На станцию Невинномысская поезд прибыл в полдень. Опираясь на палку, Коста прошел по перрону среди пестрой толпы. Вокруг мелькали черные и белые черкески, оборванные ребятишки в громадных овечьих шапках сновали словно маленькие бесенята. С грустью глядел Коста на эту нищету. На привокзальной площади зазывно кричали казачки, предлагая молоко, яйца, вареных кур, горячую кукурузу — лакомства пристанционного базара.
Но вот поезд ушел, и базар мгновенно исчез, торговцы расходились, чтобы прийти к следующему поезду.
Коста шел между бричек и арб, искал попутчика. Жить во Владикавказе он больше не мог. Слух о его «болезни» с быстротой молнии разлетелся по городу, владикавказские власти постарались, чтобы его «помешательство» не осталось в тайне. Куда деваться? И как ни тяжко ехать к сестре — в отцовский дом, где жила Ольга после развода с мужем, — другого выхода не было. Один он на целом свете, бесплатно пользоваться услугами чужих людей не привык, а платить нечем. Деньги, полученные за роспись армянской церкви, все разошлись: часть прожил, а еще больше роздал беднякам.
Сестра хоть и покричит и позлится, но на улицу не выгонит.
Последнее время Коста совсем не мог работать, забросил живопись, ссохшиеся кисти уныло стояли в банках, краски густели, крошились, а на столе лежали белые, нетронутые листы бумаги.
Казалось, все замыслы покинули его, заработков не стало…
Дул холодный декабрьский ветер, вздымая колючую пыль и сухие желтые листья. Ярко светило пе-греющее солнце. Небо было огромным и по-зимнему серым.
Коста вдруг заметил, что следом за ним идет, не отставая, высокий мужчина в поношенном железнодорожном кителе и такой же фуражке. Он насторожился. «Что ему от меня надо? Неужто и здесь следят?»
Но мужчина, чуть обогнав Коста, быстро повернулся к нему и спросил:
— Вы ищете кого-то? Уж не Коста ли будете?
— Да, да… — рассеянно ответил он, словно сам не был в этом уверен. — Я ищу попутчика. А вы откуда меня знаете?
Он снял шапку, вытер платком вспотевшую голову.
— Я Уасил, Дзасохова Михела сын, сосед ваш по Лаба, — торопливо заговорил мужчина. — Арба у меня, да не смею предложить, — растрясет по камням да рытвинам. Вам бы фаэтон…
— Ничего! — обрадовался Коста. — И на арбе доберемся!
Уасил был взволнован и смущен: самого Коста везет! Правда, вчера приехал из Владикавказа лавочник Гамат и такой хабар[21] вел, будто Коста в сумасшедший дом посадили. И Ольга Левановна плакала, причитала — брат ее от несчастной любви рехнулся. Но, видно, выдумки все это, злые выдумки. Разве отпустили бы больного человека в столь далекое путешествие? «А может, сбежал? — тревожно подумал Уасил. — Ничего, в пути разберусь»…
— Где ваши вещи, Коста? — вежливо спросил Уасил.
— Нет у меня вещей, — смутился Коста. — Поехали…
«Ну вот, — мелькнуло в голове Уасила. — Началось…»
Маленький крепкий конь легко вынес громоздкую арбу в степь, по которой лежал их путь. Высокий бурьян, пыльный и колючий, покачивался на ветру. Курганы возникали по обе стороны — летопись степей. Далеко на горизонте нежно-розовым пламенем светились горы…
Они ехали молча. Коста задремал, а Уасил погрузился в свои воспоминания.
Несколько лет проработал он в Тифлисе на железной дороге. Жил вместе с другими железнодорожниками в захолустном квартале Собачевка. Часто по вечерам приходил к ним учитель из ближайшей воскресной школы. Странно звали учителя — Арцу Тох. В переводе на русский язык это означало «Наступай, борьба». Уасил долго дивился этому имени, но товарищи сказали, что это учитель сам себя так прозвал. Арцу Тох обучал Уасила грамоте. По десять раз заставлял одну строчку переписывать, а когда наконец убедился, что Уасил пишет хорошо, попросил однажды:
— Уасил, друг, перепиши стихи Коста. В Баку послать надо, осетины, что на промыслах работают, просят.
Через несколько дней он снова сказал:
— Перепиши, Уасил, в Ростов послать надо.
И Уасил переписывал — и «Додой», и «Походную песню», и «А-лол-лай», и «Прислужника», и «Солдата», и другие стихи Коста.
А когда рабочие Тифлиса устроили большую демонстрацию, Уасил тоже шел с земляками и вместе с ними громко пел «Додой». Как запевалу, его схватили казаки, арестовали, бросили в тюрьму, а потом выпустили с волчьим билетом. Хорошо еще, что не узнали, как переписывал он песни Коста — могли бы и вовсе не выпустить.
…Колесо наскочило на камень, арбу тряхнуло, Коста застонал и открыл глаза.
— Больно? — виновато спросил Уасил.
