сердцем поспешил к Шанаевым.
В доме было шумно. Учителя, съехавшиеся со всей Осетии, впервые рассматривали картины, созданные их соотечественником, да к тому же художником-профессионалом. И впервые глядели на них с полотен Коста обыкновенные люди, горцы-бедняки, те, среди которых они живут и трудятся, с которыми встречаются ежедневно и ежечасно.
Мальчишки-каменщики. Им бы в школу бегать, книжки читать, а они дробят гранит, зарабатывая на хлеб.
Женщина-горянка несет воду в деревянной бадье. Такой тяжести и мул не выдержит. А она каждое утро, каждый вечер, зимою и летом, в стужу и гололед, в зной и духоту, по крутым каменистым тропинкам таскает воду в аул из источника.
— Но где же сам Коста? — спрашивали гости. — Повидаться бы с ним, поблагодарить.
Хозяева недоуменно разводили руками. Им было известно, что сегодня на рассвете Коста неожиданно уехал в горы и должен вернуться к вечеру — такую записку он наспех приколол к двери. Но почему он задерживается? Не стряслась ли какая беда? В горах чего не бывает!
Учителям уже пора было разъезжаться по аулам — ночевать у Шанаевых не стоило, дом находился под наблюдением полиции. Но уезжать, так и не повидав художника, не хотелось, и гости то и дело поглядывали на дверь.
— Читали сегодня в «Терских ведомостях» сообщение, что на днях, в лагере, в час ночи лишил себя жизни подпоручик 77-го пехотного Тенгинского полка? — спросил кто-то.
— Как же! — подхватил другой. — Покойный оставил записку: «Тяжело, жить больше не могу, прощайте, все добрые товарищи». Говорят, в полку любили его.
— Я его хорошо знал, — вмешался в разговор молоденький офицер в мундире кавалерийского полка. — С ним однажды весьма печальная история случилась: во время утренней поверки он увидел солдат-осетин, которые, окружив единственного среди них грамотея, слушали стихотворение Коста «Солдат». Заметив офицера, грамотей не растерялся, мгновенно порвал бумажку на мелкие клочки и проглотил, а затем выхватил из рук товарища письмо и подбежал к командиру: «Ваше высокородие, я им письма читаю…» И все же кто-то донес, и он вынужден был признаться, что читал на родном языке «Солдата».
— Кто разрешил читать в казарме недозволенные стихи? — взревел офицер.
— Виноваты, ваше высокородие! — хором ответили солдаты.
— Кто запомнил стихотворение? — неожиданно смягчившись, спросил офицер. Все молчали. — Не запомнили? Так слушайте. — И к великому удивлению перепуганных солдат, он прочел — громко и выразительно:
Рвался к труду я; хоть доля проклятая -
Горы любил всей душой.
Воином стать бы, но тяжко лопатою
Рыться в конюшне чужой.
Сын твой ни слова не скажет о голоде,
Кашей питаясь одной.
В угол забьется в казарменном холоде,
Спит на соломе гнилой.
Ты не оплакивай жизнь безотрадную,
Сын твой и сам ей не рад.
Он не попросит черкеску нарядную,
Он не жених, а солдат!..
Мать, не рыдай над сыновней судьбиною,
Вытри слезу ты свою!
Жадный до жизни, пускай и погибну я,
Но за себя постою!
— Хороший, видно, был человек, покойный подпоручик, — помолчав, задумчиво заметил один из учителей. — Хорошим всегда трудно, вот и не выдержал.
— Но это не выход для борца, — негромко возразил хозяин дома, старший из братьев — Дзантемир.
Он хотел развить свою мысль, но в это время дверь отворилась и на пороге появился Коста. Усталый, запыленный, он увидел гостей, и усталость мгновенно сбежала с лица.
— Каким ветром занесло сюда столько друзей? — радостно воскликнул он. — Вот ведь нас сколько! В один кулак собрать наши силы — никакая гора не устоит!
— Садись, Коста, ты устал, отдохни! — предложил ему свое кресло Дзантемир. — У нас ведь своего рода праздник сегодня.
Кто-то протянул стакан крепкого чаю. Коста отхлебнул и обвел друзей укоризненным взглядом.
— Не время еще нам праздновать, — сказал он. — Куда ни глянь — тьма, произвол, невежество… Вот хоть сегодня…
И он рассказал историю Агунды.
— Но разве ее судьба — не судьба всего осетинского народа? — спросил Коста, закончив свой рассказ. — Я думал об этом, когда вез девушку, и мысленно писал стихотворение. Я назвал его «Додой»- «Горе». Вот послушайте:
…Цепью железной нам тело сковали,
Мертвым покоя в земле не дают.
Край наш поруган, и с гор нас прогнали,
Всех нас позорят и розгами бьют…
Враг наш ликующий в бездну нас гонит,
Славы желая, бесславно мы мрем.
Родина-мать и рыдает и стонет…
Вождь наш, спеши к нам —
Мы к смерти идем.
Коста смолк. Молчали и слушатели.
— Вот она истинная правда о жизни народа, о его муках, — задумчиво сказал Дзантемир, и сразу все задвигались, заговорили, стали просить, чтобы Коста позволил им записать стихотворение.
— «Додой» будут петь даже неграмотные пахари и пастухи…
— А знаете, — воодушевился Коста, — я и мотив уже подобрал. «Марсельезу» помните? Ну-ка, попробуем хором…
Коста запел, и все дружно подхватили песню.
Как ни пытался Коста устроить свою названую сестру в осетинскую женскую школу, ничего не получалось. Едва только он заговаривал об этом, как на него руками махали, — куда там!..
Тогда он обратился с просьбой к другу своему Александру Цаликову. Но и тот сказал:
— Дорогой мой, сам знаешь, школа наша сейчас подвергается гонениям. А нынче ею особо заинтересовались. Как бы не лишиться нашим женщинам последнего очага образования…
Владикавказская женская осетинская школа существовала еще с 1862 года. Это было на всем Северном Кавказе единственное учебное заведение для девочек-горянок. В 1886 году школу преобразовали в пансион, назвали Ольгинской и приравняли к прогимназии. За тридцать лет существования здесь получили образование сотни осетинок. Многие затем и сами стали учительницами и понесли свет учения дальше, в горные аулы.
А теперь школу намерены закрыть. Почему? Обер-прокурор святейшего синода Победоносцев объявил крестовый поход против просвещения…
Грузинский экзархат, которому подчинялась женская школа, прислал специальную комиссию, которая объявила, что школа «и по внутреннему строю своей жизни и по программам предметов обучения далеко удалилась от своего назначения». Что это означало — никто не понимал, ясно было лишь то, что правительство Александра III напугано просвещением осетин.
Коста понимал, какой жестокий удар готовился по его родине. И не в Агунде теперь было дело — о ней он позаботится. Девушке жилось неплохо, одинокая Варвара Никифоровна привязалась к ней, была с нею ласкова, добра. А трудолюбивая и скромная Агунда помогала немолодой женщине по хозяйству, но никаких денег брать у нее не хотела, была довольна и тем, что ее кормят и не обижают.
Коста часто навещал Агунду. Сначала она дичилась его, потом стала встречать приветливой улыбкой, и лишь очень нескоро ему удалось вызвать ее на искренние разговоры.
— Не тревожь ты ее, — уговаривала Варвара Никифоровна, — пуганая она. Отойдет, снова человеком станет. Погляди, точно каменная. Слезы не дождешься. Вот выплакалась бы — сразу легче бы стало, поверь мне, — по себе знаю…
Да, за судьбу Агунды Коста мог быть спокоен. Гораздо больше беспокоила его школа. Ведь закрыть ее — значит отрезать сельскую осетинскую детвору от городской культуры, лишить общения осетинских девочек с девочками других национальностей — русскими, грузинками, армянками. Это значило также лишить сельские осетинские школы в будущем учительниц, потому что девушки, окончившие школу, почти все возвращались в родные аулы и там обучали ребят.
За существование школы надо бороться.
Коста знал, что Александра Цаликова вызвали к Каханову для разговора о женской школе, и не мог усидеть дома. Не терпелось скорее увидеть Александра, узнать о результатах разговора с хозяином области.
Когда он пришел к Цаликовым, Александр еще не вернулся, и Коста решил ждать.
Старших сестер дома не было, и горничная доложила о его приходе Анне.
Коста сидел в гостиной на причудливо изогнутом венском стуле, обитом зеленым плюшем. Отбрасывая желтые круги, светила над столом керосиновая лампа.
Он рассеянно просматривал последний номер «Нивы», недавно полученный из Петербурга. В печке потрескивали дрова.
В коридоре раздались легкие шаги, и в гостиную вошла Анна.
— Здравствуйте, Коста Леванович, — сказала она своим низким, чуть глуховатым голосом и, зябко кутаясь в большой пуховый платок, уселась напротив него на широкую, покрытую ковром тахту.
— Здравствуйте! Вам холодно? — спросил Коста.
— Да, познабливает. Морозно на улице. Действительно, в последние дни похолодало.
Давно не было во Владикавказе таких морозов, ледяной ветер налетал из Дарьяльского ущелья, колючие снежинки, перемешанные с пылью, кружились по улицам.
— Вот и зима пришла, — сказал Коста, ласково глядя на Анну и чувствуя, как хорошо ему от ее присутствия. Сидеть бы так без конца в этом мягком полусвете и глядеть на ее разгоряченное лицо, на глаза, поблескивающие под густыми бровями, и слушать милый негромкий голос…
— Да, последняя моя зима в гимназии… — задумчиво проговорила Анна.
— А потом?
— Работать буду. Учительницей…
— Я рад вашему выбору. А вот наших осетинок хотят лишить единственной школы.
— Может, еще и не закроют? — с надеждой спросила Анна.
Коста с сомнением покачал головой.
— Нет, не зря так долго копалась комиссия в пожелтевших и покрытых пылью делах. Говорят, не только тщательно проверялись все расходы, но, главное, интересовались поведением девочек и тем, чем занимаются они по окончании школы. В общем, не жду ничего хорошего.
— Папа что-то задерживается, — сказала Анна и, подобрав ноги, глубже уселась на тахту. — Я от Ани Поповой письмо получила, — проговорила она, опустив глаза и перебирая тоненькими пальцами бахрому на платке.
— Что же она пишет? — спросил Коста, сам удивляясь своему спокойствию.
— Так, ничего… Проживет в Тифлисе до весны, а может, и до будущей осени. Родные сердятся на нее — она ведь отказала Ахтанаго Кубатиеву.
— А вы, Анюта, не собираетесь замуж за Дзамболата? — спросил Коста.
