Часть пятая

1

В доме Цаликовых было грустно. Вместо свадьбы пришлось устроить поминки. Лихой офицер Дзамболат разбился во время скачек. Невеста стала вдовой. С красными заплаканными глазами принимала она соболезнования родных и друзей…

Уже три года Цаликовы жили в Пятигорске. После ареста Коста Хетагурова Каханов, зная о дружбе вольнолюбивого поэта с семьей Цаликовых, выразил недоверие отцу Александру — лишил его прихода. Хочешь не хочешь, пришлось переселяться в Пятигорск. Стараниями Каханова синод и в Пятигорске не дал Цаликову прихода. Он устроился на службу в частную богадельню купца Зипалова, а так же преподавал закон божий в гимназии.

Семью Цаликовых в Пятигорске знали и любили. Как во всяком маленьком городке, все события принимались здесь близко к сердцу. И теперь в Пятигорске только и разговоров было, что о гибели Дзамболата Дзахсорова и о горе бедной невесты.

Поначалу Анна была оглушена случившимся. Все произошло так неожиданно. Но порой, упрекая сама себя, девушка чувствовала, что к ее грусти с каждым днем все отчетливее примешивалась тревога за собственное будущее — ведь еще недавно оно казалось таким прочным и благополучным!

«Но разве я не любила его?» — спрашивала она себя, вызывая в памяти встречи, разговоры, прогулки, перечитывая нежные письма и записки Дзамболата, перебирая его подарки. Все это трогало ее и сейчас, но, хотя после смерти жениха прошло всего несколько месяцев, — время сделало свое, и воспоминания отдалялись и теперь уже были дороги ей, как бывают дороги воспоминания детства.

Постепенно жизнь входила в свою колею. Анна вновь стала преподавать в гимназии, а по вечерам появлялась в столовой, где обычно собиралось довольно много гостей. Она возвращалась к прежней своей привычной жизни, и лишь изредка с грустью поглядывала на закрытое фортепьяно, за которым они не раз музицировали с Дзамболатом, или ловила себя на том, что прислушивается, не раздастся ли в передней легкое звяканье его шпор. Она поглядывала в угол, где на гнутом диванчике, возле высокого подсвечника он любил сиживать, влюбленным взглядом ловя каждое ее движение. И тогда слезы вновь набегали на ее глаза, и Анна чувствовала пустоту, которая образовалась вокруг нее со смертью Дзамболата. Она уходила к себе в комнату и плакала, зарывшись в подушку, и слезы приносили ей облегчение.

Последнее время мысли Анны все чаще обращались к другому человеку. Этот человек, Коста Леванович Хетагуров — она знала — любил ее не меньше, чем покойный Дзамболат.

После смерти Дзамболата Коста несколько раз писал ей письма, исполненные искренней боли за ее судьбу. Читая их, Анна преклонялась перед благородством души Коста. И невольно думала, что только он мог бы заставить ее забыть горе.

Почему же она медлит? И когда, когда все это началось?

Вот она, совсем еще девочка, слушает разговоры Коста с отцом. Гость говорит умно и смело — такие речи она слышит впервые. И юношеский восторг загорается в сердце девочки, — кажется, скажи он слово, и она пойдет за ним, отдаст жизнь во имя его идеалов.

Но тогда он не звал ее. Он видел в ней только ребенка и даже не разговаривал с нею всерьез.

Это обижало Анну.

Потом она помнит его влюбленным, каким-то притихшим. Нет, не в нее, — он был тогда влюблен в ее старшую подругу Анну Попову. Как она завидовала ей! Чувство ревности не было знакомо девочке, она именно завидовала Анне, а когда их разлучили, горевала вместе с ними, хотя в иные минуты и ловила себя на том, что радуется происшедшему. Признаваться в этом даже самой себе было стыдно, Анна корила себя, и в то же время ей хотелось, чтобы убитый разлукой Коста именно к ней обращался за утешением. А ему и это не приходило в голову. Он не представлял себе, что эта длинноногая, угловатая девочка в форменном платье и черном передничке давно уже все видит и понимает. Он приносил ей конфеты и фрукты, шутил, как с маленькой…

Но вспоминала Анна и другое: прогулку по росистой земле, разговор в садике, у дома поэта. Коста и тогда еще воспринимал ее как славного, умного ребенка. Так когда же он впервые посмотрел на нее иными глазами — удивленными и требовательными?

Коста полюбил ее. И вдруг она почувствовала, что ей неловко под его взглядом. Анна понимала: этому человеку надо отдать все, ему надо посвятить жизнь. А она еще так молода, ей хочется радости, легкой радости — того, что с ним невозможно. С ним надо делить горе и нужду, гонения и ссылки, потому что нет такой силы, которая заставила бы его изменить свою жизнь. Даже ради нее, ради Анны, он ничем не поступится. И пусть ей было очень интересно разговаривать с ним, но каждый раз после его ухода она ощущала усталость — слишком большим было напряжение и накал мыслей и чувств. Анна читала книги, о которых он упоминал в разговорах, заучивала его любимые стихи, она хотела быть интересной. И все это было прекрасно, но немного напоминало состояние, которое человек испытывает перед экзаменом. Жить вечно в таком состоянии? Нет, это слишком трудно.

Иное дело — Дзамболат. Он приходил всегда добрый и веселый, всегда чуть-чуть легкомысленный, и они болтали о погоде, полковых новостях, лошадях. Что скрывать — Анна понимала, что она умнее, глубже его. Но это не огорчало, наоборот, было приятно, льстило.

Получив письмо Коста из ссылки — страстное, требующее от нее последнего слова, Анна долго и всерьез размышляла, что же ей делать? Бросить уютный отцовский дом, где по вечерам так весело болтать с Дзамболатом и другими гостями? Забыть привычные пикники и прогулки, оставить сестер, которые любили и баловали «младшенькую»?

Нет, этого она не сможет.

И Анна отказала Коста.

Но как быть сейчас? На днях он должен приехать в Пятигорск. Что ответить, если Коста вновь заговорит о своей любви? Конечно, раньше, чем через полгода, она не сумеет выйти замуж — слишком свежа еще память о Дзамболате. Но ответить-то придется сейчас!

Недавно Коста писал отцу Александру, что 14 июня 1896 года специальным указом Сенат отменил распоряжение главнокомандующего гражданской частью на Кавказе, датированное 6 августа 1883 года. А именно на основании этого указа начальник Терской области и подвергал репрессиям Хетагурова.

Да к тому же, пока Сенат удосужился разобрать жалобу Коста, срок его ссылки окончился. Так что теперь он снова свободный человек, имеющий право распоряжаться своей судьбой. Только как он ею распорядится?

2

Анна так увлеклась сервировкой стола, что не заметила, как Коста бесшумно поднялся по ступенькам террасы.

— Анна!

Она вздрогнула и едва не выронила бокал.

— Как вы испугали меня! Чуть не разбила… — все ярче заливаясь краской, говорила она, идя ему навстречу.

— Это было бы к счастью, — весело сказал Коста и, взяв Анну за обе руки, вывел на крыльцо.

Близился вечер, и на террасе, густо увитой диким виноградом, было полутемно. А ему хотелось рассмотреть ее лицо — какой же стала она теперь после всего пережитого.

Анна перехватила его взгляд. Ей всегда и радостно и тревожно бывало, когда Коста на нее смотрел. Радостно потому, что в глазах его она видела преданную любовь; тревожно потому, что к любви примешивалось ожидание. И чтобы уйти от всего этого, она быстро-быстро заговорила:

— Вы удивительный человек, Константин Леванович! Я не перестаю вами восхищаться!

— Да? — удивленно спросил Коста. — Что же именно так восхищает вас?

— Это вы вынудили императора отменить чудовищное распоряжение наместника Кавказа о ссылке горцев на остров Чечень…

— Ах, вот вы о чем! — несколько разочарованно протянул Коста. — «Указ его императорского величества самодержца Всероссийского»…

Действительно, этим указом была ограничена бесконтрольная власть губернаторов и начальников областей, которые без суда и следствия ссылали и «перемещали» тех, кого желали выслать старшины, приставы и начальники округов. Пять лет шла упорная борьба за отмену позорнейшего распоряжения, но решающую роль сыграли статьи Хетагурова, появившиеся после его поездки на остров Чечень.

— Да, — сказал он. — Кое-чего удалось добиться. Но это — уже в прошлом. А я мечтал видеть вас, чтобы поговорить о будущем.

Анна молча вглядывалась в его лицо. Как изменился Коста! Сетка морщин легла под глазами, в кудрявой черной бороде серебрились седые нити и волосы стали реже. Он казался усталым, бесконечно усталым, и даже сейчас, в минуту радости, глаза его были печальны.

— Батюшки, сам Константин Леванович! Давненько не бывал ты в наших краях! — раздался за спиной Коста воркующий бас.

По дорожке, усыпанной гравием, медленно шел Гаппо Баев, старый знакомый Коста, известный владикавказский юрист и присяжный поверенный. Он тоже писал стихи, умеренно прогрессивные, и потому считал себя вправе обращаться с Коста запросто — как-никак коллеги!

— Когда же к нам во Владикавказ пожалуете? Коста грустно усмехнулся.

— Нам с Кахановым в одном городе тесно. Мал, видно, для нас Владикавказ. Он уедет — я приеду…

— Но ведь теперь вы вольный человек?

