XV

В домишке стало шумно. Новорожденный орал день и ночь почти без перерыву. Живот ли у него «схватывало» от сосок, которыми Хима старалась заткнуть ему глотку, или от чего другого, — неизвестно, но только он орал, орал и орал. Хима сердилась и со злости плакала. Иван Захарыч брал его иногда на руки и неловко «тюлюлюкал», приговаривая: «ах, дуду, дуду, дуду! потерял мужик дугу, на поповом на лугу, шарил, шарил — не нашел, взял заплакал, да пошел»…

Федул Митрич, глядя на них, фыркал носом или, отвернувшись на лежанке к стенке, заливался про себя ехидным смехом.

К году Хима опять «затяжелела» и сделалась, по выражению Федул Митрича, «злее чорта»… Кроме того, ее вдруг «обуяла» какая-то непомерная жадность, скаредность. Чай, сахар, хлеб, все это она заперла в шкаф, ключ от которого носила постоянно у себя в кармане. Чай стали пить только один раз по утру, да и то не чай, а какую-то мутную водицу…

— Мы не господа, — говорила Хима, — сожрать-то что хошь можно… Вон люди-то как живут, на одной на сухой корке — и то живы. Другому бы давно помирать пора, — продолжала она, выразительно глядя на Федул Митрича, — а он, неизвестно зачем, живет… место занимает…

— Тьфу ты, окаянная сила! — плевался, вскакивая из-за стола, Федул Митрич. — А я тебя, чорта, кормил?.. Забыла?.. Погоди, — обращался он к Ивану Захарычу, — дойдет дело, будешь ты у ней ноги мыть да эту самую воду пить… Погоди!.. Может, доживу — увижу…

Но дожить и увидать ему не пришлось, и он вскоре помер от «распаления в легком», лежа на своей лежанке…

А Хима благополучно родила другого мальчишку…

Жизнь потянулась в домишке тусклая, с ребячьим писком, с грязью, недоеданием, попреками, руганью…

Хима совсем опустилась. Ходила с мокрым подолом, грязная, с худым желтым лицом, постоянно ругаясь, пронзительно визжа и трясясь над всякой монеткой…

Ивана Захарыча она считала своей неотъемлемой собственностью, с которой можно делать, что угодно…

Жилось этой «собственности» плохо. Работы было совсем мало, — кое-какая грошовая починка, деньги за которую приходилось получать с трудом… Дела по огороду не ладились: либо мороз хватит чуть не в июле, либо червь навалится, либо еще что… На рынке торговля тоже шла не важно, да и Химе бывало некогда торговать: заболел второй мальчишка и не шел с рук. Хима злилась, орала и на него: «чтоб ты издох!» — и на мужа.

— Кабы знала, что ты такой, лучше бы в девках десятерых родила, чем тебя дожидаться. Заел ты мою жизнь… Куда ты годен: ни в пир, ни в мир, ни в добрые люди…

Иван Захарыч молча слушал, и в его душу заползала тупая, мучительная тоска-злость.

— О, господи, владыко живота моего, — шептал он, уходя от греха куда-нибудь в огород. — И догадало меня… Жил бы теперича один… А все Соплюн проклятый… Н-да, правду говорил старик: «погоди, узнаешь»… вот и узнал…

Иногда, очень, впрочем, редко, удавалось Ивану Захарычу «отлучаться» из дому в город, отнести работишку, получить за нее, если отдадут, деньжонки, купить лаку, клею, политуры или что еще, нужное по его делу, в чем Хима ничего не понимала. Эти редкие отлучки были для Ивана Захарыча все равно, что для жаждущего в пустыне вода.

Он шел в трактир попить за пятачок чаю. Ему нужен был, конечно, не чай, а то, что он любил чуть не с пеленок: вся эта шумная трактирная жизнь, спертый воздух, хлопанье дверью, беганье половых, пронзительная трескотня канареек, галденье мужиков, чтение газеты… Он садился где-нибудь в сторонке, спрашивал пару чаю и сидел, с наслаждением поглядывая по сторонам, слушая разговоры, забывая на время, что дома ждет его Хима со своими ругательствами, дети, попреки… тоска. В особенности, сидя в трактире, он любил слушать чтение «ведомостей». Сам он читал плохо, почти что ничего не понимал. Другое дело в трактире, когда эти же самые «ведомости» читал кто-нибудь другой. Тут Иван Захарыч, подсев к чтецу, превращался весь во внимание, изображая из себя в некотором роде знак вопроса.

