Горбун Митька, глянув на сгоревшие в костре листки бумаги, сразу понял, чье письмо сжег одноглазый Леха. Он не спрашивал — зачем и почему тот безжалостно и без раздумий расстался с единственной за все годы весточкой. Значит, так надо. И, вздохнув, что еще кто-то оборвал последнюю нить, опустил на грудь голову. Грустно, тяжко стало. Уж сколько лет минуло, как работают мужики вместе, а никто не ушел из бригады, не вернулся в прошлое — к прежней семье, не обзавелся новой. Все не получалось. Словно приговоренные к одиночеству жили здесь мужики, одичалые от горя и глуши.
Митенька с грустью на Кильку глянул. Тот недавно из села вернулся. Теперь в себя приходит. Кулаки хрустят. Едва сдержался. Что поделаешь? Хорошо, что все вовремя. Мог опять в беду влететь. Да судьба уберегла, пощадила. Зная, что не бесконечны силы человечьи и есть предел мужицкому терпению.
Килька о поездке в село сказал коротко. Да и то лишь потому, что на деляне уже всерьез поговаривали о его свадьбе с Дарьей. Он уже сам начал привыкать к этой мысли в отпуске. Потому и заторопился в село. Видно, свыкся с мыслью, решился…
— Я еще не расписался с нею, не был в постели, ни о чем не договорились. А ее семейка забросала меня условиями. Мол, в село переезжай. Иначе говорить не о чем. Что за семья, если муж за сотню верст от дома работает? Нечего с холостыми мужиками работать, за ними дурная слава далеко пошла. Сплошь алкаши и кобели. Даже сказать стыдно, где зять работает, — сплюнул Килька.
— Ну, это мелочь! — отмахнулся Никитин и добавил: — Тебе с Дарьей жить. На родню забить можно. Главное, как она — баба!
— От них не оторвалась и моею не стала. Но сказала, что от отца не уйдет никуда. Напомнил, как она со мною просилась, когда в отпуск уезжал. Голову угнула. Покраснела. Но ответила, что если и выйдет за меня замуж, то при условии моего переезда в село. Насовсем. Ну и еще чтобы я, покинув бригаду, с ее отцом работать бы стал. Напарником. На охоте. Пушняк промышлять. Я и спросил, мол, вы зятя по заказу хотите? Старик головой кивнул. И ответил, гад: «Мне помощник нужен. Здоровый, сильный. Чтоб меня, старого, в доме заменил. Кормильцем стал для всех. Меня уже силы подводят. А детей на ноги надо поставить. Вот и хотим взять в дом помощника». Послал я их всех в жопу и без оглядки из дома выскочил. Хорошо, что вовремя раскололись. А мне, дураку, наука, не лезть в хомут, не оглядев упряжку и груз.
— Ладно, Килька, не горюй! Ни хрена не потеряно. Да и прав по-своему дед. Ему стареть страшно без помощника. Вот и высказался начистоту. Поставь себя на его место. Тогда поймешь, ничего обидного он не сказал и не предложил тебе, — встрял Петрович.
— Запрячь меня с рогами вздумали. Чтоб на всех вкалывал. И чтоб всегда на виду, как на поводке барбоска! Лесорубом я им не нужен! А они мне с чего понадобились? Может, я весь отпуск заставлял себя к ним заглянуть по возвращении! Они о том узнали?
— Так подожди! Ты ей предложение сделал иль нет? — перебил Никитин.
— Не успел.
— Тогда чего кипишь? Остынь! И жди… Время само все на свои места расставит. Тебе стыдиться нечего. Ты в гости пришел. А старик поторопился. Но у него дочь. И девка с характером. Это о себе еще не раз даст знать, — рассмеялся Никитин.
Килька все еще злился на старика и клялся каждому пеньку на поляне, что никогда в село не поедет. Не оглянется на дуру Дарью, забудет ее, вырвет из памяти.
Митька молча жалел Кильку. Сказать всегда просто. А чтобы выполнить, сколько бессонных ночей надо пережить, сжимая в кулак сердце.
Горбун смотрел на пламя костра. Сколько горьких историй и случаев рассказано здесь, на этом месте, даже ели пожелтели от сострадания. И только люди, не переставая, чинят зло друг другу, забывая, что жизнь — всего миг на земле…
Митьку выгнала из дома сестра. Среди ночи. Пьяная, схватила в охапку и выставила за дверь лишь за то, что посмел уснуть в ее постели. Не успев согреться — обоссал. Переночевав на чердаке, мальчишка попытался вернуться домой, но дверь оказалась на замке.