— Вольный-то вольный, но жить имею право везде, кроме Владикавказа!

Баев недоуменно пожал плечами и добавил немного покровительственно:

— Это, конечно, горько. Но что такое для вашей музы запрещение проживать в том или ином городе? Она — вездесуща. Ваши стихи покорили Осетию, весь Кавказ…

Коста смутили его слова, и он промолчал.

— А знаете, зачем я приехал из Владикавказа? — спросил Баев и, не дожидаясь ответа, сказал: — Специально, чтобы свидеться с вами и потолковать о деле. Люди давно тайком переписывают ваши стихи. Пора уж издать их отдельной книгой. И мы, ваши друзья, решили это сделать.

— Спасибо, Гаппо, за добрые слова, — сдержанно ответил Коста. — Я и сам подумывал о том, чтобы собрать свои осетинские стихи под единым названием «Ирон фандыр» — «Осетинская лира». Но ведь не так это просто…

Гаппо не успел ответить. Кто-то быстро взбежал по ступенькам, крепко обнял Коста за плечи и повернул к себе. Коста с удивлением смотрел на рослого рыжеватого мужчину в форме инженера.

— Ба, Росляков! — не сразу узнал он. — Сколько лет, сколько зим!

— Зачем считать, Коста? — весело отозвался Росляков. — Этак пересчитаешь лета и зимы и поймешь: жизнь позади. Лучше вперед глядеть! Дорогой мой, поздравляю тебя с освобождением. Получил твое последнее письмо и решил: брошу все и поеду повидаться. Хватит дружить на бумаге! Годами не встречаемся.

— Что нового в Грозном? Ты ведь на нефтепромыслах работаешь, в самой, можно сказать, рабочей гуще. Как настроения?

— Настроения хорошие, — понизив голос, ответил Росляков, отведя Коста в сторону. — Я тебе садам привез от друзей твоих.

— У меня, кажется, в Грозном друзей не было… — удивленно сказал Коста, срывая уже начинавший краснеть лапчатый лист дикого винограда.

— У тебя везде друзья, — ласково сказал Росляков. — Но те, о ком я говорю, — это твои близкие друзья: Борис и Мурат…

— Поистине тесен белый свет! — воскликнул Коста. — Как же они к тебе попали?

На террасе стало совсем темно. Анна внесла керосиновую лампу, но друзья продолжали стоять возле перил, ничего не замечая.

— А Синеоков? — спросил Росляков. — У него, брат, питерская школа борьбы! Как приехал на Кавказ, стал своих нащупывать. Ну вот мы и познакомились, — многозначительно продолжал он, явно не договаривая чего-то. — Хороших ты ребят спас, будет из них толк, я об этом позабочусь…

Коста крепко пожал Рослякову руку.

— А ты все тот же верный друг, каким был в гимназии. Помнишь, как «Люцифер» издавали? — задумчиво спросил Коста.

— А как ты нашего директора изобразил, помнишь?

Помнишь, помнишь, помнишь… Какое это счастье, когда есть на земле человек, которому можно сказать это слово и воскресить на мгновение и людей и события, подчас кажущиеся уже нереальными, приснившимися.

Они стояли, забыв обо всем на свете, разговаривали, разговаривали, вспоминали детство и юность, перебирали фамилии товарищей, учителей, гимназисток, с которыми танцевали на своих первых балах….

— Да, — сказал Коста. — Помнишь у Пушкина:

Наставникам, хранившим юность нашу,

Всем честию, и мертвым и живым,

К устам подняв признательную чашу,

Не помня зла, за благо воздадим.


— Нет, Коста, зло надо помнить. И бороться с ним, — серьезно возразил Росляков. — Вот ты молодец, слава тебе, ты своими статьями добился, что остров Чечень перестанет быть могилой горцев. Но забывать о том, что там творилось, нельзя. Я делаю все, чтобы люди ничего не забывали и ничего не прощали. И друзей твоих этому учу.

— Их бы грамоте выучить, — задумчиво сказал Коста, глядя сквозь листву, как высоко-высоко в небе загораются звезды.

— И грамоте учим. В воскресную школу определили, — ответил Росляков. — В рабочие кружки втянули. Слышал такие слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»? Вот! Точнее не скажешь. И если соединятся, никто уже их не одолеет. Приезжай к нам на промыслы, убедишься. А тебя у нас хорошо знают. — И добавил, улыбаясь: — И любят. Наши промыслы многоязыкие. Осетин в Грозном много работает. Твои стихи наизусть читают, переписывают друг у друга. А недавно… — Росляков еще понизил голос. — Недавно пришлось мне быть на одном собрании. Окончилось оно, и люди запели. Есть у нас такая традиция — петь после собрания. Прислушался я, мотив вроде «Марсельезы», а слов никак разобрать не могу. Каждый на своем языке поет. Вроде складно, а понять ничего нельзя. Я потом у Бориса спросил, что пели. А он с гордостью отвечает: «Это наш Коста сочинил. «Додой» называется, «Горе». Я ребятам дал, они каждый на свой язык переложили. Потому что горе-то у нас у всех одно…»

Коста с любовью глядел на старого друга. Большой, широкоплечий, Росляков сам походил на рабочего. Сильные, крупные руки натружены, голубые припухшие вены выступили под загорелой огрубевшей кожей. Широкий лоб изрезан морщинами, лицо обветрено, обожжено горным солнцем.

— Да, я слышал, что Гаппо хочет издать твою книгу? Это было бы прекрасно! Правда, не очень-то я люблю этого либеральничающего господинчика, но если он это сделает, — да простятся его грехи! Пусть вся Россия узнает о том, что творится на нашем погибельном, но любимом Кавказе…

— Трудное это дело, — вздохнул Коста. — Какой цензор пропустит мои писания? А поступаться я не стану, не по мне это.

— К столу, к столу! — раздался голос Анны. — Все в сборе, ждут вас. Константин Леванович — редкий гость в наших краях, — сказала она, обращаясь к Рослякову, — а вы присвоили его и никого к нему не подпускаете.

— Простите, Анна Александровна. — И Росляков почтительно поклонился.

3

Несколько дней провел Коста в Пятигорске, но ответа от Анны так и не получил. Она избегала оставаться с ним наедине, а когда все же, улучив минуту, он заговаривал с ней, сразу мрачнела, вздыхала, отмалчивалась. И лишь однажды сказала уверенно:

— Вы не сердитесь на меня, Константин Леванович. Для того чтобы ответить вам, я должна прежде всего дать ответ самой себе. А я ничего не знаю, кроме разве того, что нет у меня сейчас человека ближе вас и дороже. Только смогу ли я принести вам счастье? И буду ли счастлива сама? Не знаю… Я не вполне еще оправилась от своего горя, иной раз кажется, что все это — лишь дурной сон. Прошу вас, пожалуйста, не торопите меня…

Она глядела на него своими огромными, полными слез глазами, и у Коста сердце щемило от любви и жалости. Он знал, что если хочет добиться ее руки, то должен требовать ответа именно сейчас, должен убедить, что они будут счастливы, потому что он любит ее так, как не даст ей бог любимой быть другим…

Настаивать, требовать ответа сейчас же он не мог, и, понимая, что оттяжка не принесет ему ничего хорошего, но в то же время и надеясь на что-то в глубине души, Коста отступил.

Вернувшись в Ставрополь, он почувствовал себя плохо. Годы лишений и напряженного труда не могли не сказаться на здоровье. Еще в прошлом году врачи установили, что у него начинает развиваться костный туберкулез. Но он все перемогался, не лечился, старался не замечать ухудшения.

А тут вдруг начались сильные боли в бедре, каждый вечер поднималась температура.

Он лежал один в своей маленькой комнате, чувствуя себя одиноким и беспомощным как никогда.

Пока человек здоров, ему кажется, что и одному можно жизнь прожить, есть даже что-то заманчивое в свободе, несвязанности. Но приходит беда, и эта иллюзия рушится. Некому вовремя подать воды, купить лекарства, некому подбодрить, утешить. Порой Коста казалось, что будь Анна рядом, болезнь сама отступила бы.

Ставропольские врачи делали все, что было в их силах, но улучшения не наступало. И Коста решил ехать в Петербург к Андукапару. Может, столичные эскулапы помогут?

Его провожали торжественно. В газете «Северный Кавказ» появилась заметка, подписанная представителями городской интеллигенции, в которой высказывалась уверенность в том, что Коста Хетагуров еще вернется к ним — здоровый, энергичный, деятельный…

…Поезд, подрагивая и поскрипывая на стрелках, подходил к столице. Серое ноябрьское небо низко висело над городом, сырой туман прятал купола церквей и башенные шпили. Снег, перемешанный с дождем, бился о стекла вагона.

Андукапар встретил брата на вокзале, долго вглядывался в его измученное болезнью, постаревшее лицо.

— Что, неважны дела мои? — спросил Коста, поймав этот взгляд. — Ты ведь врач, насквозь видишь…

— И не с такими справлялись, — шутливо ответил Андукапар, но уверенности не было в его голосе. — Приготовил тебе место в Александровской больнице. Сам буду наблюдать за лечением…

Разговаривая, они вышли на привокзальную площадь, крикнули извозчика. Мягко цокали по торцовой мостовой копыта, ярко светились витрины на Невском, суетливая толпа спешила куда-то равнодушная, безликая.