— Мне, брат, к боли не привыкать. — Коста внимательно поглядел на своего возницу. — А почему я тебя не помню? Отца твоего хорошо помню, и брата двоюродного Гиго тоже давно знаю. Он молодец, талантливый педагог и публицист. А тебя никак не вспомню — нет!
— Скитался я. Последние годы в Тифлисе, на железной дороге служил. Заработал волчий билет и домой вернулся. Как беда стрясется, все домой возвращаемся, — грустно покачав головой, заключил Уасил.
— За что же волчий билет?
— За демонстрацию и забастовку — известно за что! Я там, в Тифлисе, на Собачевке, с другими осетинами жил, — помните, вы к нам приезжали? Мы еще тогда песни ваши пели:
С нами высокое
Знамя народа.
К свету, с победною
Песней похода!
К правде сверкающей
Смело шагайте!
Трусы, бездельники,
Прочь! Не мешайте!.. —
запел он высоким чистым голосом. — И «Додой» мы пели, и «А-лол-лай»…
— Выходит, я тоже участник забастовки?
— А как же! Вам тоже волчий билет полагается, — улыбнулся Уасил.
— Кажется, я его уже получил, — угрюмо пробормотал Коста, и Уасил понял, что шутка была неуместной.
— Когда ж справедливость на земле восторжествует? — негромко спросил он, ни к кому не обращаясь.
— Справедливость с неба не падает, — сказал Коста после долгого молчания. — За нее бороться надо. Но верю, близок день…
«Не похоже, что из ума выжил!» — про себя отметил Уасил и, забывшись, хлестнул лошадь кнутом. Она взяла рысью. Коста снова застонал от боли.
— Тише, ради бога потише! Мочи нет терпеть! — взмолился он.
Уасил натянул вожжи и придержал лошадь.
— Дошел до нас хабар: на Дальнем Востоке неспокойно, с японцами воевать будем. Наш Хоранов уже в путь собрался, за наградами…
— Старый лев с хищным тигром драться будут, а кровь-то потечет народная, — мрачно отозвался Коста.
Сумерки спускались в Кубанские степи.
— К Баталпашинску подъезжаем, — сказал Уасил. — Не заночевать ли? Ночью по ущелью ехать небезопасно…
— Да, да, устал я, — слабым голосом ответил Коста.
В Лаба добрались только к вечеру следующего дня. С утра шел дождь, дорогу развезло, лошадь скользила, арбу то и дело заносило. Уасил уже и не чаял, что они доедут. Наконец лошадь остановилась па церковной площади возле дома, где жила Ольга Левановна.
Промокший, озябший Коста чувствовал себя так слабо, что не мог слезть с арбы. Уасил постучал в дверь. Долго не открывали. Тогда, взяв Коста на руки, Уасил с трудом понес его к дому.
— Кого надо? — раздался из-за двери голос Ольги.
— Открывай быстрее! Коста очень плох! — крикнул Уасил, едва удерживая обмякшее тело.
— Носит вас в этакую пору!
Она открыла дверь, держа в руках керосиновую лампу. Ее небольшие глаза недобро поблескивали. Увидев брата на руках Уасила, женщина запричитала:
— Ну вот, дождалась! Так я и знала! Вот тебе за все грехи твои!..
— Куда нести? — тихо спросил Уасил, не обращая внимания на ее причитания.
— К отцу… Я хочу видеть его, — еле слышно проговорил Коста и замолчал.
— Бредит он, — прошептал Уасил и понес Коста в хадзар[22], где на стене висел большой портрет старого Левана.
Пока Ольга разжигала печь, Уасил осторожно раздел Коста, уложил в постель, укутал одеялом.
— Простудился в дороге. Ничего, поправится, — сказал он, уходя.
— Померкли дни мои! Знаю я, какая это простуда!.. — снова запричитала Ольга.
Уасил ушел. Брат и сестра остались вдвоем. Ольга плакала и негромко приговаривала:
— Как жить-то будем, брат? Чем я тебя кормить буду? Написал бы ты мне доверенность, поехала бы я в город, может, друзья твои помогут «Ирон фандыр» издать? Деньги бы получили. Книгу твою достать нельзя, люди за нее большие деньги платят. Случится беда — похороню я тебя, ведь ничего у нас нет. Вон ты какой стал, бледный, прозрачный, высох весь!
— Рано хоронишь, сестра, — сказал Коста и отвернулся к стенке.
С портрета смотрел на него большими добрыми глазами старый Леван. Коста шепотом обратился к нему, как к живому:
— Вздор говорит дочь Кизьмиды, не слушай ее, отец! Спокойной ночи тебе…
Вместе с первыми лучами солнца разнеслась по Лаба весть, что приехал тот, чье имя дорого каждому бедняку. Широкий двор Хетагуровых заполнился людьми. Чинно, как положено по обычаю, первыми в хадзар вошли старики. Они поздравляли Коста с приездом, желали скорого выздоровления. Он был очень слаб и всем отвечал лишь двумя словами:
— Сестры… Братья…
Выходя во двор, люди смахивали слезы и с горькой злобой шептали:
— Доконали! Добились своего… Не похож на себя наш Коста…
Из Хумаринской крепости приезжал знакомый врач, осмотрел больного, покачал головой.