Его интересовало все — и передовая статья, толкующая про какой-нибудь восточный вопрос, прославляющая могущество России, и фельетон, в котором описывалось, как «Лизу погубил русокудрый Иван». Пуще же всего интересовали Ивана Захарыча разные «происшествия»: убийства, грабежи, землетрясения, рождение необыкновенного урода, драки… Любил он также слушать «обьявления»: «Ищу уроков. Согласен за стол. Расстоянием не стесняюсь. Зацепа. Дом Кудинова, квар. № 5».

— Ишь ты, — говорил, выслушав это, Иван Захарыч, — стало быть, дошел до дела… перекусить нечего. А небось, благородный какой…

— «Последняя новость! — начинает чтец другое объявление. — Прелестные и прочные стенные часы, „ре-ре-гулятор“ новейшего фасона, с отличною самоиграющею каждый час громкою и весьма приятною для слуха музыкой. Цена вместо 30 рублей только 15»… Вот купи! — говорит он Ивану Захарычу.

— Гм! где уж нам… до часов ли! Наши часы на небе, — мы по солнышку…

Ходил Иван Захарыч постоянно в один и тот же трактир, к «Конычу».

Трактир был плохой, до казенки торговавший водкой открыто, а теперь торгующий ею же «закрыто», то есть подающий на стол водку в чайниках, под видом чая. В последнее время содержатель его Коныч, длинный человек, похожий на отесанную шестерину, с глазами голодного пса, купил в Москве граммофон для привлечения публики и заводил его, ставя около двери или окна для того, чтобы крик грамофона слышен был «за версту»…

Из Москвы же выписывал он для трактира две газеты. Как граммофон, так и газеты пришлись к месту. Граммофон слушали сначала, в особенности деревенские бабы, с каким-то священным ужасом, крестясь и говоря, что «не иначе, как в нем нечистый сидит», а газеты зачитывались, переходя из рук в руки, до того, что под конец превращались в какие-то серые, скомканные портянки, хотя, собственно говоря, по своему «духу» они были тоже не лучше портянок…

Посещая этот трактирчик, Иван Захарыч познакомился в нем с некоторыми, по его мнению, «порядочными» людьми… Эти «порядочные» люди были известные всему городу забулдыги: писарь из мещанской управы Сысой Петров, регент соборный Вуколыч да еще служащий из казначейства, которого звали довольно-таки странно: «Чортик». Собственно говоря, этот Чортик и точно напоминал видом своим знаменитого тезку… нехватало только рогов да хвоста…

У этих людей в трактире было свое любимое место, где они постоянно и садились. Здесь они спрашивали себе три пары чаю, газету и почти каждый день «доброго здоровьица» в чайнике. Самый старший из них по годам, писарь из управы, Сысой Петров, человек с круглым, как лепешка, лицом, плешивый, с огромными красными пальцами на руках, брал газету и принимался читать вслух замогильным, как в пустую бочку, голосом, как-то странно ухая, точно огромный филин, сидящий где-нибудь весной, ночью, в дремучем лесу, и редко и монотонно, как маятник у больших часов, выговаривающий: ух, ух, ух, ух!

Вуколыч, соборный регент, толстый, небольшого роста человек, засунув в рот огромную папироску «пушку», слушал, глядя не на чтеца, а куда-то в сторону, на улицу, где ходили люди и проезжали подводы, либо на полового, стоявшего заложив руки за спину и прислонясь к печке; на бритом и постоянно изрезанном тупой бритвой лице Вуколыча ничего нельзя было прочесть… Застыло это лицо, точно какой-нибудь студень, да так и осталось…

Другое дело Чортик… Этот господин, казалось, состоял весь из пружинок, винтиков, колесиков, которые бегали и кружились без перерыва… Все в нем так и ходило! Ни рукам, ни глазам, ни бороденке — ни чему не давал он покоя. По всему вероятию, его и назвали по этой причине не чортом, кличкой в некотором роде солидной, внушающей мысль о чем-то большом, страшном и важном, а просто чортиком, то есть чем-то маленьким, беспокойным, юрким, как мышонок…