Хотелось есть. И Митька пошел на базар, пусть не поесть, хотя бы посмотреть на жратву. К полудню вовсе из сил выбился. Сел на тротуаре, поджав под себя худые грязные ноги, скинул кепчонку, решив перевести дух. Он прижался спиной к горячей стене дома и подергивался от голода и страха перед неминучей ночью. Пустит или нет в дом сестра? А если пустит — побьет до смерти или не приметит спьяну?
Мальчишка закатил глаза от страха, невольный стон сорвался с губ, по худым щекам ползли слезы. Он устал от жизни, которую еще не начал. Он смотрел на небо. Большое и синее. Где-то там, быть может, живут теперь, пригретые Богом, его родители. Может, видят его, может, скоро сжалятся и заберут к себе. Он их не помнил. Знал по рассказам сестры. Она говорила, что отец и мать умерли от голода, оставив ей в наказанье урода Митьку. И все просили не обижать его — калеку. Потому что и его Господь видит.
Митька так хотел увидеть Бога, что целыми днями смотрел на небо и просил пусть небольшой, но настоящий кусок хлеба.
Когда он оторвал взгляд от легких облачков, увидел, что вокруг него собрались люди. В кепке, которую он оставил на асфальте, полно денег. А какой-то мужик сует ему в руку стакан мороженого.
Сердобольная старушка, отломив кусок батона, подала Митьке. Он проглотил его тут же торопливо. И люди, охая и ахая, полезли в кошельки.
— Бедный ребенок. За что ему такая доля? — сетовали вслух.
— Где мать, отец?
— Умерли. От голода, — скрипнул Митька пересохшим горлом.
Рубли и трешки, звонкий дождь монет посыпался в его кепку. Митька рассовывал по карманам непрошеное подаяние. А оно текло рекой. Карманы распухли и отяжелели. А люди, жалея уродство и малый возраст, не могли пройти мимо Митьки, не положив в его кепку и свою толику.
К вечеру Митька еле дотащил мелочь до мороженщицы и, обменяв ее на бумажные деньги, немало удивился. Целую кучу денег заработал, не шевельнув и пальцем.
Мальчишка долго стоял возле стены, не зная, как ему поступить с деньгами, пока пожилая мороженщица не подсказала:
— Беги, дурак, домой, покуда тебя не ощипала блатная кодла. Они и деньги отнимут, и душу вытрясут.
Митька здорово струхнул и со всех ног кинулся домой. В знакомую дверь он заколотился обеими кулаками, боясь, что кто-то вот-вот нагонит, схватит за шиворот и отнимет подаяния.
Сестра, еле держась за стену, с трудом открыла Митьке дверь.
— Где тебя носит, зараза горбатая? — Отвесила затрещину, вогнала мальчишку в угол.
— Не дерись, тогда скажу, — шмыгнул сопатым носом и, подтерев его рукавом, задрал нос, глянул на кудлатую пьяную бабу, занозисто продолжил: — Я теперь богатее всех стал. И если прогонять станешь, любой меня к себе возьмет. И кормить будет колбасой с пряниками.
— Это за то, что ты их койки не только обоссывать, а и обсирать будешь? — расхохоталась та громко.
— А вот за что! — вытащил Митенька пригоршню денег, крепко сжатую в кулаке.
— Украл? — ахнула сестра, бледнея, и схватилась за полотенце.
— Нет, не украл! Заработал!
У Тоськи глаза на лоб полезли. Хмель как рукой сняло.
— Где заработал, как? — изумилась откровенно. И Митька решил помурыжить.
— Вначале чаю мне налей. Да сладкого, с булкой. А потом спрашивай, — сел к столу уверенно.
Тоська в удивлении рот раззявила, потянулась к деньгам. Но Митька сунул их в карман.
— Дай пожрать, — потребовал настырно. И, только наевшись от пуза, разговорился с сестрой за чаем. Признался, где взял деньги. Сказал, сколько их у него.
Тоська даже вспотела, пересчитывая деньги. Руки ее тряслись, как в лихорадке:
— Митенька, родный, да ссы ты мне хоть на голову, слова не скажу! Прости меня, дуру! Это до чего я тебя довела, кровинка горемычная! Христарадничать стал. Эх, жизнь проклятая!
— Чего воешь? Не я один! В городе полно побирушек. А я просто сидел. Не просил. Сами подали. Я у Бога просил. Хлеба. Он и дал…
— Я ж на фабрике за месяцы столько не зарабатывала, сколько ты в один день принес, — призналась Тоська.
— Брось пить. Если б не это, нам хватало бы на хлеб, — одернул Митька.
— Зато теперь у нас на все хватит…
— Водку не покупай. Не то больше ни копейки не отдам, — пригрозил мальчишка на будущее.