— Покой и горный воздух — вот все, что может помочь. Иных лекарств нет у меня.
Всю зиму пролежал Коста больной, в полузабытьи и полудреме. А когда от снегов, тающих в горах, мутными и быстрыми стали реки, он, вопреки пророчествам врачей, начал поправляться. Однако доктора настаивали, чтобы он перебрался повыше, в горы — в Лаба летом душно и жарко.
Несколько раз в течение зимы приезжал Ислам Крымшамхалов. Он окончательно порвал со своей знатной родней и поселился отдельно, в маленьком домике, в Теберде. Одни говорили, что причиной тому — начинавшийся туберкулез, другие — что ненавидит он своих братьев-богатеев, но так или иначе, жил Ислам тихой уединенной жизнью, писал, рисовал и мало кто его навещал.
Ислам уговаривал Коста перебраться на лето к нему.
— Приезжай, брат, форель ловить будем. Кажется, ты любишь это занятие?
Но Коста в ответ только слабо улыбался. Где ему форель удить, когда он так ослаб, что трудно, порог дома переступить.
Сейчас, когда Коста немного оправился и начал ходить из комнаты в комнату, а то и во двор выползал погреться на весеннем солнце, мысль о том, чтобы провести лето у Ислама в Теберде казалась заманчивой и реальной. Ольга допекала ворчанием и попреками. «Но ведь она и впрямь замучилась со мной, — виновато думал Коста. — Пусть отдохнет немного…»
Теплым майским днем запряг Уасил в арбу своего крепкого коня, выстелил ее сеном, смастерил навес из прутьев, чтобы солнце не пекло, и, уложив Коста, повез его в Теберду, к Исламу.
Домик Крымшамхалова стоял в сосновом бору, на берегу прозрачной горной реки, почти у самых ледников. Только шум ветвей да негромкий рокот воды нарушали первозданную тишину — вот уж где воистину покой!
Ислам от души обрадовался гостю.
— Я тебе комнату приготовил, — сказал он. — Небольшая, правда, но удобная, светлая. Поправишься — сможешь писать и рисовать…
Вместе с Исламом вышел встречать Коста и молодой человек в студенческой фуражке. Коста вопросительно глянул на него.
— Друг мой, — поспешил пояснить Ислам. — Недавно из Петербурга приехал, задумал проложить через наше ущелье железную дорогу… — Ислам говорил громко, поглядывая на Уасила, суетившегося возле лошади, и Коста понял: не договаривает чего-то. Но расспрашивать не стал.
А молодой человек, почтительно поздоровавшись, сказал:
— Счастлив, Коста Леванович, передать вам сердечный салам от друга вашего Сайда. Он вас помнит и любит. Я недавно из Петербурга, он там газету для дагестанцев издает и ваши статьи часто в ней печатает. Обижается, что вы забыли его. Когда последний раз в Петербург приезжали, даже не навестили.
— Невеселым был мой последний приезд в царскую столицу, — грустно сказал Коста. — Больницы да пороги влиятельных чиновников — вот все, что я успел увидеть.
Когда друзья остались одни, Ислам сказал доверительно:
— Это Махач Дахадаев[23], молодой революционер. Бежал из Петербурга. Живет у меня. Сюда хоть жандармы не заглядывают.
Жизнь потекла тихая, мирная. День Коста проводил в сосновом бору, возле самого дома. Он лежал на бурке, глядя, как покачиваются в синеве высокие вершины сосен и плывут по небу редкие легкие облака, и, кажется, впервые в жизни ему ни о чем не хотелось думать, не хотелось ни писать, пи рисовать, а только бы наслаждаться покоем и тишиной.
По вечерам они собирались у очага втроем, разговаривали, вспоминали Петербург… Махач читал им газеты, за которыми порою ездил в Баталпашинск.
— Тревожно в стране, — говорил он, шурша газетными листами. — Просыпается Россия. Скупы сведения, а ведь почти в каждом номере пишут о забастовках, о крестьянских волнениях…
Однажды вечером, когда сидели вот так возле очага, глядя на рыжее, прыгающее пламя, в комнату вошел слуга и растерянно обратился к хозяину:
— Ислам-бий, у ворот — вооруженные люди. Хотят видеть Коста.
Ислам и Коста переглянулись, Махач сложил газеты и предусмотрительно подошел к внутренней двери, через которую можно было попасть на черный ход и уйти в лес.
— Военные? — спросил Ислам.
— В черкесках. Головы башлыками обвязаны, лиц не разглядеть.
— Откуда они знают, что ты здесь? — встревожился Ислам и хотел было сам выйти к нежданным гостям, но Коста удержал его.
— Попроси одного из них сюда, — сказал он слуге.
— Не за Махачем ли? — встревожился Ислам, выглядывая в окно. В темноте ничего нельзя было разобрать. Ислам слышал, как слуга вежливо просил старшего из гостей войти в дом.
Прошла минута, и на пороге показался рослый человек в черкеске. Лицо до глаз замотано башлыком. Увидев Коста, он рванулся к нему.