К этим-то «порядочным» людям, приходя в трактир, и подсаживался Иван Захарыч. Он с наслаждением слушал чтение газеты, разговоры по поводу прочитанного, с затаенной завистью глотая слюни, глядел, как они пили «по махонькой» водку, курили и вообще вели себя как-то так ловко, вольно и смело, что, глядя на них, Иван Захарыч дивился и думал:

«Вот это публика… А мы что?.. О, господи, владыко живота моего!.. Только и есть одна Хима да Хима… Выпить и то не могу, — не на что…»

Наконец, он свел с ними знакомство. Они, вероятно, заметили, что он постоянно, чуть не разиня рот, слушает их, и вот однажды, в какой-то праздник, когда Иван Захарыч, «урвавшись» из дому в трактир, по обыкновению сел на свое место и стал внимательно следить и слушать, — соборный регент Вуколыч, казалось ничего не замечавший, вдруг поманил его к себе пальцем.

— Поди-кась сюда! — сказал он.

Иван Захарыч подбежал к нему на цыпочках.

— Вы меня-с? — спросил он.

— Тебя, — сказал Вуколыч. — Ты что, химкин муж, что ли, а?

— Так точно-с.

— Ах ты, горе луковое!.. Бьет?

Иван Захарыч промолчал.

— Я ее, твою Химу-то, хорошо знаю, — продолжал Вуколыч. — Я весь город знаю. Бабенка она у тебя шустрая… я у ней лук беру… Ты спроси у нее про меня, она тебе скажет… Она мне и про тебя говорила: столяр ты, ишь, хороший… Зашел бы ты, братец, ко мне как-нибудь… Есть у меня, понимаешь, стул, кресло эдакое старинное, ножка сломалась, не починишь ли? Я б тебе заплатил, чего стоит. Водку-то ты пьешь, аль жены боишься?..

— Пью-с.

— Пью-с! — передразнил его Вуколыч. — Бери стул, садись к нашему столу… Давай сюда свой прибор-то…

Иван Захарыч перенес со своего стола «прибор» и сел, как-то боком, на стул рядом с Вуколычем, необыкновенно радуясь в душе эдакому, как он думал, превосходному случаю.

— Налить, что ли? — сказал Вуколыч и посмотрел на Сысоя Петрова.

— Как знаешь, — сказал тот. — Дело твое. Тебе человек нужен, стало быть, потчуй…

Вуколыч налил из чайника в чайную чашку водки и, мигнув левым глазом, сказал:

— Лакай, столяр!.. За кресло зачту…

Иван Захарыч, с жадностью давно не пившего пьяницы, «глотнул» водку.

— А ты, брат, должно быть, по этой-то штуке профессор кислых щей? — сказал Вуколыч и, налив еще, прибавил: — Помни! две чашки по гривеннику за чашку, двадцать монет… Это тебе зачтется…

— Помилуйте-с… я… да я даром за всякое время, — прижимая левую руку к сердцу, сказал Иван Захарыч и «глотнул» еще…

«Глотнув», он необыкновенно быстро размяк и сделался пьян. Все как-то сразу в его голове перепуталось и перемешалось. Он вдруг почувствовал себя необыкновенно смелым, развязным, разговорчивым…

— Мне наплевать на жену! — кричал он минут через пятнадцать-двадцать, стуча кулаком по краю стола. — Мне, главная причина, люди нужны, правда, закон божий… Я человек вот какой: я рубашку сыму. Истинный господь!.. Вы, господа, вот ученые… А я, — кричал он и, согнув четыре пальца к ладони, а большой, с огромным вымазанным лаком ногтем, как-то чудно оттопырив и наставя его себе в лоб, восклицал: — А я столяр Иван Захарыч Даёнкин!.. Да-а-а-ён-кин… Я — хозяин, и больше никаких…

Поздно вечером, совершенно пьяный, кувыркаясь по улицам, считая углы, добрался он до дому и здесь был встречен Химой…

Загрузка...