Каждый раз, когда Коста попадал в Петербург, ему казалось, что ничего здесь не изменилось, что никуда он не уезжал, и все еще тянутся его студенческие годы, только сил почему-то стало меньше.

— Вот подлечусь — буду свою газету выпускать, — сказал Коста, — не хочу больше с Евсеевым дело иметь.

— Ты все о своем, — недовольно откликнулся Андукапар. — И когда только оставишь это свое бунтарство?

— Бунтарство! — раздраженно повторил Коста. — Значит, правильнее молча глядеть на страдания народа? Ты не представляешь себе, как распоясался этот Сенька Людоедов. Кавказ собственной вотчиной почитает.

— Да-да, читал! Дошли до нас твои вирши. И как тебя до сих пор земля носит?..

— Не земля, а по земле меня носит, — грустно усмехнулся Коста. — Вот, например, на остров Чечень занесло. Ад! Ад земной! Бориса нашего вызволили. Петербургский дружок мой Синеоков и Росляков заботятся о нем. Ты Рослякова помнишь? Гимназический наш друг. На промыслы Бориса устроил. Но вот сам что делать буду — не знаю. Пока был здоров, на жизнь зарабатывал, но как лягу в больницу… Денег-то нет!

— О деньгах не беспокойся, лечись спокойно, — успокоил его Андукапар. — У меня сейчас дела неплохо идут, практика большая.

— Значит, обузой тебе быть?..

Андукапар нахмурился.

— Не обижай меня, брат; Сам знаешь, что ближе тебя у меня никого нет. И тяжело мне видеть, как из-за своего беспокойного нрава ты жизнь калечишь…

— Ну нет, — возразил Коста. — Это, скорее, она меня калечит, а уж я-то о ней, видит бог, как пекусь. Не о своей, конечно, — уточнил он с улыбкой.

— Во-во! И я — о том же! — подхватил Андукапар.

Коляска остановилась у подъезда на набережной Мойки.

— Вот и приехали!

Андукапар ловко соскочил с пролетки. Коста хотел последовать его примеру, но от острой боли в бедре едва не вскрикнул, побледнел и закусил губу.

4

Как ни настаивал Коста на том, чтобы операцию отложили, — у него здесь, в Петербурге, есть срочные дела — Андукапар и слушать не желал. Он видел состояние брата, боялся за исход операции, но считал, что откладывать ее нельзя.

Коста чувствовал, что Андукапар встревожен, и эта тревога передавалась ему.

На утро следующего дня Андукапар отвез брата в больницу. Громадная, мрачная, она, казалось, стонала от людских страданий, и без того тяжелое настроение Коста заметно ухудшилось.

Особенно тоскливо было по ночам, когда гас свет и только слабый голубой ночник теплился где-то в далеком углу большой палаты. Вокруг охали, метались от боли, ворочались люди, кто-то хрипло звал сиделку, кто-то просил воды…

Коста не мог спать. Он переворачивал подушку, с наслаждением ощущал прохладу наволочки, но через секунду подушка снова становилась горячей от прикосновения его щеки, — видно, опять поднималась температура…

Завтра операция. Суждено ли ему пережить ее?

Коста заворочался, глубоко вздохнул. Воздух в палате был спертый, и он закашлялся — глубоко и надсадно, и уткнулся лицом в подушку, стараясь заглушить кашель, не разбудить соседей. Но приступ не проходил, казалось, в горле застряли осколки стекла.

Подошла старушка-сиделка, подала рюмку с темной микстурой. Он выпил горькое, тошнотворное лекарство, стало легче.

— Выспаться надо, голубчик, — сказала старушка. — Завтра резать будут, намаешься. Ну да господь милостив, обойдется.

Коста задержал в своей руке сухую морщинистую руку женщины, с благодарностью взглянул в ее утомленное лицо.

— Не бойся, — ласково сказала она. — Такие не помирают! Живые у тебя глаза! Не тужи…

Операция прошла сравнительно благополучно. Двое суток Коста почти не приходил в сознание. Андукапар сам дежурил у его кровати. Температура не спадала. Рана заживала плохо. Андукапар разжимал потрескавшиеся губы больного и по ложечке, как ребенку, вливал в рот крепкие бульоны, красное сладкое вино.

На третий день Коста открыл глаза. Он не сразу понял, где находится. Попробовал потянуться, но тут же резкая боль едва не вернула его в беспамятство.

С тоской оглядывал он палату, прислушивался к приглушенному говору врачей, толпившихся вокруг его кровати.

Андукапар нагнулся и поцеловал Коста в бледный высокий лоб, по-осетински говоря ему ласковые слова. И от этих с детства знакомых слов, от навалившейся слабости у Коста закружилась голова, он почувствовал, как все вокруг снова исчезает, уплывает и он погружается в сон.

Но это был уже спасительный сон выздоровления…

А через месяц Коста мог взять в руки перо.

Первое письмо он написал Василию Ивановичу Смирнову:

«25 декабря 1897 г.

В этой громадной, мрачной больнице, среди сотен страдающего люда, ни о ком я так не скучаю, как о ваших детях, дорогой Василий Иванович!

С каким бы наслаждением я провел в их обществе текущие праздники, как дорого бы дал, чтобы посидеть с ними хоть один час… Но, видно, не судьба мне быть таким счастливцем. Лишенный с самого раннего детства материнской ласки и радостей семьи, я до сих пор с поразительной восприимчивостью переживаю волнения, радости и печали счастливого детского возраста. Нигде мне так не весело, как с ними, ни за кого я так не страдаю, как за них…

…Пусть они помнят, что для отца и матери их нет выше радости, как видеть их честными, трудолюбивыми людьми. Исполнением этой просьбы они сделают и меня своим неизменно верным другом.

…Примите уверение в искренности всего сказанного и горячей привязанности к Вам Вашего всегда благодарного и признательного ученика Коста».

Теперь скромная комнатка в Ставрополе казалась Коста раем. Посидеть бы сейчас за столом, править бы очередную статью для «Северного Кавказа», поболтать бы с соседской девочкой Ксюшей, рассказать ей сказку… Как мало ценил он доступные ему радости, когда был здоров! Порой даже тосковал, жаловался, раздражался. А теперь чего бы он не отдал за один такой обыкновенный ставропольский день!

Месяц уходил за месяцем, но поправлялся Коста медленно. Приходили друзья, навещали его. Однажды в палату вошел высокий человек в пенсне. Коста вглядывался, не узнавая, и вдруг:

— Городецкий!

— Хетагурчик!

Городецкий был теперь преуспевающим столичным литератором, критиком, вращался в литературных кругах Петербурга.

Коста обрадовался, увидев его. Наконец-то можно узнать, что нового в мире! Врачи и, конечно, прежде всего Андукапар, оберегая Коста от волнений, даже газет ему не давали.

— Ну, что в столице? — спросил Коста, с трудом поворачиваясь на бок.

— Да вот, рассказ Максима Горького «Коновалов» напечатан в «Новом слове». Много толков вызывает, одни хвалят, другие ругают. Принес тебе.

— Дай-ка, — попросил Коста и стал рассматривать журнал, но рука задрожала и вместе с книжкой опустилась на одеяло. — Не могу, — слабым голосом жалобно проговорил он. — Прочти вслух…

Городецкий стал читать. Коста слушал внимательно, напряженно, даже красные пятна выступили на скулах.

— Нет, ты заметь, — заговорил он, когда Городецкий закончил чтение, — какая удивительная у Горького наблюдательность. Он никогда не тонет в реалистических мелочах, схватывает в жизни основное. И колорит… Жизнь вообще-то не слишком богата красками. А Горький умеет окрасить тусклость обыденщины, заметить живописную гамму там, где до него видели одну лишь бесцветную грязь…

Коста разволновался, дыхание его стало прерывистым.

— Ладно, Хетагурчик, помолчим немного… — тихо сказал Городецкий. — Мне, пожалуй, идти пора…

— Нет, нет! — запротестовал больной. — Ты думаешь, я умираю? Последние часы дышу? Нет, друг, я не тороплюсь на тот свет. Еще поживем…

Он замолчал и несколько минут лежал неподвижно, вытянув руки поверх одеяла. Глаза его стали печальными, голос словно угас. Он попросил Городецкого нагнуться к нему поближе:

— Люди ждут бури. Ждут. Она начнется тут, на севере. Понял ты меня?

Прошла еще минута. Коста закрыл глаза, казалось, силы совсем оставили его. Городецкий взял его влажную холодную ладонь, Коста слабо пожал руку друга.

В палату вошел врач.

— Я запретил вам волноваться, Константин Леванович, — строго сказал он, взглянув на больного. — А вас, господин Городецкий, попросил бы запомнить на дальнейшее: это — больница, а не клуб. Неужели вы не можете понять… — начал он, но осекся.

Коста приподнялся на подушке, глаза его загорелись гневом.

— Он мой гость! — хриплым голосом проговорил Коста.

Врач махнул рукой и вышел из палаты, а больной, поманив к себе пальцем Городецкого, шепотом прочитал:

В этой сумрачной столице

Не вольготно осетину,

А тем более в больнице,

Где я чахну, вяну, гибну…

Эх, сбежать бы! Чтобы вволю

Насладиться жизнью с вами…

Да куда мне с этой болью,

Да хромому с костылями.