— Салам тебе, дорогой наш! Салам! Счастлив я, что аллах помог свидеться… — говорил незнакомец, обнимая растерянного Коста. — Прости, хозяин, что тревожим тебя в столь поздний час. Слухи недобрые прошли о дорогом аталыке[24] нашем. Решили сами убедиться, разыскать его…
— Садись, гостем будешь, — сказал Ислам.
— Я только друзей пойду обрадую. — И, не договорив, он направился к двери.
— Веди их сюда! — крикнул вдогонку Ислам. — Друзья Коста — мои друзья!
Не успел Коста опомниться, как в комнату вошли трое, — теперь их лица были открыты, и он сразу узнал Хасаука, Аскерби и Султанбека. От радости у него гулко заколотилось сердце…
— Друзья, братья… — только, и повторял он. — Помните ту ночь, когда шахта завалилась?
— Как забудешь, дорогой учитель? Были кровниками, стали братьями. Если б не ты, гнить бы в земле нашим костям. А ты болеешь, учитель? Исхудал как… — Хасаук сочувственно поцокал языком.
— Ссылка — не свадьба, — проговорил Аскерби. — А вы? Вы-то как живете? — спросил Коста, чтобы перевести разговор. — На шахтеров не похожи. Только всю правду рассказывайте, люди здесь свои, — добавил он, видя, что друзья опасливо поглядывают на Ислама и Махача.
— Похвастаться нечем, — опустив глаза, ответил Султан-бек. — В абреки подались.
В комнате воцарилось, неловкое молчание.
— Форель остынет, — объявил Ислам. — Гости с дороги голодные. Садитесь к столу, пейте кумыс. Чем богаты, тем и рады…
— Людей, значит, грабите? — нахмурясь, спросил Коста.
— Людей мы не грабим, Коста, а вот князей или офицеров… Они нас днем грабят, а мы их ночью… Говорят, это даже кораном дозволено. У богатых берем, бедным раздаем… Благородное дело!
— Не бывает благородного грабежа! — покачал головой Коста и отхлебнул из чашки кумыс.
— А что делать? Рудник закрыли, прогнали нас. Даже за труд не заплатили. Сказали — царь, мол, с японцем воюет, все деньги на войну уходят, надо ради царя-батюшки на жертвы идти. А он-то о детях наших думает?
— Так и живем: земля — постель, небо — одеяло, — грустно заключил Хасаук.
— Мы к тебе пришли, чтобы ответ получить: говорят, царь указ готовит — земли поровну делить. Правда это?
— Такой указ царь издаст, когда лед на вершине Эльбруса растает, — усмехнувшись, сказал Махач.
— Так что же делать?
— А вот это уже другой разговор, — улыбнулся Коста. — Ну-ка, Махач, растолкуй им!
— Своими руками землю брать надо, — твердо сказал Махач. — Большевики — слышали такое слово?
— Слышали. На рудниках нам один шахтер много про них рассказывал.
— Большевики против аллаха, — вмешался Султанбек. — А мы против аллаха не пойдем!
— Ты поначалу детям своим землю отвоюй, а потом будешь думать, кто за аллаха, а кто против, — сказал Махач. — Большевики о тебе и о детях твоих думают…
Разговор длился до рассвета. Прощаясь, Хасаук сказал:
— Спасибо тебе, Коста! Хорошие слова услышал я в этом доме. Поеду во Владикавказ — друзьям расскажу.
— Молодец! — сказал Махач. — И еще запомни: винтовка твоя пригодится не только офицеров пугать. Береги ее для настоящего дела!
— К середине лета Коста настолько окреп, что смог участвовать в дальних прогулках, которые совершали его друзья по окрестным горам. Часто с рассвета уходили они из дому, забредали на пастушеские кутаны высокогорных пастбищ, разговаривали с пастухами, слушали их песни. А по ночам, когда зажигались костры и пламя взметывалось к черному небу, Коста и Ислам читали пастухам свои стихи, Махач рассказывал о жизни Дагестана, о том, как борются за свои права рабочие в Порт-Петровске, в Грозном, в Баку…
Пастухи слушали внимательно, и Коста знал — завтра эти слова разнесутся по горам и ущельям, — испокон веков существует здесь этакий беспроволочный телеграф.
Во время прогулок Махач собирал образцы горных пород. Он не переставал удивляться богатству недр.
— Серебро, цинк, свинец, сера… Чего только здесь нет! — с изумлением говорил он. — Несметные сокровища, а народ нищенствует.
— Хозяина нет, — объяснял Ислам.
— Наоборот, слишком много хозяев, — возражал Коста. — А нужен один, но тот, кому все это принадлежит по праву.
— Придет время, попадет добро в надежные руки, — сказал Ислам. — Только доживем ли?
— Не мы, так дети наши доживут! — уверенно отвечал Махач.
Они возвращались домой через низкорослый сосновый лесок, по мягкой, выстеленной длинными хвойными иглами и прогретой солнцем земле.
— Дышится как! — негромко проговорил Коста, с наслаждением вдыхая прохладный смолистый воздух.
— Живем, как в раю, только что не на небе, — пошутил Махач.
— Что это? — вдруг нахмурился Ислам. — Зачем, он здесь?