Анна молчала, только пальцы забегали быстрее, перебирая бахрому. Наконец она сказала — медленно, точно размышляя:
— Нет, я не пойду замуж. Хочу на свободе пожить, поработать.
— Разве семейная жизнь помеха работе? Я думаю, наоборот. Ведь это так прекрасно, если рядом верный друг, который разделит и заботы твои, и горести, и радости…
— Может быть, — как-то неопределенно отозвалась Анна. Тихо в гостиной, только слышно, как потрескивает фитиль в лампе. От белой кафельной печи исходит приятный жар. Анна почему-то все кутается в платок. «Уж не заболела ли?» — вдруг заботливо подумал Коста. Где-то в дальней комнате скрипнула половица. И снова тишина.
Под окнами захрустел снег.
— Папа, — с облегчением вздохнула Анна.
И в самом деле раздался дребезжащий звонок, торопливые шаги горничной, и вот уже отец Александр, потирая озябшие руки, вошел в гостиную.
— Ну что, дорогой, с какими вестями? — спросил Коста, поднимаясь навстречу.
Анна смотрела на отца с таким детским нетерпением, что Коста не сдержал улыбки.
Отец Александр только рукой махнул:
— Соблаговолили закрыть приют. И Каханов одобрил это!
— Но как же объяснили свое решение благочинные отцы? — возмущенно спросил Коста.
— Дорого, говорят, обходится обществу эта школа, а пользы от нее — никакой…
— «Люби ближнего, как самого себя, и знай, что кротость и послушание суть первые достоинства человека…» Так? — вскипел Коста. — Не они ли со школьной скамьи вдалбливали нам в голову это «люби ближнего»? «Возьмемся за руки, пойдем и погибнем, но будущим поколениям приготовим светлую и легкую жизнь…» Не тому ли нас учили? А на деле что? Какая низость! Что же делать теперь девушкам, которых безжалостно выбросили из школы?.. И что будут делать те, кто только еще подрастает? Нет, я не стану молчать! Я подниму протест против крестового похода на школы. Я уже и материал подобрал. Вот он! Я принес тебе показать.
Коста протянул Цаликову папку:
— Читай, вот здесь.
— «Обращаясь к внутреннему состоянию школы, — прочел Цаликов в одном из отчетов комиссии, — нельзя не признать, что развитие и успехи детей делают эту школу вполне соответствующей ее назначению…» — Что ж, это донесение — козырь в нашей игре, — оторвавшись от бумаг, заметил он.
— «Владикавказская осетинская девическая школа велась и ведется образцово, — продолжал читать отец Александр. — Его императорское высочество великий князь Михаил Николаевич лично соизволил благодарить всех служащих школы за хорошую постановку обучения и воспитания». Это я прекрасно помню. Благодарность при мне писалась, — подтвердил он. — А сегодня комиссия записала совсем иное: девочки из низшего сословия обладают грубыми манерами, дурными привычками и деморализуют школу.
— Как, как? — переспросил Коста.
— Деморализуют, — повторил Цаликов и, рассердившись, добавил: — Клевета, бессовестная клевета!
— А как это понять — «деморализуют»? Что именно имеется в виду?
— Что бы ни имелось, — покачал головой Цаликов, — а Каханову это слово очень понравилось. Он даже повеселел и ус подкрутил.
— Да, к сожалению, это не ново, — вздохнул Коста. — Школы, просвещение малых народов — все это для Кахановых деморализация, разврат… Ну, посмотрим, чья возьмет!
— Они сильны, Коста, не связывайся, — посоветовал Цаликов.
— «Не связывайся»? Значит, пусть нас возвращают к дикости, к средневековью, а мы будем молчать? Ну нет!
— Кроме неприятностей, ничего не добьемся! — еще решительнее возразил Цаликов. — Да и кто мы? Думаешь, много таких, как ты?
— Не много, но есть… Нас, во-первых, поддержит интеллигенция. Я уже говорил кое с кем… А там и земляки поднимут голос… Надо выступить с протестом, и как можно скорее.
— Смотри, друг мой, смотри, — предостерегающе сказал Цаликов. — Начальство еще помнит твою речь в Пятигорске, да и вообще отец Эрастов и полковник Хоранов — не лучшие твои друзья. Поверь, я тебе только добра желаю.
Окончились рождественские каникулы, и воспитанницы женской школы возвращались во Владикавказ. Приехала из Нара и Замират. Ее привез Борис, бережно закутав сестренку в свою старенькую бурку. По дороге, в Алагире, встретились они с Муратом, старым приятелем Бориса, который тоже направлялся во Владикавказ по каким-то своим делам, и остаток пути проделали вместе. День выдался морозный, солнечный, лошадь бежала быстро, резво помахивая хвостом. Они весело болтали, смеялись чему-то, и Борис не раз замечал, какими глазами поглядывает Мурат на его сестру. А она и впрямь была сегодня хороша — разрумянившаяся на морозе, с распушившимися волосами на лбу, оживленная.
Незаметно добрались до Владикавказа. Вот и улица, где находится здание школы. Но что это? Из конца в конец она запружена горскими арбами, на которых родители привезли учениц, а на запертых дверях школы висит объявление: «Приют закрыт».
По мостовой возле школы важно расхаживали городовые в теплых шубах, с шашками на поясах. Однако морозный ветер и их пробирал до костей, тогда, позабыв о своем «высоком положении», они смешно приплясывали на месте, стуча по мерзлой земле коваными сапогами.
Девочки, воспитанницы приюта, продрогшие в пути, жалобно просили:
— Ну откройте двери, дайте хоть погреться!
— Приют закрыт! Не имеем права!
— Как закрыт? Сегодня начало занятий!
— Совсем закрыт! Разойдитесь!
Но никто и не думал расходиться. Все подъезжали
и подъезжали арбы. Горцы разжигали на улицеМжщ ко-стры, чтобы согреть продрогших детей. -
Темнело. Мороз усилился.
К людям, столпившимся возле арб, подошла группа осетин. Один из них — высокий, худощавый, в черном пальто и каракулевой шапке — влез на арбу и поднял руку.
— Земляки! — громко сказал он. — Нас постигло несчастье. По распоряжению Терской администрации и экзархата Грузии женский приют закрыт. Зря мерзнете. Но надо действовать. Помните — никто не имел права в середине учебного года закрывать школу.
И высокий человек, спрыгнув с арбы, исчез в толпе.
— Как закрыли?!
— Неужели закрыли? — раздались возмущенные выкрики.
— Это произвол!
— Мы за обучение детей деньги вперед заплатили!
Возбуждение толпы росло. Замират, сбросив потрепанную бурку Бориса, рванулась было вперед, но остановилась.
«Здесь так много мужчин, — мелькнула мысль, — не пристало девушке при них голос поднимать…»
Но, заметив обращенный к ней восхищенный взгляд Мурата, вдруг решительно вскочила на арбу и, обведя глазами толпу, крикнула срывающимся отчаянным голосом:
— Отцы! Братья! Откройте! Сами откройте!
— Верно! — подхватил Мурат и в ту же минуту сорвал с дверей доску с надписью «Приют закрыт».
— Молодец, Мурат! — услышала Замират голос Бориса. Он усердно работал локтями, пробираясь к дверям. Но тут его схватил городовой; — Я тебе, бунтарь, голову оторву!
— Наших бьют! — закричали в толпе, и люди ринулись вперед.
Грохнула сорванная с петель дверь, раздался звон стекла, пронзительно засвистели городовые.
— Разойдись! Ра-а-зо-о-йдись! — неслось над гудящей толпой.
Из-за угла выскочили конные городовые. Они избивали людей нагайками, хлестали лошадей, запряженных в арбы. Кони испуганно ржали, загремели колеса, заметались люди.
Резкий удар по голове свалил Замират с арбы…
Когда она пришла в себя, было уже совсем темно. Сильно болела голова. Ее вели под руки, рядом с ней и впереди молча шли какие-то люди, доносились грубые окрики.
— А ну, быстрее, чего растянулись?
«Куда меня ведут?» — подумала Замират и еле слышно спросила:
— Кто вы?
— Иди, иди, не бойся! — услышала она и с трудом узнала голос Бориса. — Это мы. Я и Мурат.
— А куда мы идем? К Коста? Да?
— Да, да, сестричка!
Замират оглянулась и увидела вереницу людей, конвоируемых городовыми. Впереди показался мост.
— Быстрей, быстрей, не растягивайся!
— А почему городовые? — растерянно спросила Замират. — Куда нас гонят?
— Не бойся; сестричка! — успокаивал Борис. — Дальше тюрьмы не уведут…
Замират всхлипнула. Она поняла, что их и вправду ведут в тюрьму как зачинщиков бунта. «Стыд, ой какой стыд!»- подумала она, чувствуя, как яркая краска заливает ее лицо..
Арестованные вступили на деревянный мост. Неожиданно впереди промелькнули какие-то темные фигуры, и вдруг один из городовых полетел через перила в реку. Раздался громкий голос:
— В Терек их, в Терек!..
Борис и Мурат, оставив Замират, бросились на подмогу.
Время близилось к полуночи, когда Коста закончил писать протест против закрытия женской осетинской школы.
— Вот, — сказал он, протягивая письмо Александру Цаликову, который уже несколько часов сидел у него, дожидаясь, пока документ будет готов. — Подпишемся первыми.
Отец Александр взял бумагу и стал медленно читать, покачивая головой:
— «Во все время своего существования школа пользовалась необыкновенной любовью и доверием осетин. В семидесятых и в начале восьмидесятых годов популярность ее достигла таких размеров, каких нельзя было предполагать при ее основании. Она не могла вместить всех желающих поступить в нее… Она нам дала неутомимых тружениц для наших сельских школ. Школа эта становилась насущной потребностью всего народа…
5 января приехавшая из Тифлиса комиссия без объяснения причин и мотивов сорвала вывеску… Осетинской женской школы. Нет сил и уменья передать всю глубину горя, причиненного целому народу этим неожиданным распоряжением. Нет слов и красок, чтобы передать раздирающие душу сцены у подъезда бывшей… Осетинской школы».
— Надо бы смягчить немного. Очень уж резко написано, — сказал Цаликов. — Побоятся газеты такое печатать.
— Смягчить тот кошмар, который мы имели удовольствие пережить сегодня? — Коста удивленно приподнял брови. — Ни в коем случае! Добьемся, чтобы напечатали. В Петербург пошлем…
— Ну, знаешь ли, дружище! Мне моя голова еще пригодится, — возразил Цаликов.
— Да что тебя так смущает?
— Вот, например, вопрос: «По какому праву?..» Права начальства, как известно, неограниченны.
