XIII

Нечего говорить, что Хима забрала Ивана Захарыча в руки. Она очень скоро увидала и поняла, что муж слаб, безхарактерен и мягок, как воск.

— Чистый ребенок, — говорила она иногда Лукерье Минишне: — Облапошить его всякий мальчишка сумеет… Ты ему дело говоришь, а он вытаращит глазищи, смотрит, а сам об другом думает… Вот, говорить об чем не надо — мастер… В ведомостях услышит, что читают, — это ему надо… Как турецкий султан живет, — ему дело, а коснись меру луку продать — отдаст за гривенник…

— А ты учи его, девонька!.. Долби ему в голову-то, как дятел носом по дереву долбит… небось, вникнет…

— Да уж и то долблю с утра до ночи, языку иногда больно… Молчит, а спрошу: что я сейчас говорила?.. Разинет рот, хлопает глазами… не слушал, значит, об другом думал…

— Ну, а уствов-то своих противу тебя не отверзает, не грубиянит?.. Рук не протягивает?..

— Что ты, Лукерья Минишна, матушка! Да я коли что коснется, бельмы выцарапаю… У меня не забалуешь!

Месяца три-четыре после свадьбы, пока Хима не «затяжелела», жилось Ивану Захарычу вообще недурно: он даже стал было входить во вкус и нагонять на себя тело. Все у него было готовое. Утром — чай; немного погодя, когда затопится печка, завтрак, потом еще немного погодя — обед, а там опять — чай… вечером ужин… после ужина, глядь, Хима торопливо готовит постель… И вот, помолившись богу, Иван Захарыч лежит, укрывшись ватным, собранным из лоскутков одеялом, и, поджидая Химу, которая моет в лоханке мочалкой грязную посуду, думает:

«А ведь я — хозяин… Чудно, истинный господь! Что было и что стало?.. Кабы так завсегда, — помирать не надо!..»

Но вскоре наступило жестокое разочарование… Как только Хима убедилась, что она «затяжелела», то как-то сразу превратилась в злую кошку, готовую всякую минуту взъерошиться и зафыркать.

Все пошло по-другому. Хима перестала заниматься делами и взвалила все на Ивана Захарыча, то и дело покрикивая на мужа:

— Поставь чугун-то в печку!.. Аль забыл, оболтус?.. Небось, я тижелая, как бы, спаси бог, чего не случилось…

Иван Захарыч покорялся, как голубь. Химе это, повидимому, пришлось по нраву, и она делалась все капризнее и злее…

Ивану Захарычу пришлось уже самому топить печку, варить похлебку, месить тесто, печь хлебы и — ужаснее всего — доить корову. Корова была, правда, смирная, но все-таки с непривычки ему было и страшно, да и совестно подступиться к ней. Однако делать было нечего — доить надо.

— Ты, Иван Захарыч, — посоветовала Хима, лежавшая в постели, — надень мою юбку. Она тебя обнюхает, подумает — я… А то, чего доброго, молока не сдаст.

— Позвать бы кого, — сказал Иван Захарыч. — Неловко… ей-богу, в руках это дело не бывало… боюсь!..

— Ну, вот, по людям бегать, платить за все! Подоить дело не хитрое… Помажь ей соски-то салом, да и чиркай с молитвой… Чего стыдиться-то?..

Надел Иван Захарыч юбку, голову повязал платком и, нарядившись таким образом, захватив ведерко, отправился на двор.

— Ты смотри, не вздумай с левого боку под нее садиться, — крикнула ему вслед Хима, — не любит!

А пока происходил разговор, Федул Митрич, молча заливавшийся смехом, соскочил с лежанки и, ковыляя, скрылся за дверь. Притаившись за углом, весь согнувшись от душившего его смеха, он некоторое время наблюдал за Иваном Захарычем, а потом побежал к Платонычу.

— Ты, Платоныч, сидишь тут, ничего не знаешь, а?

— А что?

— Доит, корову доит… хы, хы, хы! Заставила… хы, хы, хы! ей-богу!.. хы, хы, хы! в юбку свою нарядила, в платок, сидит дурак под коровой, чиркает… Пойдем, покажу… Умрешь — не увидишь! Погоди, — завопил он, перестав смеяться и грозясь кулаком в окно, — погоди, сукин ты сын, узнаешь!.. Она тебя выдоит самого неплошь коровы!..

— Скоро, видно, на крестинах загуляешь… — сказал, смеясь, Платоныч. — Все, чай, поднесут банку… Будешь, бог даст, на старости лет няньчить внучка либо внучку… Вот и тебе дело найдется…

Загрузка...