Коста мрачно усмехнулся.

— Прощай, друг… Я что-то и впрямь устал…

5

Когда Коста привезли сюда, ветки за окнами в больничном саду были черные, голые, потом стали голубыми от инея, и вот они уже зазеленели. Клейкие новорожденные листики пробивались сквозь почки, и теперь, просыпаясь, Коста замечал, что они становятся все больше и теряют свою нежность…

31 мая Коста попросил врачей выписать его из больницы, и ему не стали возражать. Вот тогда-то и нахлынули на него печальные мысли. А что дальше? Куда он денется, такой еще слабый, такой неустроенный?

Бродя на костылях по коридорам больницы, он обводил прощальным взглядом стены и не находил себе места. Он даже записал в своем блокноте:

«Сейчас я попросил доктора, чтобы он меня выписал… Это решение хотя и было принято мною еще вчера, но чувство, которое меня сейчас охватило, не имеет ничего общего со вчерашним настроением. Удивительно: мне как будто жалко стало расстаться с больницей… Это чувство я переживаю всегда, когда приходится расставаться с обстановкой и средой, к которым я уже успел привыкнуть. А здесь?! Ежедневный ад кромешный. Кроме сплошного ряда неприятностей и всевозможных безобразий, ничему не был свидетелем; и вот на! Жалко расставаться. Или это потому, что я ухожу без определенного результата шести с половиной месяцев лечения? К кому я опять попаду под нож? И что меня вообще ожидает впереди? Не худшее ли?..»

Конечно, самым разумным было уехать из Петербурга в Пятигорск и там, на водах, продолжить лечение. Но Коста боялся новой встречи с Анной. Сейчас это могло бы только усугубить его состояние, и вопреки всякой логике, вопреки запрету властей, он решил провести лето во Владикавказе.

6

Никогда еще на маленькой железнодорожной станции Дарг-Кох не собиралось столько народу. Весть о том, что Коста едет домой, облетела Осетию. Люди, которые с волнением следили за ходом его болезни и от души желали выздоровления, приехали сюда, чтобы встретить своего поэта. И если генерал Каханов не пускает Хетагурова во Владикавказ, — что ж, он поживет в горах, подлечится. Дома, говорят, и стены помогают.

День выдался ясный, солнечный. Далеко-далеко на горизонте, в яркой синеве, белели горы. Воздух был чист и свеж, как родниковая вода.

Чернели мохнатые барашковые шапки, поблескивали кинжалы и газыри. Народ с нетерпением поглядывал в ту сторону, откуда должен был прибыть поезд.

А к станции все подкатывали экипажи и арбы.

Дзантемир Шанаев медленно ходил по платформе со своим другом Иналуком Гайтовым, полковником в отставке, некогда героем Дунайской кампании. взволнованные, они перебрасывались короткими фразами, с полуслова понимая друг друга.

— Смотри, сколько людей собралось. Любят его, — негромко сказал Дзантемир.

— Одни любят, другие ненавидят, — откликнулся Иналук. — Сенька Людоедов вряд ли сегодня ликует.

— Не только Людоедов, но и еще кое-кто.

— В городе только и разговоров…

— Дзантемир тревожно покачал головой.

— Дела, дела. Как-то они обернутся?

Где-то вдали прокричал паровоз — визгливо, пронзительно и коротко. И сразу отчетливо донесся громкий цокот копыт — кто-то во весь дух скакал к станции.

С шипением и свистом, изо всех сил работая шатунами, подполз к платформе локомотив, обдав собравшихся горячими облаками пара. Паровоз снова свистнул и резко остановился.

Толпа почтительно расступилась, пропуская вперед Дзантемира и Иналука. Ускорив шаг, они направились к одному из темно-синих вагонов. Следом шли юноши в светлых черкесках, и когда они скрылись в вагоне, напряженное молчание воцарилось на станции.

Коста вынесли на руках. Лицо его было бледным, исхудавшим, но глаза светились радостью. Приложив руку к сердцу, он счастливо кивал головой, приветствуя земляков. Громкие возгласы огласили воздух:

— Наш Коста вернулся!

— Счастья тебе в пути!

— Заступник наш!..

Коста с трудом сдерживал слезы. Люди толпились, теснились, стараясь пробиться к нему поближе. Он был смущен и счастлив, он никак не ожидал такой встречи, и эта любовь простых людей заставила его забыть перенесенные страдания, утверждала в мысли, что путь, избранный им, — единственно верный путь.

Вдруг Коста увидел, как, грубо расталкивая толпу, прямо к нему направляется полковник Хоранов.

— Зачем он здесь? — послышался шепот.

— Или тоже приехал нашего Коста встретить?

— Может, совесть проснулась? Мириться приехал?

Тревога вспыхнула в глазах Дзантемира. Он понимал: не к добру появился здесь прислужник Каханова. Незаметно дернув за локоть Иналука, Шанаев вместе с ним вплотную подошел к Коста, сам встал по одну сторону от него, а Иналук — по другую.

Хоранов шел нетвердой, пьяной походкой. «Прислужник, — подумал Коста. — А верно я тебя пригвоздил в стихах, недаром их по всей Осетии и читают и поют…»

Он глядел на Хоранова смело, не отводя глаз.

— Выжил, хромой орел? — грубо спросил Хоранов, явно нетрезвым голосом. — А как выжил, так и родину вспомнил? Надолго ли к нам пожаловал? И по чьему позволению?

Он протянул руку, но Коста не принял ее.

— Убирайся отсюда! — отчетливо сказал он. — Прислужник!

По толпе прошел одобрительный гул, а Хоранов, бешено сверкнув глазами, бросился на Коста с кинжалом.

Дзантемир ловким ударом вышиб кинжал из его рук. Тогда Хоранов схватился за наган. Грянул выстрел, но пуля пролетела над головой Коста.

Толпа закричала, запричитала. Хораиову скрутили руки и поволокли прочь.

— Пустите меня, мерзавцы! Разойдись! — орал он. — Я хотел лишь попугать этого туаллага. Разойдись, говорю! Вы еще у меня поплачете!

Но его никто не слушал. Крепкие руки держали Хоранова до тех пор, пока коляска, в которую усадили Коста, не скрылась из виду.

7

Генерал Каханов был недоволен поведением своего помощника. «Я всегда знал, что Хоранов неумен, — размышлял он, шагая по мягкому пестрому ковру, устилавшему пол огромного, заставленного тяжелой мебелью кабинета. — Получить столь ответственное задание — уничтожить заклятого врага нашего, врага государства российского, — и так промазать!..» Каханов презрительно поморщился: «Не могут справиться с каким-то диким горцем! Черт знает что!»

После появления в печати поэмы «Кому живется весело» Каханов считал Хетагурова своим личным врагом. Отныне расправиться с ним было делом его чести.

«Что ж, не удалось убить — уберем иначе, — думал он. — Только теперь придется выждать, не то после промаха Хоранова, случись что с Хетагуровым, сразу заговорят, что эта расправа — дело рук начальства. А начальство должно слыть в народе справедливым и милосердным.

Ох глуп Хоранов, как глуп! А все могло быть так просто: ссора земляков, которые давно не ладят друг с другом, — и взятки гладки.

Ладно, поищем иных путей…»

8

Горный воздух, солнце и забота друзей делали свое: Коста медленно, но поправлялся. Легкий загар тронул его иссиня-бледное лицо, боли в ноге утихли, силы капля за каплей возвращались к нему. С утра выходил он из сакли и подолгу сидел в грубом деревянном кресле, с наслаждением подставляя лицо горному ветру и любуясь белыми головами гор, которые были так близко. Внизу неслась и пенилась река, и мерный гул ее действовал успокаивающе. К Хетагурову приезжали друзья, он подолгу разговаривал е ними, расспрашивал о том, что произошло на Кавказе за время его отсутствия.

Рассказы были малоутешительны. Уже несколько лет царское правительство усиленно привлекало иностранный капитал к участию в экономической жизни Кавказа. Главноначальствующий гражданской частью на Кавказе князь Голицын доносил Николаю II:

«Отсутствие свободных капиталов, слабое развитие заводской и фабричной промышленности, низкий уровень сельского хозяйства, недостаток технических знаний и слабая предприимчивость сельского населения еще долго будут тормозить экономический рост края.

При таких условиях не приходится отказываться от участия иностранцев в экономической жизни Кавказа…»

На заявлении Голицына самодержец всероссийский начертал: «Я тоже нахожу эти меры нужными».

Конечно же, передовая кавказская интеллигенция восприняла «эти меры» как дальнейшее ущемление национальных прав. Начались волнения. А царские наместники сочли их еще одним проявлением непокорности русскому царю и доказательством дикости туземцев. Были введены «временные правила». В больших городах, и, конечно, во Владикавказе, «туземцам» запрещалось ходить по улицам после заката солнца, носить национальные костюмы и кинжалы, посещать театры. Даже содержателям гостиниц и постоялых дворов строго-настрого приказывалось не — предоставлять «туземцам» ночлега.

Коста, слушая рассказы друзей, приходил в ярость. При свете дня осетин натравливали на русских. Этот ядовитый туман надо было немедленно рассеять, но здесь, в глуши, мало чего добьешься. Придется ехать во Владикавказ.

Друзья отговаривали Коста. После покушения Хоранова они особенно опасались за жизнь любимого поэта.