— Читай-ка дальше!
— «Школа эта, — прочел вслух Цаликов, — насаждала в отдаленных уголках горной Осетии неувядаемые зародыши просвещения… Во все времена своего существования школа пользовалась необыкновенной любовью и доверием осетин… Трудно себе представить глубину горя, причиненного осетинам этим событием…»
От волнения Цаликов не мог больше читать, отложил бумагу и, ни слова не говоря, четким размашистым почерком подписал бумагу.
— Тот, у кого есть в груди сердце, — сказал Коста, — не останется безучастным к происшедшему.
Цаликов заторопился домой.
— Бог видит, бог поможет, — сказал он на прощание, но в голосе его не было уверенности. — Приятных тебе снов, друг мой.
Но Коста было не до снов. Он знал, что сегодня должна приехать Замират, и очень тревожился.
«Где ж она? — расстегивая бешмет и укладываясь, беспокойно думал он. — Если приехала, то почему ее так долго нет? Ведь больше-то ни ей, ни Борису деваться некуда. Не случилось ли беды?»
Он ворочался с боку на бок, прислушивался к шагам на улице, но напряжение и усталость минувшего дня навалились на него тяжелым сном. В это время и ввалились в комнату Замират, Борис и Мурат. На лицах парней были синяки и ссадины. Мокрая одежда Мурата покрыта тонкой ледяной коркой.
Замират бросилась к Коста:
— Помоги нам! Мурату надо переодеться. Он совсем замерзает.
Ни о чем не расспрашивая, Коста быстро вытащил сухое белье, достал старые студенческие брюки и куртку. Потом вскипятил чай и усадил всех за стол.
— А теперь рассказывайте.
Борис рассказал все по порядку: и как Замират произнесла речь, и как их арестовали и повели в тюрьму, и как Мурат, столкнув в Терек городового, сам свалился в ледяную воду.
Коста пристально взглянул на девушку:
— Значит, речь произнесла? — ласково спросил он.
— Но ты же сам велел всегда говорить правду, — ответила Замират. — Вот и я сказала, что думала. А в тюрьму стыдно было идти, но не страшно.
— Почему же вы не знакомите меня с этим храбрым человеком? — спросил Коста, поглядывая на молодого парня. — Мурат, кажется?
— Мурат, — подтвердил Борис. — Хацаевых сын. Из Алагира он. Старый мой друг.
— Я тут ни причем, — смущенно сказал Мурат. — Если бы эти отчаянные ребята из Верхней Осетинской слободки не налетели у моста на полицейских, сидеть бы нам всем в тюрьме. И я бы никогда не увидел вас, дорогой Коста, хотя давно об этом мечтал.
— Значит, не было бы счастья, да несчастье помогло? — пошутил Коста.
— Вот именно! Молодые парни из Верхней Осетинской слободки, — продолжал Мурат, — узнав о столкновении возле школы, поспешили нам на помощь. Но опоздали. Им сказали, что зачинщиков «бунта» повели в тюрьму, и тогда они устроили засаду у моста, напали на полицейских и побросали их в реку. Ну а мы им помогли…
— А тем временем арестованные воспользовались суматохой и разбежались, — сказал Борис.
— Молодцы! — похвалил Коста. — Но помните, бой еще только начинается…
— Нет, Коста, все кончилось благополучно, — не поняв, о чем говорит Коста, возразил Борис. — В темноте ребят никто не разглядел.
— Я не о том, друг мой. Бой с теми, кто закрыл школу, только еще начинается.
— Дяденька, дяденька, беда у нас, помоги! — услышал Коста отчаянный Сенькин голос. И столько было в нем горя, что, позабыв накинуть бурку, Коста выскочил на сверкающую снегом морозную улицу.
Ну и холод!
Сенька бросился к Коста и прижался, весь содрогаясь от рыданий.
— Что ты, что с тобой? — испугавшись состояния мальчишки, спрашивал Коста.
Но Сенька ничего не мог сказать и только тянул Коста куда-то в сторону Осетинской слободки.
— Зайди в дом, обогрейся, — уговаривал Коста. Сенька мотал головой.
— Ну дай я хоть бурку надену, видишь, мороз какой.
Обняв мальчика, Коста чуть не силой ввел его в дом.
Они вошли в жарко натопленную комнату. Коста зажег лампу: за окнами уже смеркалось.
— Выпьешь чаю, тогда пойдем, — категорически сказал он. — А пока расскажи толком, что случилось.
Он быстро налил в жестяную кружку кипяток, бросил туда три куска сахару.
— Вот выпей, посинел от холода.
Коста разглядывал щупленькую Сенькину фигурку в длинной женской вязаной кофте, надетой поверх рваных штанов и рубахи.
Мальчик жадно глотал горячий чай, и слышно было, как стучат его зубы о края железной кружки.
Коста погладил Сеньку по рыжим спутанным грязным волосам, и тут вдруг кружка выпала из рук мальчика, с грохотом покатилась по полу, и Сенька разрыдался — громко, отчаянно, заливисто.
— Умерли они, все умерли!.. — говорил он, заикаясь и захлебываясь слезами. — И мамка, и Катюха, и Егорка. А батька пропал… Все мертвые лежат в хате. Пойдем к ним, дяденька, боюсь я…
Они быстро шли по скрипучим от снега, пустынным окраинным улицам, и Сенька сбивчиво рассказывал о том, что случилось в их доме ночью.
Вчера вечером собирался Сенька на ночное дежурство в типографию. Коста устроил его на зиму помощником сторожа. Утром мальчишка бегал по улицам с газетами в тяжелой суме и, лишь продав их, отправлялся домой.
Отец Сеиькин в тот вечер решил идти в лес за хворостом.
— Что ж, Марьюшка, идти что ли? — спросил он унылым голосом.
— И не знаю, родной, как хочешь… Женщина глубоко вздохнула и задумалась.
— И кой черт догадал нас переехать сюда, — сказал отец. — Маешься-маешься, что здесь, что в России, а все едино — нет ничего. Наказанье господне! — Не договорив, он поднялся, нахлобучил на голову шапку, заткнул за пояс топор, взял под мышку веревку и надел рукавицы.
Сенька хорошо запомнил этот разговор. — Смотрите не замерзните, кормильцы! — крикнула мать, когда Сеня с отцом уже вышли из хаты. На углу они распрощались, — Сенька торопился в типографию, отец зашагал к лесу.
Сенька видел, как он быстро поднимался по укатанной, уходившей в гору дороге, и ему почему-то было страшно: «А вдруг батьку волки съедят или абреки убьют?..»
И всю ночь в типографии Сенька думал об этом и хотел побыстрее попасть домой, но в то утро газеты как на зло плохо продавались — мороз, людей на улицах мало. Сенька заработал всего пятиалтынный. Он шел домой, зная, что мать не станет сетовать на скудный заработок, наоборот, назовет его «кормильцем» и вынет из печи горшок с пшенной кашей. Каша будет дымиться на тарелке, а Сенька, набив полный рот, станет рассказывать матери о городских новостях.
Но собака встретила Сеньку жалобным воем. Он, как взрослый, потрепал ее по голове, почесал за ушами и, угостив заранее припасенной коркой хлеба, толкнул дверь в хату.
Что это? Почему до сих пор все спят? И даже маленький Егорка не плачет.
Сенька подошел к матери. Она лежала на печке — бледная, холодная, с запекшейся кровью на губах. И Катюха. И Егорка.
В доме пахло угаром.
…Вот она, одинокая хата, ветхая, подпертая бревнами, крытая соломой. Маленькое окно затянуто бумагой. Ни двора, ни сарая.
Сенька толкнул дверь, и они вошли в комнату — большую, холодную, грязную. Вдоль стены, почерневшей от копоти, — длинная лавка, перед ней стол, сколоченный из грубых досок. На стене темная деревянная икона.
В комнате уже толпились какие-то люди. Среди них Коста увидел городского врача и не здороваясь быстро спросил:
— Что случилось?
Врач узнал его.
— Смерть от угара, Константин Леванович, — негромко сказал он. — Видно, побоялась хозяйка тепло упустить, рано печку закрыла. Видите, нищета какая, — каждое полено небось на счету. — Он горестно махнул рукой. — Ребятишек жалко, девочке лет пять, а мальчонке и годика нет.
— А где хозяин? — спросил Коста.
— Не знаем, ушел с вечера в лес, но, видно, приходил, потому что у порога лежит вязанка дров.
Какие-то женщины растапливали печку, грели воду, чтобы обмыть покойников. Сенька сначала молча и испуганно жался к Коста. Он внимательно выслушал врача, а когда тот замолчал, тихо отошел в сторонку.
— Куда ты?
Не ответив, Сенька выскользнул за дверь.
Коста пошел за ним — нельзя в такие минуты оставлять мальчика одного. От дома к реке вела узенькая тропка, и Коста, с трудом различая в темноте дорогу, шел по ней, не спуская глаз с сутулой Сень-киной спины. Оледенелая тропинка круто спускалась вниз, идти было трудно, ноги разъезжались.
Сенька опустился к проруби, обошел ее, и тут громкий горестный крик огласил морозный воздух.
— Утоп, утоп!
Коста, напрягая все силы, в два прыжка спустился к проруби и, увидев Сеньку, схватил его за руку.
— Ну что ты, что ты… — не зная, как утешить мальчика, приговаривал он.
— Тятькин топор, тятькин топор, — только и мог выговорить Сенька. — И шапка его, — вон, на снегу валяется…
Коста тащил мальчика за руку наверх. Подниматься было еще труднее. Коста задыхался, но не выпускал Сенькиной ладони, силой волок мальчишку.
«Где же предел человеческому горю? — думал он. — Когда придет ему конец? Как помочь людям?.. Э, да что могут сделать несколько человек?» — мелькнула горькая мысль, и Коста ощутил вдруг такую тяжелую безнадежность, какой никогда еще не испытывал.
А на Сенькин крик уже сбегались из соседних домов люди с баграми.
Через несколько часов тело отца вытащили на лед и принесли в дом. Громкий бабий плач сотрясал прокопченные, покосившиеся стены Сенькиного дома.
Сеньку Коста увел к себе.
— Нет, нет, — возбужденно говорил Коста, шагая по небольшой гостиной в квартире Варвары Григорьевны Шредере. — Мы не имеем права спокойно глядеть на мучения людей. Голод гонит их из России, они продают последнее, едут на Кавказ в надежде найти здесь кусок хлеба, тепло, приют. А вместо этого гибнут, гибнут в нищете, бесправии. Нужда, которую я видел в доме погибших Савельевых, непостижима уму человеческому! Вот уж сколько времени прошло, а я не могу опомниться. Я написал статью, хочу послать в «Северный Кавказ» — это единственная газета, которая способна напечатать нечто правдивое. Послушайте, друзья.