Навстречу им: торопливым шагом шел слуга Ислама. Он был явно встревожен.
— Уж не случилось ли чего? — громко крикнул ему Ислам.
— Родичи твои, князья… — запыхавшись, ответил слуга. — Сам Мисост-бий, тесть твой, пожаловал. А с ним князья Дудов и Шарданов. Мириться приехали. Надо пир устраивать, а у нас нет ничего. Ох, нехорошо это, обидчивые они…
— Не будет у меня с ними ни мира, ни пира, — возразил Ислам и обратился к Махачу: — Иди-ка в лес и жди, пока я за тобой пришлю. Нельзя, чтобы они тебя здесь увидели. Волки же!..
— Я, пожалуй, с Махачем останусь, — сказал Коста. — Дружбы с князьями у меня никогда не получалось. Если не считать тебя, конечно, — улыбиулся Коста Исламу.
— А может, они именно к тебе и приехали, Коста? — с сомнением и надеждой предположил Ислам.
Коста с удивлением взглянул на друга и рассмеялся:
— Не хочешь один гостей принимать — так и скажи. Не тот я человек, чтобы друга в беде бросать. Ладно, пошли!
Три сытых, сверкающих серебряной сбруей коня веселым ржанием встретили их у ворот.
— Садам алейкум, князья, — суховато сказал Ислам, входя в дом.
— Алейкум салам, Ислам-бий! — отозвался тесть, и князья повторили за ним: — Алейкум салам, Ислам-бий!
— Прошу чувствовать себя, как дома, в моем чабанском жилище, — все так же сдержанно продолжал Ислам.
— Спасибо за радушие, — проговорил князь Дудов, разглаживая свою длинную рыжую бороду. — Не взыщи, что без приглашения пожаловали. Нас к тебе дело привело.
— Дело, Ислам-бий, дело! — шепеляво подтвердил коренастый князь Шарданов, поправляя серебряный кинжал.
— И тебе наш салам, Коста, потомок легендарного Хетага, — проговорил Мисост-бий, и князья сдержанно поклонились Коста.
— Садитесь, прошу вас, гости, — сказал Ислам, указывая на грубые деревянные стулья, расставленные по комнате.
Князья расселись, как подобало по-старшинству. Мисост-бий первым завел вежливый разговор. Прежде всего он поинтересовался здоровьем зятя. Осведомился и о здоровье Коста. Впрочем, спрашивать об этом особой нужды не было. Усталые, худые, бледные лица говорили о том, что не могут друзья похвастаться богатырским здоровьем.
Помолчали.
— О, аллах, — вздохнул Мисост-бий. — Лихое время наступило в империи. Не до семейных раздоров ныне, сын мой. Ты муж моей дочери, ты мне как родной сын. Отныне — свидетель тому аллах и ближайшие мои друзья — я вычеркиваю из сердца все обиды на тебя. Вот моя рука. Пусть будет мир между отцом и сыном! — Мисост протянул руку Исламу, стоявшему возле дверей, как подобает зятю в присутствии тестя.
— К чему эти церемонии? — холодно сказал Ислам. — Я вас никогда не обижал, зла не желал. — Он опустил глаза, сделав вид, что не видит протяну» той руки тестя.
— Подойди ближе, руку подай, — зло сверкнув глазами, повысил голос Мисост-бий. — Слушай, что я скажу!
Ислам нехотя шагнул к тестю. Тот схватил его за руку, крепко сжал ее и, не выпуская, заговорил горячо и громко:
— Холопы взбунтовались, против аллаха и князей пошли. Грабят добро правоверных. Земли чужие запахивают. Не желают повиноваться карающему мечу империи.
— Валлаги[25], - вздохнул Дудов. — Истину говорит Мисост-бий.
- Аллахом клянусь, все так! — подтвердил Шар-данов.
Затаив дыхание, слушал Коста речь Мисоста. «Началось, — подумал он. — Нет, дорогие, не поможет вам карающий меч империи! Плохи ваши дела, если к нам за помощью явились».
И, словно в продолжение мысли Коста, раздался голос Ислама:
— Но что мы можем сделать, если ваши холопы, как вы их называете, отстаивают права на человеческую жизнь?
Мисост-бий внимательно посмотрел на Коста, перевел взгляд на Ислама и, положив руку на сердце, продолжал, стараясь придать своему голосу мягкость и даже ласковость:
— Прошу тебя, сын мой Ислам, и тебя, отпрыск легендарного Хетага, поедем с нами! Погостите у меня в Бадкарии, к моим друзьям в Кабарду заглянем. Примем вас, как самых дорогих гостей, на охоту свезем. Тебе, Коста, невесту подыщем — есть у меня на примете богатая и достойная княжна. Развлечетесь, отдохнете. С холопами нашими потолкуете. Люди хабар ведут, что умеете вы с народом ладить, слушают вас, почитают. Я человек мирный, не хочу кровопролития, братоубийства, а чтобы солдат вызвать для усмирения бунтующих, много денег надо. Вы же словом их успокоите, напомните, что сам аллах повелел холопу верой и правдой хозяину служить. Бунтовать — грех!