— Как вы не понимаете, я должен быть там! — настаивал Коста. — Я должен говорить с людьми, разъяснять.

— Я все понимаю, дорогой, — мягко возражал Шанаев, — но подумай сам: если с тобой что-нибудь случится, как мы, твои друзья, будем глядеть в глаза людям? Кто, как не мы, обязаны предостеречь тебя?

Коста вспылил.

— Всю жизнь мои друзья только тем и занимаются, что от чего-то предостерегают! И если бы я слушался, то не сделал бы ничего такого, за что они же потом меня благодарят. Хватит, что Кахановы и Хорановы запретили мне въезд во Владикавказ. Вы, мои друзья, обязаны помочь нарушить их запрет.

Шанаев промолчал. Он понимал, что спорить бесполезно.

Значит, действительно надо помочь.

Ясным и теплым вечером коляска, в которой, откинувшись на подушки, полулежал Коста, въехала во Владикавказ. Проезжая по улицам города, в котором он давно не бывал, Коста сразу обратил внимание на множество новых вывесок, они пестрели повсюду: «Французское общество», «Терское акционерное общество», «Вьель-монталь»… Вот они, наглядные результаты политики князя Голицына и государя императора, и именуется все это «культивированием края».

Коста оглядывался и чувствовал, как злоба закипает в его сердце. Нет, нет, дальше молчать невозможно.

Подъезжая к дому Шредере, где Коста должен был поселиться, он увидел на тротуаре высокого светловолосого подростка в сатиновой косоворотке, нетерпеливо топтавшегося возле дверей. Что-то очень знакомое было в его задумчивом веснушчатом лице, в нервных движениях, в том, как он смотрел — немного вкось, по-птичьи.

— Сеня! — воскликнул Коста.

Мальчик кинулся к нему, сжал Коста в осторожных объятиях.

— Здравствуй, дружочек мой, здравствуй, — ласково приговаривал Коста, гладя Сеню по рыжим волосам. — Вот ты какой стал! Совсем взрослый мужчина. Мальчик ты мой…

И, опираясь на Сенину руку, поднялся в квартиру.

9

Целые дни он проводил дома или на внутреннем балконе, увитом хмелем и выходившем в небольшой, мощенный булыжником дворик. Варвара Григорьевна приносила ему из библиотеки комплекты газет, и он внимательно просматривал их, стараясь до конца понять все, что произошло на родине за месяцы, проведенные им в больнице. Приходил Гаппо Баев, настойчиво повторял свое предложение издать осетинские стихи. Коста внимательно перечитывал их, правил, систематизировал — готовил книгу.

В городе мало кто знал о его приезде. Но те, кто знали, приходили чуть не ежедневно. По вечерам друзья поздно засиживались под гостеприимным светом большой лампы, слушая новые стихи Коста, его рассказы о Петербурге, о больнице, о столичных новостях… А он в свою очередь слушал их рассказы, и чем больше слушал, тем отчетливее понимал, что его мечтам — спокойно и тихо прожить лето — не суждено сбыться.

— Вот что, — сказал он однажды вечером. — Прошу вас, друзья, в воскресенье соберите надежных людей в лесу, за Сапицкой будкой. Мне надо кое-что рассказать.

10

Воскресный день выдался серый, нежаркий, облака висели низко, но дождя не было. Коста в закрытом фаэтоне добрался до окраины города, попросил извозчика подождать его и, прихрамывая и опираясь на палку, направился в лес.

Извозчик не удивился — господа нередко выезжают сюда подышать лесным воздухом.

Коста шел, наслаждаясь густым ароматом леса. Ветки низкорослого кустарника цеплялись за полы его серого пиджака. Тропинка вела в гору, и он то и дело останавливался, чтобы перевести дыхание. Вот наконец и большой камень, возле которого его должен ждать Сеня, связной. Тот вынырнул откуда-то из кустов и остановился в почтительном молчании. Коста кивнул ему и протянул руку. Сеня так же молча пожал ее. Понимая всю ответственность момента, он был горд оказанным ему доверием. Вместе они пошли дальше, по узкой вьющейся тропке.

На зеленой лужайке, окруженной густой стеной мелколистного кустарника, сидели и лежали люди. Были среди них молодые, были и постарше. Увидев Коста, все поднялись, и, может быть, если бы не конспирация, громовое «ура» огласило бы горы. Но сейчас люди скрестили на груди руки и молча поклонились.

Коста с трудом опустился на разостланную кем-то бурку, вытянул больную ногу, попросил сесть к нему поближе. Молодежь не решалась садиться в его присутствии, но он настоял — будет легче говорить.

— Друзья мои, — проговорил Коста, но почувствовал, что голос его ослаб, прерывается — то ли от быстрой ходьбы, то ли от волнения. Он действительно был очень взволнован. Как много пришло сюда людей, знакомых и незнакомых. Товарищи, единомышленники, ненавидящие зло, размышляющие о будущем своего народа, — вот, оказывается, сколько их! Коста медленно переводил взгляд с одного лица на другое, с радостью узнавал знакомых.

Вон братья Шанаевы, верные старые соратники. Афанасий Гассиев, очерки и статьи которого о народной жизни всегда с живейшим интересом читает Коста. Совсем молодой, еще безусый, Чермен Баев[17], родной брат Гаппо. Коста вспомнил, как жаловался Гаппо на своего младшего — не по той, дескать, дороге пошел, исключили из гимназии за работу, которую вел Чермен в подпольных кружках. Вернулся на родину, и здесь ему неймется: распространяет в списках вольнолюбивые стихи Коста, пишет «возмутительные» листовки и прокламации. Уравновешенный Гаппо то краснел, то бледнел от гнева, говоря о брате. Коста усмехнулся: не так ли сетовал когда-то Андукапар?..

А это кто, молодой, круглолицый? Коста помнил, что видел его где-то. Ах да! Давно, лет десять назад, Коста сидел на владикавказском бульваре, слушая разговоры стариков, как вдруг к нему подошла группа учащихся. «Извините нас, Коста, — почтительно сказал самый младший. — Мы, учащиеся-ардонцы, пришли, чтобы познакомиться с вами…» Он долго разговаривал с ними, выслушивал жалобы на то, что слишком много времени занимает изучение постов и молитв, богословских праздников… А недавно дошли до Коста вести, что этот молодой учитель («Арсен Коцоев зовут его», — вспомнил Коста) немало способствовал волнениям в селении Гизоль, когда взбунтовавшиеся крестьяне — прогнали кровопийцу старшину. Кто-то из друзей принес Коста в рукописи несколько рассказов Арсена. «Несомненно талантлив», — думал сейчас Коста, внимательно разглядывая молодого человека.

«Ба, и Георгий Цаголов здесь! — обрадовался Коста, увидев, молодого хмурого человека с сердитым лицом. Уж кто-кто, а Коста хорошо знал, что за этой хмуростью и сердитостью скрывается нежная и благородная душа, добрейшее сердце. Коста давно обратил внимание на незаурядное литературное дарование юноши. Часто печатал в «Северном Кавказе» его стихи и рассказы. Но особенно ценил статьи, острые, страстные, повествующие о народных нуждах, разоблачающие эксплуататоров.

«Орленок, — думал о нем Коста. — Широкие у него горизонты». Улыбнувшись, он ласково кивнул Георгию и вдруг с гордостью вспомнил, что Цаголов не раз называл себя его учеником. «Может, не напрасно прожита жизнь?» — мелькнула мысль.

Он заговорил, сначала тихо. Но затем слова его становились все громче, словно наполняясь волей и силой мысли.

— Я знаю, друзья, вы ждете от меня рассказа о питерских новостях. Что сказать вам, дорогие мои? Не тот теперь Петербург, каким я знал его в мои студенческие годы. Тогда еще только разжигали огонь под котлом политической борьбы, а нынче котел кипеть начинает. Люди, мечтающие не о своем личном счастье, встают во главе этой борьбы. Умные, образованные люди, изучающие законы развития общества, законы борьбы. Их много, таких людей, имена их не перечислишь, да и не стану я называть этих имен, потому что в наше время деревья и горы тоже уши имеют…

Он передохнул. Горькая усмешка пробежала по лицам собравшихся: прав Коста, сыщиками и шпиками наводнен Владикавказ.

— Скажу одно, друзья, — продолжал Коста. — Был бы я моложе и сильнее, верно, пошел бы я с этими людьми…

— Ты всегда с теми, кто за народ, наш Коста! — раздался возглас. Люди одобрительно зашумели.

— Все чаще и чаще, — снова заговорил он, — повторяют люди призыв «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Я знаю, что многие из вас уже знакомы с «Коммунистическим манифестом»… Да, да, всех стран! Независимо от того, к какой национальности они принадлежат. Враг обездоленных всего мира — это эксплуататор. И в какой бы костюм он ни рядился — в кавказскую ли черкеску, в русскую ли косоворотку или в европейскую тройку, повадка у него одна — волчья. Пользуясь нашим невежеством, осетинские эксплуататоры сегодня кричат: «Бей пришельца, он тебя ограбил!» А разве не так же тяжко живется рабочим в Петербурге? Я сам работал в порту грузчиком и знаю чего стоит трудовой кусок хлеба. С такой жизнью мириться нельзя. Рабочие готовятся к борьбе.