Коста сел поближе к лампе и стал читать:
— «Неужели вы, господа, настолько близоруки, чтобы не видеть эту массу несчастных босяков, этих жалких оборванных нищих, этих бесприютных детей, на которых наталкиваешься ежечасно, на каждом шагу, на каждой улице Владикавказа? А переселенцы, для которых Владикавказ — проходной пункт в Закавказье?.. Сердце обливается кровью, глядя на всех этих несчастных! Очень тяжко видеть человека в положении голодной бродячей собаки, но еще тяжелее слышать в это время, что у нас «все обстоит благополучно». Мы-де ничего не видим, укажите нам!» И откуда же этот голос? Раздается он со страниц местной газеты, приютившей на своих страницах каких-то откормленных котов…
Не преступное ли это издевательство над обездоленным и голодным людом?»
— Отлично, Коста Леванович, — громко сказала Варвара Григорьевна. — Не правда ли, очень сильно? — живо обратилась она к своему мужу,
Господин Шредерс, высокий плотный человек с небольшими бачками, сочувственно кивнул головой.
— Несомненно! И поделом нашим владикавказским щелкоперам!
— Щелкоперы, именно щелкоперы, и я сделаю все, чтобы вывести их на чистую воду, — сказал Коста. — Но мы обязаны всерьез подумать о том, как помочь несчастным.
— Осиротевшего мальчика мы пристроим, — вставила Варвара Григорьевна.
— Разве дело в одном Сене? — возразил Шредере. — Коста Леванович прав, надо всерьез думать о создании Общества вспомоществования переселенцам. Мы много говорили и даже писали о нем в газетах, но до сих пор ничего не сдвинулось с места.
Коста, поглаживая черную бородку, внимательно слушал. Глаза его блестели, красные пятна выступили на щеках.
Вдруг он тяжело и глубоко закашлялся.
— Э, дорогой друг, — сказал Шредерс, пристально глядя на него. — Это что еще за новости?
— Да вот простудился осенью, видно, не вылежал, и никак не могу поправиться с тех пор, — виновато ответил Коста.
— Не годится, никуда не годится, — покачал головой Шредере. — Болеть вам запрещаем. И категорически!
— С радостью подчинился бы… — улыбнулся Коста, с трудом удерживая новый приступ кашля.
Варвара Григорьевна протянула ему чашку чаю и сказала заботливо:
— Выпейте, Константин Леванович, горяченького. Кашель утихнет. Надо бы вам с доктором Далгат посоветоваться — прекрасный врач и свой человек.
— Некогда, некогда, — возразил Коста. — Как-то не доходят до себя руки, честное слово. Давайте-ка лучше всерьез поговорим об организации «Общества вспомоществования переселенцам, следующим из центральных губерний России на Кавказ и обратно». Так, кажется, предполагали мы назвать его?
— Сейчас подойдут наши друзья — Цаликов, Бабич, Кизер, вот и посоветуемся. Надо будет устав набросать.
— Я над этим думал, — сказал Коста, доставая из кармана записную книжку. — Мне кажется, что общество должно принять на себя следующие функции: 1) заботиться о временном здоровом приюте для переселенцев во Владикавказе и об оказании им здесь возможной помощи; 2) облегчить им дальнейший путь; 3) приискивать им временный заработок на пути следования…
— А школы? Школы в переселенческих поселках в первую очередь необходимы! — горячо вмешалась Варвара Григорьевна.
— Конечно, конечно, — согласился Коста.
— И учить не только детей, но и взрослых…
В прихожей раздался звонок, и через мгновенье в комнату вбежал возбужденный Бабич.
— Господа, господа, — вместо приветствия воскликнул он. — Победа! Понимаете, победа! Генерал Каханов отменил распоряжение о закрытии женской школы!
Вот таким — независимым, горячим, своим — Коста любил Бабича и рад был видеть его.
— Сам Каханов?! — всплеснула руками Варвара Григорьевна.
— Не сам, понятно! — живо отозвался Бабич. — Дошло по назначению прошение, что подавали мы владикавказскому епископу Петру. Значит, передал он его в экзархат, а может, к тому же, под давлением нашего Цаликова и от себя нужное слово сказал. К мнению епископа Петра, как мне известно, в Тифлисе прислушиваются…
— А я думаю, генерал напуган, глядя, как растет недовольство владикавказской интеллигенции, — сказал Коста, поднимаясь и расхаживая по комнате.
В передней опять задребезжал звонок. Горничная побежала открывать, и слышно было, как кто-то покашливает и, шаркая, медленно раздевается.
В гостиную вошел Александр Цаликов. Взглянув на возбужденные лица собравшихся, он сказал:
— Кажется, вы уже знаете о радостном событии? Коста крепко обнял его.
— Вот видишь, дорогой Александр, а ты говорил, что наш протест написан слишком резко…
— Я не случайно так говорил. Ты еще вспомнишь мои слова, — ответил Цаликов, присаживаясь к столу. — Чайку бы горячего, Варвара Григорьевна, продрог я что-то. На улице промозглая слякоть, верно, весна приближается.
И, прихлебывая крепкий, душистый чай, он рассказывал:
— Итак, господа, школу решено открыть. Однако с целью прибрать ее к рукам. Попечительство над нею экзарх поручил жене начальника Терской области госпоже Кахановой…
— Ловко придумано! — весело воскликнул Коста. — Выходит, опять они — отцы и благодетели народные. Госпожа Каханова — попечительница школы! Благодарите ее, осетинские девочки, и радуйтесь, и молитесь о здравии.
— Ничего, Коста Леванович, — сказал Бабич, — Рано или поздно правда восторжествует, и люди узнают, кто истинные друзья просвещения.
Шредерс подошел к небольшому резному шкафу, стоявшему в углу, и достал оттуда бутылку вина.
— По такому поводу не грех поднять бокалы…
Итак, группа шестнадцати, подписавшая протест, победила. В Петербурге вынуждены были отменить распоряжение генерала Каханова и вновь открыть осетинскую школу.
Радостная весть быстро облетела аулы. Осетия ликовала.
«Спасибо нашему Коста, — говорили осетины. — Это он возглавил борьбу за школу. И победил. Добро всегда побеждает».
Но совсем иное думал обо всем этом генерал Каханов.
«Холопы торжествуют победу!» — с яростью повторял он, и все его помыслы были направлены на то, чтобы отомстить победителям.
«Припомним мы тебе все твои грехи, Хетагуров! И речи зажигательные, и стихи возмутительные, и статьи, и картины. Не быть тебе победителем, пока я хозяин области! — рассуждал генерал Каханов. — Кажется, у Хетагурова с Кубатиевым какие-то счеты. Невесту не поделили. Вот пусть Кубатиев и займется этим делом, подберет сведения… Еще, помнится, Хоранов докладывал мне о гнусной речи Хетагурова в Пятигорске. Что ж, и Хоранов пригодится…»
Каханов позвонил, и через мгновение, услужливо изгибаясь, вбежал адъютант:
— Вызвать Кубатиева!
А спустя несколько дней Ахтанаго Кубатиев читал генералу Каханову проект представления наместнику Кавказа о высылке из Терской области Константина Хетагурова и о наказании духовных лиц, подписавших протест:
— «Означенный Хетагуров подстрекал горцев, столпившихся 5 января сего года у Владикавказского женского приюта, к бунту… Тот же Хетагуров сочиняет противоправительственные песни, как-то: «До-дой», «Солдат», «А-лол-лай», «Походная песня» и прочие, распространяет таковые среди горцев через своих агентов и возмущает край»…
— Все верно! — милостиво кивнул головой Каханов.
— «…Посему покорнейше прошу… не препятствовать моему распоряжению, — отчетливо читал Ахтанаго, — о высылке означенного Константина Хетагурова за пределы вверенной мне Терской области…»
— Без твердой власти на нашем погибельном Кавказе не обойтись, — мрачно сказал Каханов, словно оправдывая перед кем-то свое жестокое решение.
Не прошло и недели, а Коста уже подъезжал к дому своего отца в селении Георгиевско-Осетинское.
«15 июня 1891 г.
Сел. Георгиевское
Может показаться странным, что я адресую письмо на Ваше имя… Имею ли я на это право — не знаю и даже не стараюсь знать. Я пишу, потому что чувствую в этом потребность… Адресую Вам, потому что верю в свой собачий инстинкт, который мне говорит, что Вы охотнее других будете делиться со мной владикавказскими новостями. Неприятно Вам — разорвите письмо, нахмурьте брови, надуйте губки и назовите меня глупцом. Улыбаетесь… Ну и слава богу!.. Я очень рад побеседовать с Вами издалека… Прежде всего, позвольте Вас поздравить с окончанием курса. Теперь, надо полагать, к Вам невозможно будет подъехать и на буланой козе; но ничего — мы Вам и издали с полным нашим удовольствием будем ломать шапку, а Вы нас удостаивайте легким кивочком. — Хорошо? Как бы я хотел взглянуть на Вас хоть одним глазком… Я до сих пор не верю, что я за 400 верст от своих владикавказских друзей, а между тем это так… Пять дней я уже дома, а не могу оглядеться. Сегодня только развязал свои чемоданы и привел в порядок свою комнату… Ваш портрет (я до сих пор скрывал, а теперь признаюсь, что я нарисовал для себя Вашу физиономию)… я повесил рядом с изображением матери. Простите за такое «присвоение чужой собственности» — я не юрист, а художник, которому позволительна некоторая вольность… Эх, Анна Александровна! Хорошо Вам… Вы так молоды, полны жизни и энергии. Вы еще незнакомы с разногласием совести и житейской мудрости… Я Вам завидую. Горе Вам, если Вы с своей отзывчивой душой и способностями заразитесь предрассудками «мишурного света». Воспитайте до непоколебимости Вашу любовь к труду и человечеству, и Вы будете счастливейшею из смертных. Не смейтесь. Я не учить берусь Вас, а говорю то, в чем глубоко убежден…»
Коста отложил перо и откинулся в грубом деревянном кресле. Вся мебель вокруг была грубая — кровать, сколоченная из оструганных досок, скамья, табуретки, белый некрашеный стол.
Вот уже несколько дней, как он живет у отца. Дома!.. Первые дни Коста радовался этому. Старая, с детства знакомая обстановка трогала его, вызывала далекие воспоминания. Не всегда они были веселыми, но даже в грустных воспоминаниях есть своя неповторимая прелесть.