— Нет! — жестко сказал Ислам. — Не заменим мы вам вооруженных казаков. Нет у нас таких слов, чтобы учить людей покорности и рабству!
— А казаков, Мисост-бий, вызывать не советую. Как бы это бедой против вас, князей, не обернулось, — с трудом сохраняя спокойствие, вставил Коста.
— Я мира хочу! — выкрикнул Мисост. — А вы, о счастье людей кричащие, не желаете помочь?
— Мир миру рознь, — не повышая голоса, ответил Коста. — Ваши земли, говорите, распахивают холопы? Пусть так! Неужели вам земель не хватает? А что бедняку делать? Слышали притчу о том, как пришел бедняк на поле, сбросил бурку и потерял свое поле: целиком оно под буркой спряталось.
Чтобы прекратить весь этот бессмысленный разговор, Ислам сказал:
— Больные мы, нельзя нам никуда ехать, мы и здесь-то задыхаемся, а внизу и вовсе дышать нечем.
Князь Дудов удивленно смотрел на друзей своими выпуклыми бараньими глазами.
— Ничего не пойму, — проговорил он, пожимая плечами. — Выходит, вы за холопов, что ли? Против тех, на ком империя наша держится?
— Мы за тех, на ком жизнь наша держится, — уклончиво ответил Коста и тут же уточнил: — А держится она на народе.
— Благодарю за откровенное слово, отпрыск Хетага! — в бешенстве воскликнул Шарданов. Но Мисост-бий сделал ему предостерегающий жест рукой и тот замолчал,
— Значит, не можете вы принять наше приглашение и погостить у нас? — все так же вежливо осведомился он.
— Больные мы, — повторил Ислам.
— Больные? — не сдержался и Мисоот-бий. — А кто ночует у пастухов и читает им возмутительные стихи? Кто ведет с холопами крамольные разговоры? Кто прячет здесь смутьянов? — Мисост зло сплюнул на пол и толкнул носком сапога деревянный тяжелый стул. Стул с грохотом повалился на пол. — Одумайся, зять, пока не поздно. Смотри, умрешь собачьей смертью здесь, в лесу, и никто не похоронит твои кости!
— Думать, надо о том, как жить, а не о том как умирать, — спокойно ответил Ислам. — Перед смертью все равны, и холоп, и князь. Не все ли равно, где будет истлевать мое тело?
— Великий грех так говорить! — крикнул Мисост-бий. — Да покарает тебя аллах! Прочь отсюда, друзья! — обратился он к князьям. — Не ждать же помощи от крамольников и гяуров!
Громко бряцая оружием, он выбежал из дому. Князья с проклятьями последовали за ним.
— Видно, скоро потонет корабль — мечутся крысы! — с усмешкой глядя им вслед, сказал Коста.
Наступила осень — теплая, ясная, долгая кавказская осень. Дни стояли солнечные, безветренные, тихие… Впрочем не было в России тишины в этом тысяча девятьсот пятом году. Даже в дом Ислама Крымшамхалова, затерянный среди скал и облаков, доходили вести о бунтах и забастовках. Крестьяне захватывали и делили между собой княжеские земли.
Каждый раз, услышав такую весть, Коста волновался и радовался.
— Неужели доживем до светлых дней? — с надеждой спрашивал он Ислама. — Сил бы только — так хочется быть вместе с народом!
— Ты всегда с народом! — успокаивал друга Ислам. — С твоими песнями люди на приступ идут. А вершить революцию — молодым, таким, как Махач! Как-то он там сейчас, в дагестанских горах? Тревожно мне за него, золотой человек…
Холоднее и длиннее стали ночи. Теперь по утрам трава возле дома белела инеем.
Давно пора было возвращаться в Лаба. Коста не хотелось покидать жилище Ислама, жаль было расставаться с другом. Но опять появились боли в ноге, снова мучил кашель.
Ислам стал беспокоиться. Он повез Коста к врачу в Хумаринскую крепость, решив оттуда проводить его домой, в Лаба.
— Летом я снова буду ждать тебя, — сказал ощ стараясь придать своему голосу уверенность.
Военврач Хумаринской крепости долго выслушивал Коста, прописал микстуры и порошки.
Едва друзья выехали к берегам Кубани, как зарядил холодный проливной дождь. Лошади скользили, бричку потряхивало на выбоинах, брызги грязи и воды летели из-под колес. Ехать было мучительно трудно. А тут вдруг из-за поворота выскочил вооруженный всадник и, придержав серого горячего коня, громко скомандовал:
— С дороги свернуть! Остановиться!
— Что случилось, служивый? — спросил Коста у казака, высунувшись из брички.
— Не рассуждать! Сво-орачивай! — заорал казак и плеткой прошелся по спинам чужих коней.
Лошади рванули с дороги, и Ислам с трудом остановил их возле обочины.