— Я живу среди русских, — продолжал Коста. — Я хорошо знаю передовую русскую интеллигенцию. Эта интеллигенция ненавидит самодержавие, и недалеко то время, когда русский народ заявит громогласно, что его враги не «инородцы», а самодержавный царь. И тогда плечом к плечу с русскими горцы восстанут против угнетателей и сокрушат их.

Люди слушали с напряженным вниманием. Коста глядел на сосредоточенные строгие лица и чувствовал: товарищи верят ему.

— У нас в народе говорят: один прут переломить легко, а свяжи воедино — не переломишь. Наша сила в дружбе и единстве. Прочел я в больнице книгу Фридриха Энгельса «Анти-Дюринг». Сегодня собралось здесь много учителей. Друзья, постарайтесь прочесть эту книгу и расскажите о ней своим ученикам. Есть в ней слова, которые должен помнить каждый: «Труд создает, насилие — присваивает». Яснее не скажешь. У всех честных людей во всем мире одна задача — борьба с насилием. А что происходит вокруг нас? Один народ натравливают на другой, христиан на мусульман, русских на горцев, горцев на русских… Зачем скрывать, есть еще среди нас темные люди, которые верят подлецам… А куда посылали предки наши послов за помощью? — спросил Коста и сам же ответил: в Россию! Она давний наш союзник и друг. В России тоже есть богатые и бедные. Богатый — богатому брат, а бедняк — бедняку. Но главное, что русский бедняк — брат осетинскому бедняку.

Коста рассказал о Синеокове — русском моряке который спас Бориса и Мурата, о русской женщине Варваре Никифоровне, приютившей Агунду, воспитавшей ее. Он говорил о вещах близких, конкретных, понятных, и лица собравшихся прояснялись, и на них появлялось выражение решимости, готовности следовать тому, к чему зовет их просвещенный человек Коста Хетагуров, столько горя перенесший ради справедливости.

— Коста, дорогой, почитай нам свои стихи, — попросил кто-то, когда Коста умолк. — Мы переписываем их друг у друга, а книги никак не дождемся.

— Почему не почитать? — согласился Коста, — Для вас же пишу! И если строки мои вам нужны, значит, живу не зря.

Он очень устал, разболелась нога, сердце колотилось сильно, с перебоями, в горле пересохло. Но, преодолевая недомогание, он читал одно стихотворение за другим в таком молчании, что слышен был лишь легкий шелест листвы. А когда Коста стал читать «Мать сирот», то заметил, что многие шевелят губами, про себя повторяя знакомые строки, и в радостном волнении он подумал: вот она, награда!

…На полу холодном —

Кто в тряпье, кто так -

Пять сирот голодных

Смотрят на очаг…

«Мама, не готово ль?

Дай похлебки! Дай!» -

«Всем вам будет вдоволь,

Хватит через край!..»

…Детям говорила:

«Вот бобы вскипят!»

А сама варила

Камни для ребят…

Голодные дети, так и не дождавшись ужина, засыпают, а несчастная мать, у которой нет даже куска хлеба, чтобы накормить сирот, плачет, глядя на них. Коста чувствовал, что ему становится все хуже и хуже, но, стараясь не показать этого людям, он продолжал слабеющим голосом:

К правде сверкающей

Смело шагайте!

Трусы, бездельники,

Не мешайте!


Он облизнул пересохшие губы и, оглядев своих слушателей, донял — больше говорить ни о чем не надо. Они поверили ему,

Сеня помог. Коста подняться, бережно довел до опушки, но к экипажу Коста подошел уже один.

— Ишь, умаялся барин, — сочувственно сказал извозчик, взглянув на его изможденное лицо. — Хроменький, а в горы полез. Ты б по равнинке, по равнинке…

— Да. все, батенька, на крутые дороги тянет, — усмехнувшись, ответил Коста.

11

Как ни старался он быть осторожным, но нюх у царских ищеек был превосходный. Возле дома Шредере то и дело стали появляться подозрительные одинокие фигуры. Они явно кого-то выслеживали. Нетрудно было догадаться, кого именно. И чтобы не «дразнить гусей», Коста решил перебраться в Пятигорск. К тому же тоска по Анне Цаликовой не оставляла его, хотя он и страшился этой встречи.

Ранним солнечным утром Коста отправился на извозчике на станцию Беслан, оттуда поездом в Минеральные Воды и затем — в Пятигорск.

В Пятигорске жить ему разрешено. Значит, можно не таиться и снова заняться делами.

Сейчас почти все его силы забирала работа над очерками «Неурядицы Северного Кавказа». Мысль о том, что политика царского правительства сеет вражду между горцами и русскими, особенно волновала его. До каких же пор это будет?

Коста чувствовал, что не должен молчать. Он будет писать, он будет делать все, чтобы его очерки читали не только на Кавказе, но и в России. Надо, чтобы и русская интеллигенция включилась в эту борьбу, — он не сомневался в ее поддержке.

На этот раз Коста поселился в небольшом каменном доме, в номерах Тупикова, неподалеку от Цаликовых. Окно выходило в тихий палисадник, ветки фруктовых деревьев заглядывали в комнату, круглая клумба пестрела цветами. Коста просыпался рано, в комнате было прохладно, и его чуть-чуть познабливало. Но он распахивал окно, и свежий утренний горный воздух, казалось, вливал новые силы. Коста садился к столу, где аккуратной стопкой лежали приготовленные листы бумаги, и погружался в работу. Это были его любимые часы, — никто не мог помешать, городок еще спал, и лишь ленивый перебрех собак да далекое петушиное кукареканье нарушали сонную утреннюю тишину.

«…на воспетом нашими знаменитыми поэтами, Пушкиным и Лермонтовым, Кавказе дело весьма далеко от того положения, которое в официальных донесениях обыкновенно резюмируется фразою: «все обстоит благополучно»… — написал он и задумался.

А имеет ли право он, осетин, называть Пушкина и Лермонтова «нашими» поэтами? Гнев против царских прислужников с новой силой охватил его. Ведь именно они и хотят лишить малые народы сокровищницы русской культуры! А кем был бы он, Коста, если б не раскрылась ему во всем своем богатстве — русская литература, русская музыка, русская живопись?

«…администрация Терской области… прилагала все старания, чтобы отнять у туземцев всякую возможность научиться чему-нибудь, видеть и непосредственно наблюдать русскую гражданственность и жизнь, а также деятельность культурных людей, слышать русскую речь, работать рука об руку с русским пионером, отдавать детей в русские школы…» — писал он, вкладывая в слова весь свой гнев, всю ненависть к чиновникам.

…По вечерам он нередко читал Цаликовым написанное, выслушивал их советы, поправки, с радостью замечал, как вспыхивают глаза Анны, когда что-то ему особенно удавалось, когда прочитанное производило наиболее сильное впечатление.

В последнее время у них с Анной установились ровные, дружеские отношения. Коста не возобновлял прежних разговоров, он был счастлив и тем, что чуть не каждый день видел Анну, разговаривал с нею. А она была приветлива, радовалась его визитам, старалась повкуснее накормить его, исполнить на рояле именно то, что он более всего любил.

Целебные ванны несколько подправили здоровье Коста, все реже болело бедро, рана почти зажила. И. какое-то подобие покоя поселилось в его душе…

В августе Коста отправил «Неурядицы Северного Кавказа» в Петербург и в ожидании ответа стал готовить к изданию сборник осетинских стихотворений… Многие пришлось переписать заново, другие поправить. «Ирон фандыр» — пусть этот сборник так и называется, как он давно решил. В переводе на русский — «Осетинская лира». Слова «Ироп фандыр» призваны напомнить читателям старинное нартское предание: принимая фандыр из рук его создателя Сырдона, нарты сказали: «Даже если всем нам суждена погибель, фандыр расскажет о нас».

Коста хотелось вложить в название своей книги веру в нравственные силы народа. Ведь главным героем ее была горская беднота. Арчита[18] и посох, пояс из прутьев, рваная шуба… Бедняк осетин — не просто главный герой его книги. Это душа его поэзии.

Снова и снова перечитывая написанные за много лет стихи, он использовал в них богатейшие средства осетинского фольклора: образы, пословицы, поговорки, — но старался придать им новое, современное звучание. Впервые осетины прочтут на родном языке элегии, басни, баллады, эпиграммы и даже стихи для детей. Он понимал всю ответственность выступления с первой книгой и был к себе беспощадно требователен. Работал с наслаждением, — он давно уже не ощущал такого удовлетворения, потому что, общаясь с народом, понял, что книга его нужна, она поможет людям понять, где правда, где справедливость, кто их друг и кто враг.

Наезжавший в Пятигорск Гаппо Баев торопил Коста со сдачей рукописи. Коста понимал, что Баев играет в либерализм, гонится за популярностью, но в действительности гражданская поэзия чужда ему и недоступна. Однако переговоры с цензурным комитетом и дела с типографией Коста поручил именно Гаппо Баеву, зная, что человек он энергичный, пробивной, а главное — умеет ладить с начальством.

Казалось, в жизни Коста наступило просветление. Оставалось лишь устроиться на государственную службу, чтобы иметь хоть какой-то регулярный заработок.