Старая Кизьмида первые два дня была приветлива с пасынком. И сестра Ольга помалкивала. Но уже на третье утро громкий и визгливый голос Кизьмиды с утра оглашал дом. Она бранилась и ворчала, проклинала свою горькую судьбу. Вот, мол, еще один нахлебник явился, а она старая, ей и своих обслужить не под силу.
Подражая матери, и Ольга стала груба, на вопросы не отвечала, огрызалась. А старый больной Леван чувствовал себя настолько плохо, что с постели почти не поднимался и лишь виновато поглядывал на сына, словно прося не обращать внимания на «бабий вздор». И Коста, чтобы не огорчать беспомощного старика, старался не замечать грубости мачехи и сестры. Однако понимал, что чем дальше, тем невыносимее станет его пребывание в отцовском доме.
Надо было подумать о самостоятельной жизни. Конечно, если б не жалость, он уехал бы немедленно. Но очень уж радовался старик сыну, не отпускал от себя. Порою он подолгу лежал молча, с закрытыми глазами, держа в своей горячей сухой руке руку Коста, и добрая счастливая улыбка бродила на его потрескавшихся, потемневших губах. Коста чувствовал: старый Леван понимает, что жить ему осталось недолго, и прощается с ним.
Исподволь Коста подыскивал себе работу. Денег, что он привез из Владикавказа, получив в театре за оформление спектаклей и от церковных заказчиков, надолго не хватит, а жить на средства отца он не стал бы и дня. Кизьмида и без того поедом ест.
Вот и сейчас, с каким остервенением возится она на кухне, гремит тарелками, швыряет ножи. От злости готова, кажется, весь белый свет уничтожить. Отвык Коста от ее грубости, злости, крикливости. Последние месяцы во Владикавказе Коста поселился в одном доме с Цаликовыми. Как хорошо ему было в обществе воспитанных, деликатных людей, с таким уважением и любовью относившихся друг к другу. Все — от мала до велика. И заботы у всех были одни и те же, и волнения общие, и радости. Коста наслаждался непривычной ему теплотой человеческих отношений, теплотой, которой сам был лишен с детства.
Грустно чувствовать себя оторванным от друзей и близких, а главное, прозябать в глуши, в бездействии, не имея возможности приложить свои силы, которые — он прекрасно понимал — могут принести пользу людям.
Коста нисколько не раскаивался в своей владикавказской деятельности. Приведись ему пройти все сначала, он, ни на минуту не задумываясь, все бы повторил. Даже здесь, в карачаевской глуши, он не станет складывать оружия. Вчера направил в Сенат протест против незаконной высылки его из Терской области. За свободу не только общественную, но и личную, надо бороться. И он будет бороться.
«…Пишите, умоляю Вас, обо всем, что придет в голову… Буду благодарен до бесконечности. Других не смею просить — они народ занятой, серьезный… Как Ваша музыка? Поклон всем. Как собираетесь провесть лето? Словом, пишите все, все подробно и почаще.
Коста».
Все они — «народ занятой и серьезный», — перечел он и усмехнулся. Это, конечно, верно. Но если говорить честно, как на духу, — именно от этой девочки, от Анны Цаликовой, еще порой по-детски важничающей и заносчивой (надо же утвердить свою взрослость!) — хотелось ему получать письма. Каждый день получать. Чтобы не прекращался тот разговор, который начался бог весть когда — то ли утром в Пятигорске, во дворике маленького дома у подножья Машука, то ли снежным зимним вечером, в натопленной комнате, при мягком свете керосиновой лампы. И потом, когда жил у Цаликовых, ни с кем так откровенно, так задушевно не разговаривал он, как с Анной. А ей льстило: уважаемый человек — поэт и художник, песни которого поют в народе, а картины показывают на выставках, — разговаривает с ней, как с равной, выслушивает ее мнение. Правда, порой, поймав его взгляд, Анна смущалась, чувствуя, что не может ответить ему таким же восхищением. Она уважала его, даже любила, но это было совсем не то, что читала она в его взгляде. Вот Дзамболат — другое дело. Весельчак и танцор — с ним легко и просто. Анна видела (как ни старался Коста скрывать это), что он ревниво следит за ней и Дзамболатом, что лицо его мрачнеет, когда они легко кружатся в танце и Дзамболат бережно обнимает ее. Но женскому самолюбию Анны уже льстила эта игра, она расцветала под взглядами двух мужчин, чувствуя свою силу и власть над ними.
И, глядя в распахнутое окно, на далеко-далеко синеющие горы, на облака, лениво плывущие куда-то, Коста с тоскливым чувством представлял, что, может быть, именно сейчас, когда он томится здесь в вынужденном одиночестве, Дзамболат, позвякивая шпорами, входит в гостиную Цаликовых, и Анна, веселая, разрумянившаяся, выбегает к нему откуда-то из глубины квартиры, садится на тахту, звонко смеется его незамысловатым шуткам, а он, не скрывая своих чувств, смотрит на нее влюбленно и радостно. Громкая ругань Кизьмиды вернула Коста к действительности. На кухне что-то с грохотом упало, послышался звон разбитой посуды.
— Ой, горе мне, чашку разбила! — запричитала Кизьмида. — Нету мне счастья на этой земле! Никто не поможет мне, одинокой. Нет у меня опоры, нет поддержки…
Коста поднялся из-за стола и пошел на ее вощи. Может, и вправду нужно помочь?
Точно веревка, брошенная небрежной рукой, вьется и петляет по склонам скалистых карачаевских гор узенькая тропинка.
Усталые горцы в залатанных черкесках и облезлых овчинных папахах поднимаются по ней. Из-за поворота, навстречу им, показался караван ослов. Кладь не так уже велика — два небольших мешка на спине у каждого, — а ступают они тяжело и медленно.
— Почему гнутся хребты ваших ослов? Что везете? — вежливо спросили, горцы у погонщиков.
— Золото, кунаки, везем золото, — не то шутя, не то серьезно ответил один из них.
Тропинка в этом месте стала совсем узкой, и погонщики были явно озабочены тем, как бы ослы не свалились в пропасть.
— Богатыми будете, — улыбнулись горцы.
— С нашим хозяином не разбогатеешь.
— А не нужны ли вашему хозяину работники?
— Это нам неизвестно, — ответил все тот же погонщик. — Идите по тропинке, никуда не сворачивая, и увидите контору. Там вам все скажут…
Пропустив караван, горцы продолжали свой путь. Одолев очередной подъем, они вышли на каменистую полянку и расположились на отдых. Разговаривая, не заметили, как к ним подошел высокий человек с берданкой на плече. Его худощавое продолговатое лицо обросло густой черной бородой.
— Почему такой грустный, земляк? — спросили путники, поздоровавшись с незнакомцем. — Или неудачной была охота? Зверя крупного упустил?
— О, попадись мне этот зверь, клянусь аллахом, я бы не промахнулся, — тяжело вздохнув, ответил человек. — Хасаук я. Может, дошла до вас весть: брата моего убили…
— Значит, кровника ищешь?
— Как ходить по земле, если кровник живой гуляет?! — ответил Хасаук. — Люди на руднике его видели. Туда и иду…
— Да будет удачен твой путь! — проговорил старший.
Взглянув на солнце, он снял черкеску и расстелил ее на земле — приближалось время вечерней молитвы.
Хасаук скрылся в лесу.
Путники стали совершать намаз.
Вдруг из-за поворота показалась серая морда осла. Осел едва держался на ногах под тяжестью груза. Худой пожилой черкес в холщовой рубахе придерживал его за седло.
— Осторожно, маленький, не упади! — ласково сказал он, когда осел, увидев на обочине дороги высокую крапиву, потянулся к ней. А сам хозяин присоединился к молящимся горцам.
Стоя на коленях и обратись лицом к солнцу, люди то прижимали руки к груди и поднимали глаза к небу, то, касаясь руками земли, нашептывали что-то, тихо и таинственно.
- А голодный осел, позабыв об опасности, все тянулся к крапиве на краю обрыва. И вдруг ноги его скользнули по гладким, покрытым мохом камням, и, не удержавшись, осел с тупым стуком полетел в глубокую пропасть, по дну которой, пенясь, неслась голубая река. Все видели это, но никто даже не шевельнулся: прервать намаз — страшный грех.
Однако едва молитва была совершена, горец в холщовой рубахе бросился к обрыву и принялся бить себя кулаками в грудь.
— Погибла моя семья, пропали мои дети! — запричитал он.
Путники окружили его. |
— Ай, аллах! — с укором говорили они. — За что послал ты бедняку такое горе!..
Через полчаса несчастный погонщик вошел в контору свинцово-цинкового рудника общества «Эльбрус». Он остановился возле стола, за которым сидел знакомый ему делопроизводитель.
— Коста, дорогой наш человек, — заговорил погонщик по-карачаевски, — помоги мне, объясни хозяину. Четыре пуда хозяйского добра ишак с собой в пропасть унес… Пропали мои дети, погибла моя семья!
— Четыре пуда свинцовой руды? — поднимаясь из-за стола, воскликнул Коста, и жалость к бедняку прозвучала в его голосе.
— Пожалуйста, не увольняйте! Я отработаю, — молил погонщик, с трудом удерживая слезы.
Коста понимал, какое горе обрушилось на человека. Четыре пуда! Хозяин рудника шкуру сдерет с погонщика. Как помочь?
— Что поделаешь, Бейбулат! — справившись с волнением, пытался Коста успокоить рабочего. — Плачь не плачь, а потерянного не вернешь. Я поговорю. Обещаю тебе. — Он посмотрел на горцев, толпившихся в дверях позади Бейбулата. — Откуда они? Я что-то их не припомню.
— Работу ищут, — ответил Бейбулат. — От князя Дудова сбежали… Вот старший их, Султанбек.
— Да, да, старший я, — выступил вперед Султанбек. — Дудов — жадный бий, голодом морил… А здесь, говорят, хозяин харчи дает… Помоги, добрый человек, на работу наняться, аллах тебя отблагодарит!
— Султан да еще бек, а в простые рабочие нанимаешься, — пошутил Коста. — Много же стало среди горцев карын-чалчи, а если по-русски говорить, — пролетариев. Куда я вас устрою? Хозяин и без того собирается увольнять рабочих. Ну да подождите, я потолкую.
- А еще знаешь что, дорогой человек, — с тревогой заговорил Султанбек, обрадовавшись, что Коста говорит по-карачаевски. — Идет сюда человек с ружьем. Хасаук… Недавно его брата убили, а кровник на руднике скрывается.
— Хасаук, говоришь? — переспросил Коста. — Слышал я эту историю. Говорят, что брат его хотел засватанную девушку выкрасть, чужую невесту.