Из-за поворота доносились какие-то выкрики, стоны. Ислам и Коста недоуменно переглядывались. На дороге показалась колонна измученных, изнуренных горцев в изорванной одежде. Руки связаны на спине, на ногах — тяжелые кандалы. Вооруженные всадники сопровождали колонну. Это вели в крепость бунтовщиков — тех, кто решил отнять у алдаров земли. И вдруг Коста заметил, что головы арестованных поворачиваются в его сторону, несчастные люди улыбались ему, кто-то хрипло затянул:
Цепью железной нам тело скопали…
И тотчас множество голосов — звонких и дребезжащих, низких и высоких — подхватили слова.
— Бог мой, — тихо прошептал Коста, — да это ж Мурат! И Аскерби! И Хасаук! — Он указал на первый ряд колонны.
— Да, — кивнул головой Ислам. — Но зачем они поют? Это же не пройдет им даром!..
— Мурат, Мурат! — горестно воскликнул Коста. — Так вот зачем я вызволил тебя с острова Чечень? Снова каторга…
— Пение прекратить! — раздалась команда офицера. — Немедленно!.. Вперед!
Услужливо подскочили солдаты и стали хлестать плетками несчастных. Коста видел, как Мурат упал лицом вниз и земля под ним стала быстро темнеть от крови. Но тут же он приподнялся и, взглянув на Коста, хотел что-то крикнуть, однако офицер выхватил из ножен шашку, взмахнул ею и…
Коста зажмурился. Это было уже выше его сил. Зарывшись лицом в сено, он с трудом сдерживал себя. Тело его содрогалось.
Ледяной ветер налетал из ущелий, разгоняя тяжелые тучи, закрывшие горы. В степях бушевали, свистели, кружились метели и бураны. Смолкла обмелевшая Кубань. Крепкие льды сковали ее. А в огромной России бушевала иная вьюга — мощная, неотвратимая. Пламя революционных восстаний перекидывалось с одного конца империи на другой.
Шла зима 1905/06 года…
А Ольге Левановне Хетагуровой казалось, что наконец-то в их дом, где, прикованный к постели, лежал ее брат, пришла тишина. Здоровье Коста ухудшалось с каждым днем, и ничего уже нельзя было поделать. Конечно, если бы пригласить врачей — самых лучших, самых дорогих, самых знаменитых, — может быть… Но куда там! Ольга Левановна считала это напрасной тратой сил и средств. Она и друзей старалась не пускать к брату, говоря, что его нельзя тревожить. В действительности же ее страшило, что Коста опять скажет что-нибудь лишнее, — он до сих пор не мог оправиться от того, что видел возле крепости, — и слова его (она это хорошо знала) с быстротой молнии разнесутся по Осетии. Глядишь — и до беды недалеко, нагрянет полиция. Люди рассказывают, что бунтовщики распевают песни Коста, а стихи разбрасывают вместо листовок. Нет уж, так спокойнее, никто не придерется: лежит человек, никуда не ходит, никого не видит, ни с кем не переписывается…
Она и письма-то скрывала от брата, а Коста огорчался, тосковал, думал, что его забыли. Сколько раз просил написать Андукапару, Василию Ивановичу Смирнову, Цаликовым, и она уверяла, что пишет, а ответов все не было. В действительности же о нем тревожились, ему много писали, но в ответ получали лишь сухие уведомления Ольги о том, что Коста чувствует себя плохо, писать не может и навещать его нельзя.
Так и лежал он — одинокий, в полутемной душной комнате, день за днем перебирая в памяти свою нелегкую жизнь. Порою мысли путались и он видел себя ребенком. Ему казалось, что сидит он на могиле матери и боится идти домой, потому что там, — злая Кизьмида. И когда Ольга грубо окликала его, предлагая поесть, он не удивлялся, — ему слышалось, что это кричит Кизьмида, так похожи были их голоса и повадки…
А потом он видел Анну… Он вспоминал их последнюю встречу. Как, поздно решилась она прийти к нему! Но, может, он не должен был отказываться от счастья, пусть даже запоздалого? Была бы она сейчас здесь, возле него — и вода казалась бы прохладнее и воздух чище. Нет, не имел он на это нрава.
Вспоминались и студенческие годы, ранние утра в Петербурге, когда он, молодой, здоровый, бежал в академию и тусклые фонари мерцали на улицах.
В классах было холодно, зябко. Он слышал голос Павла Петровича Чистякова, вспоминал долгие беседы и прогулки с Верещагиным. Всю жизнь берег Коста этюдник, что подарил ему Верещагин, и вдруг перед самым отъездом из Владикавказа этот этюдник кто-то украл. Коста даже объявление дал в газету о пропаже, но никто не отозвался. И почему-то сейчас с особой горечью думал он об этой утрате, хотя понимал, что вряд ли бы пришлось ему за него взяться.
Глядя на портрет старого Левана, Коста по привычке мысленно беседовал с ним.
«Ты сердишься на меня, Леуа? Ты молчишь? Я не оправдал твоих надежд? Ни офицера, ни коммерсанта из меня не получилось. А ты так желал этого! Прости меня, Леуа…»
Он закрывал глаза, отворачивался, чтобы не видеть укоризненного взгляда отца, задремывал. Мысли путались…
В субботу 18 марта 1906 года черные тучи плотно заволокли небо над горами и ущельями. Они спускались все ниже и ниже и к вечеру нависли над селом. По черепичным крышам дробно застучали крупные капли. Дождь с каждой минутой усиливался, к полуночи стало казаться, что это бьют пулеметы. Где-то в ущельях бури и ливни крушили скалы, скатывались снежные лавины, выходили из берегов горные реки, а в домах дрожали стены и позвякивали стекла.