В день своего рождения, 3 октября 1898 года, он записал в дневнике:

«Сегодня мне исполнилось 39 лет… Никаких изменений! Несмотря на полуторагодовую болезнь и на миллионы всевозможных неприятностей, я чувствую себя тем же, способным заключить в горячие объятия весь необъятный мир. И что удивительнее всего я влюблен, так же безумно, беззаветно, как 15–10 лет тому назад… 39-летний хромой и лысый бедняк-поденщик, поэт-художник…»


Однажды вечером Коста пришел к Цаликовым в особенно хорошем расположении духа.

— Что с вами, Константин Леванович? — спросила Анна.

Вместо ответа он протянул ей номер столичного журнала «Стрекоза».

— А ну, взгляните, — узнаете?

На обложке журнала была помещена карикатура под названием «Кавказское признание в любви».

Анна сразу узнала в изображенном Каханова и громко засмеялась.

Вооруженный до зубов, в кавказской черкеске, генерал был изображен лютым разбойником. Даже объясняясь в любви некоей красавице, он не пытался скрыть ни жестокости своей, ни кровожадности. Подпись над карикатурой гласила: «Палуби мэнэ, старого дурака, палуби мэнэ, старого ишака, ми для тэбэ весь Кавказ обворуем, всэх перережем, потому ми самый большой разбойник и мошенник считаемся».

— Ох, господи! Да кто же на это решился? — все еще смеясь, воскликнула Анна.

Не меньше дочери был удивлен и отец.

— Может, они подумали, что это просто веселая иллюстрация к официальной версии о разбойниках-горцах? — предположил Александр. — Ведь на каждом углу кричат об этом. Но Каханов? Генерал? Эк промахнулись!

Коста лукаво подмигнул ему.

— Небось и здесь, Коста Леванович, без тебя не обошлось? — начал догадываться Цаликов.

Анна с тревогой глянула на Коста.

— Мой лишь сюжет, — признался он. — А рисовал один петербургский художник, друг мой, не стану называть его имени.

— Ох, Коста Леванович! Не по душе вам, видно, спокойная жизнь, — с укором сказал отец Александр.

— Почему же? — живо возразил Коста. — Очень даже по душе! Только вот не посылает мне ее судьба!

— Судьба ли? — усмехнулся Цаликов.

— Характер человека — это и есть его судьба, — негромко сказала Анна,

Коста посмотрел на нее долгим взглядом.

В Петербурге над карикатурой посмеялись и забыли про нее. А на Кавказе, где Каханов пользовался мрачной известностью, она получила большой общественный резонанс. Злополучный номер был конфискован. Полиция занялась розыском автора. Снова над головой Коста нависли тучи.


Веселые в Осетии свадьбы! Веселые и шумные. Так повелось испокон веков. Свадебный пир, пляски и танцы продолжаются несколько дней. И что за беда, если порой веселье выплеснется из дома на улицу?

Но иначе думал генерал Каханов, читая донесение полицейского о свадебном пире, который длится вот уже третьи сутки. Тем более, что на этой свадьбе, в доме Дудиевых, в Верхнеосетинской слободке, на окраине Владикавказа, среди прочих песен гости пели все ту же запрещенную песню «Додой»!

— Причем тут «Додой»? — возмущался Каханов. — Додой — это горе, а на свадьбе радоваться положено. Направить к дому Дудиевых вооруженный отряд казаков! — распорядился генерал. — В случае беспорядков — принять меры.

И когда веселая компания с песнями и плясками высыпала на улицу, ее окружили казаки и полицейские. Разгоряченные вином и весельем, горцы не сразу поняли, что произошло. А поняв, возмутились. В полицейских полетели камни. Раздались выстрелы, полилась кровь, но горцы не сдавались.

— Бежим! — завопил помощник пристава и первым обратился в бегство.

«Вооруженное сопротивление осетин властям!», «Буйство, неповиновение и сопротивление военным и полицейским чинам при исполнении служебных обязанностей» — вот какими заголовками несколько дней подряд пестрели страницы кавказских газет. «Новое доказательство того, что горцы по натуре своей преступники», — ликовали шовинисты.

«Зачинщики» драки были арестованы. И, как на беду, среди них оказался… Коста Хетагуров. Нет, совсем другой Коста Хетагуров — тезка и однофамилец. Но стоит ли уточнять? — решил Каханов.

«У дурных вестей — быстрые ноги» — так говорит народ. По всему краю с молниеносной быстротой разлетелся слух о том, что бунтарь и поэт Коста Хетагуров участвовал в вооруженном сопротивлении властям.

Генерал Каханов припомнил закон, изданный императором Александром III и предписывающий впредь до искоренения разбойничества в Кавказском крае и Ставропольской губернии, дела передавать на рассмотрение военного суда для осуждения виновных по закону военного времени…

Дело принимало серьезный оборот.

Слухи о том, что в «бунте» участвовал поэт Хетагуров, докатились и до него самого. И он понял: снова беда стучится в двери, а поняв, немедленно выехал в Тифлис, чтобы там разобраться в случившемся.

В штабе главнокомандующего Хетагурову удалось узнать, что ему грозит новая ссылка — на этот раз в Пензенскую губернию. Впрочем, вопрос пока еще решается, и не где-нибудь, а в самом Петербурге.

Действовать надо было немедленно. И Коста поехал в Петербург.

12

«Елене Александровне

Цаликовой 9 марта 1899 г.

С. -Петербург

Как я ни старался, добрейшая Елена Александровна, уберечь свой кошелек от влияния петербургского климата, но мне это не удалось, — в первую же неделю он зачах и отощал. Ввиду этого с очень большим конфузом прибегаю к Вашему великодушию и слезно молю Вас выслать мне «добавочных» хоть 50 руб… По делу моему до сих пор не выяснилось ничего; очень вероятно только, что мне устроят с Голицыным свидание на почве, чуждой чопорной официальности… Стараются, конечно, женщины во главе с одной очень влиятельной фрейлиной. Повезли меня к ней на дом, познакомили, и я, грациозно усевшись в ее будуаре, на позолоченное кресло, делая ей глазки, поведал ей с восточным красноречием всю свою печальную повесть… Ахам, охам, закатываниям глаз, нервным движениям рук, ног, плеч и т. д. не было конца… Я был в восторге от впечатления, произведенного моим рассказом, и уже заранее торжествовал победу над Кахановым… На другой день я отвез ей копии сенатских указов. Вчера она была у Голицына, но не застала его. Голицын, узнав, что в его отсутствие была у него моя патронесса, немедленно командирован к ней своего чиновника особых поручений кн. Куракина. Последнему она и выложила все, рекомендуя меня как своего старого знакомого, известного ей за самого скромного и благонамеренного еще со времени бытности моей в академии. Куракин, хорошо и сам знакомый, как оказывается, с моей кахановщиной, сегодня должен был обо всем доложить его сиятельству. Сейчас уже половина 5-го вечера, но мне пока ничего не сообщили о результатах доклада Куракина. Другие разведки идут в Министерстве внутренних дел… О них совсем еще ничего не могу сказать. Познакомился я с редактором «Петербургских ведомостей» кн. Ухтомским — милейший господин, прост, умен, молод, красив, брюнет и, кажется, холостой. Очень извинялся и уверил меня, что статья моя уже в типографии и что на днях мне пришлют корректуру. Просит сотрудничать всегда… Итак, до скорого свиданья! Передайте же всем не забывшим о моем существовании мой душевный привет с глубоким реверансом…»

«Юлиане Александровне

Цаликовой 13 марта 1899 г.

С. -Петербург

«Фини ля комеди! — как говорят французы,

Фини! — приходится и мне теперь сказать,

Хоть и не следует в устах кавказской музы

Французские слова в речь русскую мешать…


Финн ля комеди… да, финн! Черт знает что! — Пенза! Хоть бы Тула или Калуга, — все бы веселее, — пел бы себе: «Тула — родина моя»! а то Пенза! — фи!.. Да, фини!! Кн. Голицын не пожелал даже видеть меня, — не принял…

Сегодня он через своего чиновника особых поручений кн. Куракина (все ведь князья!) объявил моей патронессе-фрейлине, что он теперь ничего не может сделать… Вопрос, говорят, решен в совете (при главноначальствующем), и он не имеет права отменять постановления совета, и сам он здесь ни при чем… «За что же его, за что?» — О!!! Очень много, очень много доводов и неопровержимых доказательств его агитации против правительства и администрации… О, очень много!..» — с пафосом заявил кн. Куракин на вопрос моей патронессы. — «Какие же, какие доказательства?» — О-о-о!!! Очень много!!. Ему никак невозможно помочь… Постановления совета главноначальствующий может и утвердить, и изменить, и отменить. Он просто, чтобы отвязаться от Каханова, подмахнул свою подпись на протоколе совета и теперь, конечно, ему уже неудобно взять ее назад. Формальность соблюдена вполне, так что и обжаловать их решение некуда. Когда я упомянул о прошении на высочайшее имя, то сама фрейлина заявила решительно, что прошение все равно не дойдет до него и на него ответят отказом без его ведома… В Сенат… опять в Сенат?.. Но, кажется, состоявшееся в таком порядке постановление главноначальствующего не подлежит никакой кассации.

Спросим юристов, послушаем, что скажут, а пока я все-таки твердо верю, что «если бог не выдаст, — свинья не съест»…


«Анне Александровне Цаликовой

28 марта 1899 г.