— Да, да, — подтвердил Султанбек. — Увидел на празднике девушку и полюбил ее. А ему сказали, что девушка засватана. Он ответил: «Не храбрее меня тот, кто ее засватал…» И ночью с друзьями похитил чужую невесту. В темноте его нагнали и убили. А теперь ни в чем не повинный жених кровником оказался. Сам знаешь, как это у нас в горах бывает!..
Коста вздохнул и, убрав со стола бумаги, сказал:
— Вы, братья, подождите во дворе. А если появится Хасаук, ведите его прямо ко мне…
Горцы вышли, а Бейбулат вместе с Коста отправился к управляющему. Светловолосый немолодой человек ожесточенно перебрасывал костяшки на счетах, что-то подсчитывал, хмурился, беззвучно шевелил губами.
— Простите, Николай Петрович, я прерву на минуту вашу работу, — вежливо обратился к нему Коста.
— Прошу, Константин Леванович, но действительно только на минуту. Я очень занят, — ответил управляющий и устало взглянул на Хетагурова по красневшими глазами. — Уж не стихи ли пришли почитать?
— Увы, — усмехнулся Коста, — меня привела к вам жестокая проза.
— Опять с ходатайством!.. Если бы вы, Константин Леванович, так пеклись о благополучии акционерного общества «Эльбрус», мы бы давно стали богачами! — управляющий взглянул на Бейбулата, покорно стоявшего у двери, и спросил: — Что с ним стряслось?
— Аллах наказал, — грустно улыбнувшись, сказал Коста. — Человек в большую беду попал. Осел в пропасть свалился, четыре пуда руды унес. А у него дома детей куча. Уволите — семья с голоду погибнет.
— Четыре пуда? — воскликнул управляющий. — Вы же знаете, Константин Леванович, во что нам обходится руда! Придется виновному уплатить штраф в тройном размере.
— Николай Петрович, помилуйте! Откуда у него такие деньги! Сами знаете, «общество» гроши рабочим платит…
— Пусть чужое добро берегут зорче! — Управляющий встал, считая разговор законченным.
— Ну, Николай Петрович, — нахмурился Коста. — По четырнадцать — шестнадцать часов люди из шахты не вылезают, сущая каторга. Заработка еле хватает на то, чтоб самому прокормиться, а осел голодный, потянулся за травой…
— Не волнуйтесь, Константин Леванович! — снисходительно заметил инженер. — Не в наших силах изменить что-либо. Общество «Эльбрус» и так убытки терпит. А вот какой-нибудь мерзавец донесет на вас, что вы их выгораживаете да подстрекаете, и снова вас будут преследовать. — Он на минуту задумался, потом махнул рукой. — Ладно, так и быть. Пусть ваш подопечный идет на шахту… Там и без осла работы хватит.
— Спасибо! — обрадованно сказал Коста. — Еще два слова…
И он коротко рассказал о судьбе горцев, бежавших от князей Дудовых, и о Хасауке, пробиравшемся на рудник.
— Необходимо принять их на работу, — просительно и в то же время твердо сказал он. — Сами знаете, у батрака один кормилец — рабочие руки. Хасаук на похоронах брата разорился. Если мы не помешаем ему убить кровника, он станет абреком.
— Не понимаю, Константин Леванович! — воскликнул управляющий. — Кто вы? Депутат левого крыла Горского парламента или делопроизводитель конторы акционерного общества «Эльбрус»? Право же, всему есть границы.
— Да, я депутат несуществующего парламента, — горько усмехнулся Коста. — Но ведь это живые люди! И о каких границах в подобных случаях можно думать?
— Вы бы о собственной судьбе лучше подумали, — рассердился управляющий. — Я принял вас на свой страх и риск, имел столько неприятностей… Вы же сами знаете: у нас избыток людей…
— Но что ж делать? — возразил Коста. — Земли у них нет: ее прибрали к рукам бии[14], тауби[15] и прочие князья. Разве вы не знаете, что кабардинские князья арендуют государственные земли по десять копеек за десятину, а крестьянам сдают по десять — пятнадцать рублей за ту же самую десятину?
— Не надо меня просвещать, — примирительно сказал управляющий. В душе он был согласен с Хетагуровым. — Оформляйте своих подопечных. Ниспошли, господи, России парламент! — шутя взмолился он. — Вы будете его первым депутатом от всех обездоленных.
Султанбек и его друзья сидели на груде камней и с любопытством разглядывали шахтерский поселок. Вокруг каменного здания конторы, прилепившегося к склону лесистой горы, вытянулись низкие деревянные бараки. На одном из них вывеска- «Лавка».
Султанбеку очень хотелось зайти туда, поглядеть, чем торгуют, что почем, но он боялся отлучиться: каждую минуту мог вернуться конторщик. «Что будет с Бейбулатом, если прогонят? — в тревоге думал он. — Куда деваться?»
Но прошло немного времени, и улыбающийся Бейбулат вылетел из конторы во двор. Горцы окружили его.
— Аллах послал доброго человека! — возбужденно заговорил он. — Говорят, что сослал его сюда самый большой начальник Терека — чтобы за бедных не заступался. А он и тут, видите, заступается.
— Кто ж его нашему языку обучил? — удивился Султанбек.
;- Умных учить не надо! Он с русскими — по-русски, с черкесами — по-черкесски, с осетинами — по-осетински, с кабардинцами — по-кабардински.
— Наши старики не зря говорят: на скольких языках человек говорит, столько раз он мужчина. А нам-то он поможет, как думаешь, Бейбулат?
— Поможет! — уверенно ответил Бейбулат.
К горцам подошел Хасаук и, отерев полой черкески взмокший лоб, огляделся.
— Ну, как, земляки, устроились на работу?
— Мы тут человека встретили, — ответил Султан-бек. — Брат он нам, хлопочет перед начальником… Бейбулат говорит: сам аллах послал его в помощь карын-чалчи. Коста его зовут. Хетагуров. Мы ему и о тебе рассказали.
— Зачем выболтали мою тайну?! Кто вас просил? — рассердился Хасаук.
— Не ори, Хасаук, — одернул его Бейбулат. — Ты не у себя в ауле. Тут — другие законы, без поддержки добрых людей здесь не проживешь…
— О чем спорите, братья? — раздался за их спиной спокойный голос.
Хасаук обернулся и придирчиво оглядел Коста.
— Так это ты Хасаук? — с участием спросил Коста. — Это тебя постигла беда?
— Он, он, — ответил за Хасаука Султанбек.
— Сочувствую тебе… — Коста, как положено по обычаю, опустил руки и склонил перед Хасауком голову. И, видя искренность незнакомца, тот тоже поклонился. С минуту они стояли в молчании, потом Коста пожал Хасауку руку и сказал:
— Брата тебе никто не заменит. Но истинный горец никогда не падает духом.
— Спасибо на добром слове.
— Я вижу, друзья, вы голодны. — Коста обвел взглядом усталые лица. — Пригласил бы вас к себе, но я живу далеко. Пошли-ка в нашу горняцкую харчевню.
Горцы переглянулись и послушно двинулись за Коста.
В душном, пропахшем тухлым мясом трактире им подали кислые щи и почерневшие котлеты.
Проголодавшиеся горцы с аппетитом принялись за еду, и лишь Хасаук подозрительно принюхивался к угощению.
Коста пытался убедить его, что котлеты из говядины, но строгий мусульманин был верен себе — а вдруг свинина? — и отодвинул тарелку. Время от времени он поглядывал на дверь — не покажется ли кровник — и поглаживал ружье, зажатое между колен. Наконец, чтобы не обидеть Коста, он прочитал молитву и намазал горчицей кусок черного хлеба.
В трактир вошел управляющий, а с ним плечистый мужчина в брезентовой куртке.
— За вас хлопочет мой приятель — Константин Леванович, — обратился управляющий к горцам. — Просит, чтобы я принял вас на работу. Я пытался, но, к сожалению, ничего не вышло. Мы и своих-то рудокопов сейчас увольняем.
Коста перевел горцам слова управляющего. Прервав еду, они поднялись из-за стола, умоляюще глядя на начальника.
Николай Петрович понял, что карын-чалчи не откажутся ни от какой работы.
— Но есть тут другое дело, — нерешительно продолжал он. — Довольно опасное… Я не берусь советовать вам браться за него, смотрите сами.
Коста сразу понял, что речь идет о заваленной шахте, где не так давно снова была авария и погибло несколько рудокопов. Теперь шахту называли «Могильной» и никто не хотел туда идти — боялись. Люди утверждали, что место это проклято аллахом.
— Заработаете хорошо, — вмешался человек в брезентовой куртке — подрядчик. — Так что, если хотите…
Пошептавшись между собой, горцы согласились. Соблазнился и Хасаук. Он поработает здесь, приглядится к людям и в конце концов выследит своего кровника…
— Нет! — решительно заявил Коста. — Посылать людей на верную гибель…
— Э, брат, — прервал его Бейбулат, — не все ли равно где погибать? Лучше уж под обвалом, чем просто с голоду.
Подрядчик увел горцев. Вскинув ружье на плечо, пошел вслед за ними и Хасаук.
— На шахты с ружьем входить запрещено! — окликнул Коста Хасаука. — Дай его мне.
Хасаук остановился.
— Верно-верно! Не на охоту идешь, а работать, — поддержал Коста управляющий.
Горец повернулся и пристально посмотрел в глаза Коста.
— Ну, ладно, — неохотно согласился он. — Тебе я могу доверить. — И протянул Коста свое ружье.
А вечером Коста разыскал кровника Хасаука — рудокопа Аскерби Токова, которого хорошо знал.
Он привел его к себе домой. Сразу заметив висящее на стене ружье, Аскерби спросил: — Что это у тебя, добрый брат?
— Вот за тем я и позвал тебя, — ответил Коста. Он снял ружье, щелкнул затвором и из патронника выпал патрон. — Взгляни, какая пуля! Будто на медведя заряжена. А приготовлена она для тебя, Аскерби…
— Ты хочешь меня убить? За что?
— Не я, дорогой. Слышал ты имя Хасаука?
— Где он? Ищет меня? — встревожился Аскерби.
— Он здесь. Ты убил его брата, а он должен убить тебя… Таков закон гор! — Коста опустил патрон в карман пиджака. — Что будешь делать?
— О, аллах! — взмолился Аскерби. — Но я ж не виноват… Мою невесту похитили, я должен был защитить ее. Я не хотел убивать…
— Вот что, Аскерби, — сказал Коста. — За убийство тебе полагается каторга, но ты и здесь, как на каторге. И бежать тебе некуда — пуля Хасаука все равно настигнет тебя. Он хитер и упрям. Так что выход у тебя один — мириться. Ночуй пока у меня, а там что-нибудь, придумаем.