Ольга Левановна заснула поздно. Ее разбудил громкий крик. Это кричал Коста. Ничего еще не понимая, она вскочила с постели, кинулась к брату.
— Что с тобой? — Она до предела вывинтила фитиль в керосиновой лампе. В комнате стало светлее.
— Ружье… принеси ружье… — бормотал Коста чужим голосом и правой рукой указывал куда-то вверх, вдаль.
— Что с тобой? Ружье-то зачем? — заливаясь слезами, спрашивала испуганная Ольга.
— Анну! Анну Александровну позови! — вдруг отчетливо и повелительно сказал он, глядя на сестру невидящими глазами. — Крепость взрывают! Ну, скорее же! Скорее… Кровь льется… Раненых надо перевязать!..
— Сейчас, сейчас, дорогой, успокойся! — твердила Ольга, дрожа от ужаса.
Дождевой шквал хлестал по крыше. В ущельях завывал ветер, потоки воды стремительно и шумно неслись с гор, смывая с земли всю накопившуюся за зиму нечисть. Где-то далеко снова загрохотало — рухнула скала. Гул прокатился по селу.
— Слышишь, сестра, взрывают! — повторил Коста. — Андукапар!
Он тяжело застонал, вздохнул и быстро-быстро зашевелил губами. Ольга не могла разобрать, что он говорит.
— Пить? Ты хочешь пить? — повторяла она, наклоняясь над братом.
Он кивнул. Ольга быстро принесла горячий кофе. Коста с трудом проглотил несколько ложечек, облегченно вздохнул и отвернулся к стене.
Дождь стих. Ольга открыла форточку. Свежесть ворвалась в комнату. Запахло весной, жизнью. Коста ловил воздух широко открытым ртом, дыхание его стало ровнее.
Вскоре он заснул. Задремала и Ольга.
На рассвете Коста снова разбудил ее.
— Горю я… Доктора бы… — жалобно попросил он.
Ехать за доктором было далеко — в Баталпашинск, но Коста настойчиво просил об этом. Растерявшись, Ольга кинулась к Уасилу.
— Что же ты, Ольга Левановна, раньше сказать не могла? — с упреком сказал Уасил, подходя к постели больного и стирая с бледного лица холодный липкий пот.
— Не ругай меня, Уасил, я сделала все, что могла…
— Но доктора почему не позвала?
— На бога надеялась, — призналась Ольга. — Всем горным духам молилась, самого крупного барана в жертву принесла.
Уасил только рукой махнул.
— Иди зови людей! Всех зови! Хетагуровский двор запрудила толпа. Старики не отходили от постели Коста. Те, кто не попал даже во двор, толпились на церковной площади. И каждую минуту люди спрашивали друг у друга: «Ну как?» «Плохо, очень плохо…» — отвечали им.
К вечеру жар спал, больной взглянул на собравшихся ясными спокойными глазами.
— Подойдите ко мне, — позвал он своим обычным голосом, словно и не был болен.
Все смолкли, затихли.
— Братья мои, сестры, — Коста обвел всех взглядом. — Живите дружно, любите друг друга…
Это были его последние слова.
Огрубевшими пальцами Уасил закрыл Коста глаза и с громким рыданьем выбежал во двор к толпе.
Трое суток не смолкал плач в селении Лаба.
Опустели дома во Владикавказе. Весь город вышел на улицы, чтобы проводить в последний путь народного поэта Коста Хетагурова. Вооруженные войска, отряды полиции и жандармерии «охраняли порядок».
Так уже положено в Российской империи.
Гроб несли в полном безмолвии. Молчали люди, улицы, дома.
А в аулах и селах над головами восставших крестьян гремели пушки. По Кадгарону и Ногкау, по селам Магометанскому и Христиановскому били орудия полковника Ляхова. По Грозному и Нежилому стреляли каратели Галаева. Двадцать одна дивизия усмиряла в эти дни взбунтовавшийся Северный Кавказ.
Росляков и Синеоков стояли в толпе, возле кладбищенских ворот. Они приехали во Владикавказ, чтобы отдать последний долг другу.
— Все газеты России посвящают ему статьи и некрологи, — шепотом сказал Росляков, наклоняясь к Синеокову.
— Сорок седьмой год шел… жить да жить.
— А он и не умер. Погляди, я из Баку газету привез. — Росляков достал из кармана вчетверо сложенный газетный лист и протянул Ивану Ильичу.
«Вместо кинжала он взял перо, вместо кремниевого оружия он действовал горячим вдохновенным словом. Он научил горцев более действенным и культурным приемам борьбы, он указал им собственной жизнью верный путь к счастью… В этом величайшая заслуга поэта…»
— О его заслугах еще скажут потомки наши, — сквозь сдавленное рыдание проговорил Синеоков.
Гроб медленно поплыл над их головами.
— Прощай, друг…