— А об нас все нету? — каждый раз, выслушав чтение газеты, спрашивал Иван Захарыч.
— А об нас, Елисей, нету, — смеялся Чортик, — «и не жди, не будет»…
— Ну, как не будет, — будет! Я, собственно, не об себе… Мне что, мне все равно, я привык… Я об детях… Им бы… уменье вот, пято-десято… как бы это все поскладней… облегчить бы… Дивное дело: про всех, говорят, пишут, а про нас нет ничего… чудеса!
— Да, брат, чудеса, сосновые колеса, и катятся и колются… Ничего не будет никому… поболтают только… Кому надо об нас, мещанах, думать. Нас, брат Елисей, за людей не считают… Кто мы такие, а? Знаешь? Мы, брат, «самый низший разряд городского населения», самая то есть голь, самая шваль… «Смесь племен, наречий, состояний»… Кого только нет у нас! Тут и дворовые, бывшие холуи, и из жидов, и из цыган, и из церковных причетников, выгнанных за негодностью из духовного звания… Кто никуда не годится — вали в мещане… Незаконнорожденные, подкидыши, непомнящие родства, иноверцы, принявшие крещение… вали валом, опосля разберем!
Плохо, Елисей, наше дело… мы забытые… Ужасное, брат, это слово… Поставили над нами крест — и кончено. Словно и нет на свете… Мы и голоса не имеем, потому что мы дики, несчастны, жалки, задавлены нуждой, всякого боимся… передохни мы все, — никто и не заметит…
«Эх, друг ты мой, милый Елисеюшка, — продолжал Чортик с необычным чувством:-что мы такое, мещане? Живем мы на краю города, на самых подлейших, свиных, непролазных от грязи улицах… Темно, брат, и дико живем… А чем живем? Возьми хоть торговца мелкого… Да это, брат, тот же нищий, только прикрытый своей убогой торговлишкой от стыда, как голый рогожкой. Каждый день — и в непогоду, и в холод, и в жар — торчит на площади, добывает себе на хлеб… А мещанин-ремесленник? Об этом тебе и говорить нечего, — вот ты сам налицо… Хорош? Ну, куда ты годен?.. Какой ты ремесленник? Тебя, брат, еще в ученьи искалечили и всю душу из тебя вышибли… Ты вон давеча говорил: „Не об себе, мол, хлопочу, а об детях“… Верно, брат, жалко детей… Вот они бегают, — рваные, босые, с волосищами копной, в которой вши копошатся, как бисер… бледные, малосильные… Вон они волокут из починки какой-нибудь диван, комод, кровать… Живут хуже собачонок, недоедая, недосыпая, в грязи, холоде, жаре, вони… Получают то и дело подзатыльники, затрещины, матюги, бегают за водкой, жадно курят где-нибудь за углом отвратительные окурки, ругаются, портятся… Н-да, брат, штука! Пройдет он эту школу, выходит в жизнь не человек, а калека убогий душой и телом… Все в нем есть, кроме добра да правды, то есть кроме самого важного, чем только и жив человек… Станет он работать на хозяина где-нибудь в подваде, на вонючем дворе, в грязи, как свинья, без света и и воздуха за ничтожное вознаграждение… Получит заработанные деньги, — куда их деть? Ну, куда ж?.. Конечно, сюда же, в трактир… Напьется пьяный, блюет, сквернословит… Эх-ма!
Возьми теперь приказчиков по лавкам… Сладка их жизнь!.. Ни кола, ни двора, в праздник еще больше работы… Сам по большей части чорт, ни присесть, ни вздохнуть… торчи в лавке с утра до ночи в холод и в жар… Ни радости, ни просвета… Мытарствуют над ним, как хотят, платят ему, как хотят… Захотят прогнать, — ступай к чорту без разговоров.
То-то вот и есть, — уныло закончил Чортик, — а ты толкуешь: Дума! Дума! Живем мы, друг, как мухи, умираем, как мухи, без следа, забытыми… И никакая нам, Елисей, Дума не поможет, пока сами не подумаем себе право добывать, нечего на людей надеяться…
— Как добывать-то?
— Как? А вот как, — сказал, сверкнув глазами, Чортик и взял себя правой рукой за глотку. — „Отдай, а то потеряешь“… вот как!..
— А ты, Чортик, потише, — басом, словно в пустую бочку, говорил ему Сысой Петров. — Что орешь?.. Знай край, да не падай!..