Аскерби остался.
Мощный удар грома разбудил Коста. За окнами молнии рассекали густую темень, град яростно бил в стекла. Он хлестал по крышам бараков, с треском разбивался о камни, срывал с деревьев листву.
Но вот град сменился ливнем. Казалось, будто водопад обрушился на поселок.
— Беда! Опять зальет шахты, — с тревогой сказал Коста.
И словно в подтверждение его слов со стороны шахт донесся отчаянный крик:
— «Могильная» рухнула! Спасайте!
— Но там никого нет, — с недоумением проговорил Аскерби. — Кого спасать? Нечистую силу?
- Скорее, скорее, Аскерби! — торопил Коста, натягивая сапоги. — Бейбулат там… который осла потерял. И новые рудокопы, несколько человек.
Наспех одевшись, они побежали к «Могильной». Там уже собрались люди. С гор стекали грязные потоки и с шумом устремлялись в черное горло шахты.
— В шахту громом ударило. Не входите: там нечистая сила! — раздавались голоса из темноты.
Люди растерянно топтались на месте. Никто не решался спуститься в шахту.
— Товарищи ваши гибнут! Что же вы стоите? — не помня себя, крикнул Коста и, скинув с плеч бурку, шагнул в черноту. Поток воды едва не сбил его с ног.
Вслед за ним, заткнув за пояс полы черкески, рванулся Аскерби. Он опередил Коста и исчез во мраке тесной и низкой шахты.
Коста замедлил шаг и прислушался: до него доносились приглушенные голоса.
— Э-э-эй! Мужчины! Смелее! — крикнул он, чтобы подбодрить людей.
Из глубины раздался голос Аскерби:
— Человека придавило!
Коста снова бросился вперед. У гранитной стены, лицом вниз, лежал человек, по пояс заваленный породой. Вокруг журчала и пенилась вода, но голова человека каким-то чудом оказалась на высоком камне, и поэтому он не захлебнулся.
— Жив? — торопливо спросил Коста, наклоняясь, и сам же ответил: — Дышит! Быстрее, Аскерби, быстрее, сюда!
Пока подошли другие рудокопы, Коста вместе с Аскерби откопал несчастного, поднес к его лицу тусклую шахтерскую лампочку. Лицо было залеплено грязью, глаза закрыты! И все же Коста узнал Хасаука. Ничего не сказав Аскерби, он лишь скомандовал:
— Положи его на мою бурку и неси домой! Осторожно. Он в беспамятстве.
Аскерби с готовностью подставил спину, и Коста взвалил на нее Хасаука. Хлюпая по колено в воде, Аскерби тащил на себе своего кровника, даже не подозревая об этом.
К месту обвала подоспела группа рудокопов с управляющим. Николай Петрович увидел Коста.
— Господин Хетагуров! — крикнул он. — Уходите отсюда немедленно! Задохнетесь, а мне отвечать!..
— Николай Петрович, там — люди… Их надо спасти!
— Уходите, говорю! Без вас обойдется! — раздраженно приказал управляющий.
— Спасите!.. Задыхаемся!.. — едва слышно донеслось из шахты.
— А ну — быстро расчищай завал! — скомандовал управляющий рудокопам и первый принялся за работу.
«Теперь здесь достаточно людей, они спасут остальных, — подумал Коста. — А там — два кровника».
Он поспешил домой.
Аскерби едва добрался до конторы. Тяжело дыша, он волочил Хасаука по земле на бурке.
— Жив? — подбежав, спросил Коста.
— Жив. Стонет… Детей в бреду вспоминает, жену…
Вдвоем они дотащили Хасаука до дома Коста, тут же вызвали рудничного фельдшера, тот наложил шину на переломанную ногу Хасаука и, отдав распоряжения по уходу за больным, ушел.
Коста сам проверил пульс.
— Вот-вот очнется. Ты должен быть готов, Аскерби…
— К чему? Опять куда-нибудь его нести? — устало спросил тот.
Коста покачал головой.
— Ты узнаёшь его?
— Первый раз вижу, — ответил Аскерби. — Но если это порядочный человек, то отныне мы с ним братья.
— Верно говоришь, — подтвердил Коста. — Ты на своей спине унес его от смерти.
— А кто он?
Помолчав, Коста указал рукой на ружье.
Аскерби понял и вздрогнул. В глазах его метнулись пугливые огоньки.
— Значит, я спас его, чтобы он убил меня? — вполголоса спросил он и уже встал, чтобы уйти, но Коста с силой схватил его за руку.
— Нет, ты не трус! — тихо сказал он. — Тебе предстоит встреча с Хасауком, и ты не должен бежать.
— Нет, нет, лучше мне уйти!
— Хасаук очнется, я попытаюсь помирить вас, — сказал Коста.
Аскерби грустно покачал головой. — Это невозможно, Коста!.. Из твоего дома вынесут два трупа.
— Ой, аллах! — очнувшись, простонал Хасаук. — Взгляни на раба твоего! Где я?
Коста спрятал ружье, закрыл на ключ дверь и, взглянув на Аскерби, твердо сказал:
— В Душе горца нет места трусости! Делай то, что я скажу!
— Где я? Кто тут? — снова простонал Хасаук, пытаясь подняться.
— Хасаук, это я, — склонившись над больным, проговорил Коста и поднес к его губам кружку. — Попей, Друг, легче будет!
Хасаук глотнул воды, ладонью провел по лицу.
В памяти смутно всплыла шахта «Могильная», потоки воды, грохот обвала и полная, смертельная тьма.
— Это ты меня спас, Коста? — прошептал Хасаук.
— Нет, Хасаук. Тебя спас твой брат. Вот он. Подай ему руку. — Коста приподнял Хасаука. — Взгляни на него… Спасая тебя, он сам чуть не погиб. Аскерби, подойди ближе! Отныне вы — братья.
Аскерби нерешительно приблизился к кровати и, опустив голову, молча стоял в ногах Хасаука.
— Где мое ружье? — узнав кровника, яростно закричал Хасаук, и глаза его забегали по стенам комнаты, Он рванулся, пытаясь подняться, но тут же рухнул и застонал от боли.
Аскерби, не шевелясь, глядел на своего беспомощного врага.
— Одумайся, Хасаук! — прикрикнул Коста. — Твое ружье здесь. Я отдам его тебе. Но в кого ты будешь стрелять?
Аскерби с трудом проговорил:
— Я стою у твоих ног безоружный. Стреляй! Я не дрогну. Я знаю свою вину и готов принять смерть. Но только знай, что мать твоя назвала бы меня своим сыном, потому что я спас тебе жизнь.
Коста положил руку на Плечо Хасаука.
— Это верно. Я свидетель всему! И я расскажу об этом людям.
— Коста! Ты же поклялся, что вернешь ружье, когда я встречу своего кровного врага… Будь верен слову! — Хасаук закрыл лицо ладонями.
Побледнев, Коста достал ружье.
— Бери. Но знай, что, выстрелив, ты будешь презреннейшим из всех презренных.
Хасаук схватил ружье, прижал приклад к плечу прицелился…
Аскерби стоял, подняв голову, на лбу его выступили крупные капли пота. Потянулись мучительные секунды. Хасаук не выдержал: ружье выпало из его рук и с грохотом упало на пол.
— Ля иллях иль алла, — простонал он. — Нет бога, кроме бога… Пусть будет по-твоему, Коста.
Увидев Коста, Варвара Никифоровна только руками всплеснула:
— Никак отпустили тебя, батюшка?!
— Самовольно, — усмехнувшись, махнул рукой Коста. — На вас, дорогих друзей моих, поглядеть захотелось. Затосковал, мочи нет… Что Агунда наша? И за нее душа болит!
— А уж за нее тревожиться нечего! — даже немного обидевшись, сказала Варвара Никифоровна. — Или в плохие руки отдал? Иди сюда, доченька…
Агунда появилась из-за пестрой занавески, отгораживающей часть комнаты, и Коста не поверил своим глазам. Казалось, девушка стала выше ростом, бледное лицо обрело краски, огромные черные глаза с застенчивой улыбкой глядели на Коста. Молча и почтительно поклонившись, Агунда продолжала стоять, не зная, как вести себя дальше.
— К делу я ее пристроила, — рассказывала Варвара Никифоровна. — Здесь неподалеку портниха швейную мастерскую открыла, так я Агунду нашу в ученицы отдала, пусть ремеслу учится. Хозяйка не нахвалится! Талант, говорит, у нее. Вон уже кофточку мне в подарок сама сладила… Да что это я заболталась, а вы стоите! Замерзли с дороги, раздевайтесь, садитесь! — засуетилась она.
— Нет, нет, не могу! — заторопился Коста. — Не знаю, сколько мне здесь пробыть удастся, хочется друзей проведать. А это вам на хозяйство, — он положил на стол несколько бумажек. — Рад бы больше, да нету…
— Что вы, Коста Леванович! Ни в чем мы не нуждаемся! Ни к чему нам деньги ваши! Самим небось нелегко приходится. А за нас не тревожьтесь!
Но Коста не стал слушать возражений Варвары Никифоровны и, попрощавшись, быстро вышел.
Владикавказ тонул в ночном снежном мраке, тускло мерцали редкие керосиновые фонари. Но и такой город казался Коста прекрасным. Последние дни тоска по родному городу, по друзьям, по Анне Цаликовой стала невыносимой, как боль. Все осточертело и работа в конторе, и каторжный труд рудокопов, которым он не в силах был помочь.
Куда идти? К Шанаевым? Но их дом под постоянным наблюдением полиции, и Каханов тут же узнает о приезде Коста. К Цаликовым? Словно тоненькая игла кольнула сердце при мысли, что всего несколько улиц отделяют его от Анны. Стоит пройти прямо, свернуть направо, потом налево, позвонить в дверь, и он увидит ее. Но нет… Анна не отвечала на его письма. Может, ей даже неприятно будет его неожиданное появление? Или она молчала потому, что у них в доме случилось что-то недоброе?
Да, сначала надо обо всем разузнать. Так куда же?
Ну, конечно, к Шредерсам…
Коста остановился возле знакомого двухэтажного дома и, оглянувшись, — не следят ли за ним, — быстро вошел в подъезд. Он позвонил, но ему долго не открывали — час поздний, во Владикавказе гость в такое время — редкость. Наконец раздались шаркающие шаги и сам хозяин спросил негромко:
— Кто там?
Коста назвался.