Прощай, Пенза… Но… начнем по порядку. После отказа Голицына принять меня я побывал у сенатора Кони. Он очень горячо принял к сердцу мое положение, но с прискорбием объявил, что теперь уже ничего нельзя поделать. Что такого рода действия Голицына можно было обжаловать еще до прошлого года, а теперь ему предоставлено на это полное бесконтрольное право… — Да ведь это насилие, — я за собой не знаю никакой вины… — «Ничего не поделаешь… Теперь весь мир держится на этом… Надо примириться», — успокаивал меня Кони… Значит… — «Да! — решительно заявил г. Кони — конец, Finis!..» Я крепко пожал ему руку и, «главу опустивши на грудь», гамлетовской поступью удалился из сенаторской приемной… «Быть иль не быть?» Га! Конечно, — быть! — решил я, выходя из широко раскрытого передо мной величественным швейцаром подъезда на «улицу роскоши, моды, офицеров, лореток и бар, где с полугосударства доходы поглощает заморский товар». Невский, как «Терек в теснине Дарьяла», в это время особенно сильно клокотал своими огромными волнами многотысячной толпы движущихся во всевозможных направлениях и всевозможными способами и быстротой живых существ… «Быть иль не быть?»

Конечно — быть! Ведь вот эти тысячи суетливо, болезненно озабоченно снующих людей предпочитают же оптимистическое «быть» пессимистическому «не быть». Что же я-то за исключение такое! Конечно, — «быть»!.. Попробую, — рассуждал я сам с перчаткой, гуляя по Невскому, — добиться хоть того, чтобы мне место жительства назначили в южной полосе. Решение этого вопроса зависит, говорит, от министра внутренних дел. Бывший кутаисский губернатор генерал-лейтенант Томич состоит членом совета при Министерстве внутренних дел. У него был инженер Гиоев, — он знаком с ним давно, — и рассказал ему о моем деле. Пользуясь этим обстоятельством, я и заявился к нему «по рекомендации инженера Гиоева».

Генерал меня принял очень любезно. Посокрушался и так же, как Кони, объяснил, что обжаловать дело уже никуда нельзя. Что же касается до назначения места жительства, то об этом можно хлопотать перед министром внутренних дел. «Не надо терять времени. Доставайте скорей медицинское свидетельство и пишите прошение… Я с своей стороны сделаю все, что в силах»… В тот же день из Александровской больницы я получил медицинское свидетельство. Тем временем Андукапар вел переговоры с своим клиентом, членом Государственного совета Мансуровым. Он обещал, что «завтра же после заседания совета, где будут рассматриваться проекты Голицына, он непременно поговорит с ним и о результатах сообщит немедленно»… И действительно, он через день вызвал к себе письмом Андукапара и передал ему приблизительно следующее: «На что уж я старался поддерживать ею в совете, как только я произнес фамилию вашего брата, он раскричался на меня, как на школьника… «Постойте, постойте! — говорю, — чего вы кричите на меня, — ведь вы еще не знаете, что я хочу сказать… — «Я не могу его принять, — кипятился князь, — я никого не принимаю… Я с женой помещаюсь всего в двух комнатах — где мне его принять». — И не надо, не надо принимать его!.. Я вам хочу только сказать, что он человек больной, ему нельзя жить в северных губерниях… ему нужен южный климат… — «Да по мне, пусть он живет хоть в Крыму, только не на Кавказе!.. Пусть он подаст мне докладную записку, я с нею снесусь с министром внутренних дел…»» При этом Мансуров сам изъявил согласие передать мою докладную записку лично Голицыну. На другой же день докладная записка и. д. помощника делопроизводителя Управления Кавказских Минеральных Вод с приложением медицинского свидетельства была вручена Мансурову, а тем — Голицыну. В четверг 25 марта появилось в «С. -Петербургских ведомостях» начало моей статьи. Вот, думаю, Голицын прочитает, так покажет мне такую Ялту где-нибудь в Архангельской губернии, «откуда хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь»… Но не тут-то было! Вчера вечером мне принесли пакет с бумагой, копию с которой я и поместил на первой странице настоящего моего донесения.

Гиоев между тем успел нам телеграфировать из Тифлиса, что меня ссылают в Курскую губернию, и затем в полученном от него письме говорит, что ему Абрамов передал, что «Коста очень повредило его присутствие на беспорядках и сопротивлении осетин, кажется, нарцев, полиции и войскам во Владикавказе, в декабре». Понимаете?! «Сопротивление осетин полиции и войскам… в декабре…»

Подлог! Самый невероятный, самый подлый подлог!..

Каханов воспользовался совпадением моего имени с именем моего сородича и представил полицейский протокол в совет главноначальствующего как доказательство моей преступной, развращающей деятельности…

…Пробуду я здесь теперь уже недолго, хотя к таким своим заявлениям и сам я отношусь не с особенным доверием, но меня, кажется, теперь ничего не задерживает… Хотелось бы мне только, чтобы статья моя была напечатана при мне, под моим контролем, а то я немножко поделикатничал с газетчиками, и они мне некоторые места напечатанной части статьи так извратили, что собираюсь писать для восстановления их смысла «письмо в редакцию»…

…Не знаю, как назвать, не знаю, что такое, но ясно чувствую, при взгляде на тебя, что что-то высшее, безмерно дорогое, теряю навсегда с моим изгнаньем я… Все стихотворение Вы прочитаете в посмертном издании полного собрания сочинений Вашего непутевого Коста.

Привет и низкий поклон всем»


«Александру Цаликову

8 мая 1899 г.

Сегодня я был у кн. Ухтомского, редактора «Петербургских ведомостей». Он встретил меня чуть не с распростертыми объятиями. «Ну, — говорит, — наделали же мы своей статьей…[19] Читается нарасхват… только и разговоров… Куропаткин прислал ко мне своего адъютанта… Министр, говорит, страшно возмущен… надо, говорит, положить конец этим безобразиям… Такой порядок вещей не может продолжаться… В это же лето пошлем целую комиссию подробно исследовать все, что происходит в Терской области… Если хоть сотая доля того, что передается в «Петербургских ведомостях», правда, то и тогда это выше всякого вероятия… Просит дать ему несколько номеров… Я дал. Окончание статьи вошло в завтрашний номер и если не случится что-нибудь экстраординарное, вроде пожара, то оно появится завтра…»

13

Кажется, Каханов сделал все, чтобы избавить Кавказ от этого бунтаря! Сослал Хетагурова на пять лет и был уверен, что тот погибнет в ссылке. Так нет же, гонения лишь закалили поэта. Окреп его голос, выросла слава в народе. Послал полковника Хоранова на станцию Дарг-Кох, чтобы убить Хетагурова, но этот дурак…

Генерал в ярости сжал кулаки.

Кто, как не он, Каханов, представил наместнику кавказскому, князю Голицыну, компрометирующие материалы на Хетагурова? Наконец, он состряпал историю о том, что Коста Хетагуров поднял во Владикавказе восстание против военных властей и полиции. Он скрепил эту историю протоколами, свидетельскими показаниями, актами и прочими «документами».

А Голыцын и этому не придал должного значения. Медлил, выжидал чего-то.

И вот дождался!

В газете «Петербургские ведомости» Коста Хетагуров напечатал ряд очерков «Неурядицы Северного Кавказа». Теперь наместника Кавказа, князя Голицына, и его, генерала Каханова, вызывают в столицу, к министру внутренних дел, давать объяснения.

Узнав о вызове, Каханов не находил себе места. Что будет с ним после проклятых «Неурядиц»? Голицын — он князь, наместник всего Кавказа, человек, близкий ко двору, к самому государю. Говорят, его даже министры побаиваются. А кто такой он, Каханов? Генерал, служака…

«Ну, ничего, не с пустыми руками явимся мы в Петербург. Мы еще тебе покажем, окаянный бунтарь!» — погрозил Каханов невидимому, но всегда ненавистному врагу.

В папке, среди множества бумаг, подготовленных Кахановым для министра внутренних дел, лежала еще и такая:

«Начальник Терской области вошел с ходатайством о высылке Константина Хетагурова в отдаленную от вверенной ему области местность, во избежание преступных между осетинами событий и для успокоения умов местного населения, так как Хетагуров, проживая в г. Ставрополе, часто посещает осетин Владикавказского округа и распространяет между ними нежелательные слухи о бессилии местной административной власти, подстрекая их к неповиновению, равно как рассылает вырезки из газет, заключающие в себе пасквили на начальствующих и духовных лиц, а также на преданных правительству осетин, и разные корреспонденции о мнимом угнетении осетин, автором которых преимущественно является он сам или руководимые им лица…

Окружной штаб, имея в виду, что дальнейшее пребывание Константина Хетагурова в пределах Кавказского края и частые посещения им Терской области могут повлечь за собой нежелательные волнения и беспорядки среди населения, полагал бы удовлетворить настоящее ходатайство генерал-лейтенанта Каханова и выслать означенного туземца в одну из внутренних губерний империи сроком на пять лет…»

«Не откажет министр внутренних дел князю Голицыну», — со злорадством думал Каханов.

И правда — не отказал. Хетагурова сослали на пять лет, заменив Пензу Херсоном.

Но спасло ли это Каханова?..

Я смерти не боюсь, — холодный мрак могилы

Давно манит меня безвестностью своей,

Но жизнью дорожу, пока хоть капля силы

Отыщется во мне для родины моей.

Коста

Загрузка...