— Коста Леванович, родной! — послышался радостный голос Варвары Григорьевны. Дверь открылась, и Коста очутился в объятиях друзей.
Он размотал башлык, снял шапку и шубу.
— У вас, как всегда, тепло и уютно, — говорил он, оглядываясь и потирая замерзшие руки.
— К печке поближе садитесь, — наперебой предлагали хозяева. — Надолго ли? Неужели освобождение из Петербурга пришло?
— Не до меня, видно, в Петербурге. Протест мой как в воду канул, — махнул рукой Коста. — Затосковал я по родным местам, по друзьям, вот и приехал. Да и горе у меня — отца похоронил. Как он печалился, перед смертью, все головой качал и повторял: «Не послушался отца, лаппу, не пошел на военную службу, вот и нет тебе в жизни удачи». Добрый был старик, мы любили друг друга, но понять меня он так и не смог.
Коста грустно опустил голову и после длинной паузы спросил:
— Что Цаликовы?
Варвара Григорьевна сделала незаметный знак мужу, он поднялся и, сославшись на какие-то дела, вышел из комнаты.
— Вас Анна интересует? — прямо спросила Варвара Григорьевна, едва они остались одни.
— Да, — коротко ответил Коста.
— Ей не дает покоя молодой офицер осетинского конного полка.
— Дзамболат Дзахсоров? — спросил Коста.
— Да.
Коста вскочил с кресла и зашагал по комнате.
— А она?
Варвара Григорьевна пожала плечами.
— Не знаю, но кажется, влюблена…
На лестнице раздался громкий топот. В дверь грубо и настойчиво стучали.
— Полиция! Откройте немедленно!
Коста понял — это за ним. Все-таки выследили!..
В комнату вошли два вооруженных полицейских. Один из них — высокий, худощавый, с закрученными вверх усами — окинул Коста пристальным взглядом.
— А мы с вами, кажется, встречались? Или не помните, господин Хетагуров?
— Как не помнить! — усмехнулся Коста. — Вы провожали меня в Карачаевские горы… Что вам угодно теперь? Зачем беспокоить людей в поздний час?
— Вас встречаем, голубчик! — осклабился усатый. — Уж простите, на станции разминулись. Просим следовать за нами. Приказано доставить в управление. Служба-с!
Светало. Три вооруженных жандарма вели Коста в тюрьму. И как нарочно, по той самой улице, где он впервые встретился с генералом Кахановым, — в день именин, когда он, Коста, танцевал с Анной Поповой;
Вот он, «высокий барский дом» и «подъезд с гербом старинным». Вот и Чугунный мост, по которому весенним утром прогрохотала карета, увозя его счастье. Как давно это было! Тогда ему казалось, что не может быть горя сильнее. И только сейчас, похоронив отца, узнал он, что есть беда страшнее, непоправимее: смерть родного человека.
Он старался скрыть от отца, что выслан из Владикавказа, — щадил старика. Но, видно, недобрые языки проболтались. И отец призвал его к ответу.
— За что тебя, лаппу, так сурово покарали? — строго спрашивал он сына в их последнюю встречу. — Ты против света пошел, лаппу?
— Нет, нет, Леуа! — отвечал Коста. — Не против света, а против тьмы! На весь Кавказ одна была школа для наших девушек — и ту прикрыли… Вот против чего я пошел.
— Нет, лаппу, нет, — недоверчиво качал головой отец. — Ты, говорят, песни недозволенные сочиняешь! Остепенись, горе ты мое! Без мира с начальством в наш век не проживешь…
И вот умер старый Леван. И некому больше бранить Коста, наставлять на путь истины. Одиноко на земле. Сестра Ольга? Но она совсем чужая — такой уж воспитала девочку Кизьмида. «Отец, отец! Прости меня»… — с горечью думал Коста, идя на рассвете до морозной улице.
Он вспоминал сейчас все. И как, сидя у отца на коленях, играл его медалями, и как ждал его приездов в Нар, и как слушал его рассказы о деде Елизбаре. Однажды Елизбар показал сыну расписанную серебряную чашу, которую извлек из надежного тайника.
— Лаппу, — сказал он, — ты знаешь, что это такое? И откуда эта чаша у нашего рода?
— Я слышал, что чаша эта переходит от поколения к поколению, от отца к старшему сыну, — ответил Леван.
— Так вот, слушай… Когда-то давно персидский шах пошел войной на наших соседей-грузин. И мой прадед Гоци, правнук Хетага, победил в единоборстве персидского великана. Тогда царь Грузии пожаловал Гоци вот эту чашу и возвел нашу фамилию в число почетных и знатных…
— Запомню, отец, — ответил Леван.
— Да, да, лаппу, пойдешь служить — не забывай об этом, — наказывал старый Елизбар. — Будь же и ты достойным сыном своих предков, лаппу!..
Правда, закон не признал нарских жителей дворянами. Но Леван Елизбарович помнил о воинской доблести предков и сам с честью нес службу в армии. Он участвовал во многих походах и войнах, за храбрость и отвагу получил немало наград. На шестом году службы в кавалерии малограмотный горец был произведен в прапорщики. На груди его засияли медали: серебряная — за усмирение Венгрии и Трансильвании в 1849 году, бронзовая, на георгиевской ленте, — в память войны 1853–1856 годов и еще серебряная — за участие в войне с Шамилем, где Леван был командиром осетинской сотни кавалеристов. Эта война особенно памятна ему. «В деле при взятии аула Ауха ранен в обе ноги и пользовался от ран дома…» — так было записано в послужном списке Левана. Это было в конце 1858 года. А через год любимая жена Мария подарила ему сына…
…Коста поднял голову и взглянул на горы, еще скрытые густым туманом. Какая тишина, на улицах — ни души, словно вымер город. Только стук кованых сапог по мерзлой земле гулко отдается в воздухе.
Коста замедлил шаги. Куда торопиться?
— Пошевеливайся! — рявкнул жандарм.
Коста невольно усмехнулся. Вот и свиделся с друзьями.
В полиции ему недвусмысленно приказали: забыть дорогу во Владикавказ. Что ж, видно, так и суждено ему скитаться по горам, как дикому горному джук-туру[16]. Он вспомнил и мысленно повторил Про себя недавно написанные стихи:
Бестрепетно, гордо стоит на утесе
Джук-тур круторогий в застывших снегах,
И, весь индивея в трескучем морозе,
Как жемчуг, горит он в багровых лучах.
Любовь и печаль. Почему для Коста любовь всегда связана с печалью? Вот и сейчас: почему молчит Анна Цаликова? Неужели не понимает его чувства к ней? Или действительно этот блестящий, лощеный офицер покорил ее сердце?..
— Прибыли! — раздался грубый окрик полицейского, и перед ними с грохотом раскрылись тяжелые двери тюрьмы.
Хетагурова ввели в приемную, где помощник смотрителя, внимательно проглядев его бумаги, отдал приказ раздеть арестованного и обыскать.
Обыскивали тщательно. Отняли даже огрызок карандаша; припрятанный в черкеске. Отобрали записную книжку, срезали с пояса серебряные украшения, спороли пуговицы.
В длинном тюремном коридоре было очень темно, но когда захлопнулась дверь в камеру и ржаво скрежетнул ключ, Коста показалось, что его столкнули в могилу. От духоты и черноты закружилась голова. На ощупь отыскал он свободное место на нарах и, повалившись, забылся тяжелым сном…
— Подъем!
Коста вскочил, ничего не понимая. Двухэтажные нары были сплошь забиты людьми. Они разглядывали растерявшегося «новичка» — одни с сочувствием, другие с насмешкой. Вдруг сверху спрыгнули два человека и бросились к Коста с объятиями.
- На поверку ста-а-но-вись! — скомандовал рыжий надзиратель.
Растолкав заключенных, он схватил за шиворот горцев, обнимавших Коста, пытаясь растащить их в разные стороны.
— Задушишь людей! — предостерегающе воскликнул Коста.
— А ты кто такой? — процедил надзиратель и, сжав кулаки, замахнулся. Но кто-то точным ударом головы в челюсть свалил его на пол.
На крик надзирателя в камеру ворвались тюремщики.
— Разойдись! Стрелять буду! — истошно орал смотритель. Но заключенные, словно ничего не слыша, продолжали избивать надзирателя.
Раздался выстрел. С потолка посыпалась штукатурка. Заключенные расступились. Избитого унесли из камеры.
Только теперь узнал Коста своих земляков — Мурата и Бориса.
— Как вы сюда попали? За что?
— Меня посадили за тех полицейских, которых я с моста в Терек побросал… — сказал Мурат. — Помните историю с женским приютом?
— Как не помнить!.
— А еще старшина донес начальству, будто я был зачинщиком бунта в Алагире и пел «Додой»,
— Судили тебя?
— Второй год держат в тюрьме и доказать ничего не могут… Настоящего-то зачинщика никто не выдал. Ну и я, конечно, тоже.
Коста похлопал Мурата по плечу.
— А Замират не забыл?
— Как забудешь? — вздохнул Мурат. — И она меня не забывает: передачи носит…
Коста повернулся к Борису.
— Ну, брат, а твои дела как? Когда суд?
— Кто его знает! — Борис тяжело вздохнул. — Здесь множество по делу убитого князя Мачабелова сидит. Кое-кто уже отдал богу душу!..
Коста знал эту историю. Тяжба между горцами Зругского ущелья и князьями Мачабеловыми тянулась десятки лет и наконец привела к тому, что один из князей, приехав в ущелье уточнять границы своих владений, исчез. А спустя некоторое время труп его был найден в горах. Однако найти убийц не могли, и тогда власти решили провести экзекуцию всего мужского населения ущелья. Горцы ответили бунтом. Не в силах выловить подстрекателей, начальство стало арестовывать и отправлять в тюрьму каждого десятого мужчину. В их число попал и Борис.
Раздался звон ключей, дверь открылась, и в камеру снова вошел тюремный смотритель.
— Хацаев и Дзапаров — на выход!
— С вещами? — спросил кто-то. Неужели эти счастливцы покидают тюрьму?
— Вещи оставить! — Смотритель отыскал глазами Коста и добавил: — Хетагуров — тоже на выход!
В камере воцарилось глухое молчание. Сам Коста Хетагуров среди них в тюрьме!
— Эх, Коста, друг ты наш! — вздохнул кто-то. — И всегда-то ты с нами!..
И уже выходя из камеры, Коста услышал чей-то чистый и высокий голос:
Цепью железной нам тело сковали,
Мертвым покоя в земле по дают…
Везде для всех я песнь свою слагаю,
Везде разврат открыто я корю
И грудью грудь насилия встречаю,
И смело всем о правде говорю…
Коста