Но Тоська не удержалась. И к вечеру набралась так, что снова уснула на полу. Утром клялась бросить выпивоны. Не ругала Митьку за мокрую постель. Молча возилась у плиты и корыта. Митьке наскучило сидеть в доме, и он незаметно шмыгнул в дверь, пошел на кладбище навестить могилы отца и матери. В переполненном трамвае доехал «зайцем» до ближайшей остановки и поплелся знакомой дорогой, загребая пыль босыми ногами.
Посидев у родных могил, Митька, как всегда, пожаловался отцу с матерью на сестру-пьянчугу, на несносную жизнь, на горбатую судьбу, отнявшую вместе с родителями все радости детства. Просил забрать его с белого света.
Митька плакал искренне. Он просил отца и мать сжалиться над ним хоть раз в жизни и забрать от пьяницы сестры. Мальчишка кланялся могилам, искренне веря, что родители видят и слышат его.
Посидев около могил немного, он встал И, шатаясь, пошел по дорожкам кладбища, вышел и сел у ворот перевести дух и немного успокоиться. Так он делал всякий раз.
На грязном лице его еще не обсохли слезы. И горбун сидел, вздрагивая от недавних рыданий, шептал молитву, какой научила сестра, прося у Бога для родителей царствия небесного.
Он знал, что обращаться к Господу мужчина обязан с непокрытой головой, а потому отложил кепку в сторону — на траву.
Был воскресный день. И люди с утра шли на кладбище со всех концов города. Другие — уже возвращались.
И снова в кепку Митьки посыпались деньги. Разные. Одни бросали их мальчишке мимоходом, другие просили помянуть родственников. Все жалели зареванного, грязного, горбатого мальчишку, худого и дрожащего, как лист на ветру.
Митька не думал попрошайничать у кладбища. Он хотел отдохнуть. Но… Заметив, как щедры подаяния, решил не торопиться.
И лишь под вечер, когда кладбище опустело, мальчишка решил вернуться домой.
Он думал, что Тоська опять накинется на него с пьяной бранью, навешает оплеух и отправит спать не евши, как всегда. Но сестра, на удивление Митьки, встретила его трезвой. И спросила с порога:
— Жрать хочешь?
— Конечно, — ответил, не задумываясь. И сразу сел к столу.
— Руки вымой и лицо. Сразу видать, на кладбище был. Ишь, как рожа заревана. Небось всю меня перед родителями обосрал, жаловался? — спросила мальчишку.
Тот молча выволакивал изо всех карманов милостыню. Сложил на стол в кучу.
— Ты на погосте побирался? А что как мать с отцом увидят? С ума сошел!
— Какая разница, где побираться? Я не отнимал, не просил, так получилось. Наверно, меня нищим родили, если за человека никто не считает, — закинул дверь на крючок.
Тоська считала деньги. Руки подрагивали.
— Хорошо заработал. Почти столько же, сколько вчера. А я думала, что ты не будешь теперь побираться.
— Я не хотел и не думал…
— Кормилец мой, — всплакнула Тоська и достала из стола колбасу и сыр, хлеб и масло, даже чай с конфетами пили они в тот вечер.
Тоська созналась, что сегодня она впервые в жизни купила себе шелковые чулки и парусиновые туфли. А Митьке — рубашку и сатиновые шаровары. И теперь они могут, если захотят, побывать в деревне, где много лет, заколоченный, доживает свой век отцовский дом.
— Не хочу, все деревенские меня дразнят, — отмахнулся Митька. Отказался и от прогулок за городом.
— Меня там узнать могут, кто подавал. Подумают про меня всякое. Еще и побьют, — осторожничал мальчишка.
А наутро, едва поев, поспешил к кинотеатру, где больше всего собиралось народа.
Митька и сам не соображал, что толкает его туда — на люди. Он впервые пошел в кино. И хотя контролерша брезгливо сморщилась, пропуская горбуна, мальчишка уверенно прошел в зал. И диво — он впервые увидел фильм о нищем. Не все понял. Но главное — дошло. Вздумал и сам попробовать свои силы. Стал у двери гастронома. Глаза закатил, сдвинул в сторону рот, затрясся, загнусавил, прося подаяние.
Люди в ужасе шарахались в стороны.
— Смотри, какой страшный урод! И как таких жить оставляют? — взвизгнула бабенка, нечаянно задевшая Митьку.
Тот упал. Сделал вид, что ушибся очень больно, и заплакал так горько, что баба от стыда и жалости половину денег в кепке оставила. Да и как иначе, если вмиг толпа собираться стала, на нее зашикали со всех сторон, посыпались угрозы и мат.
Митька слушал, забывая вытирать слезы, прятал деньги во все карманы. Посетовав на жизнь, выгнавшую детей нищенствовать, пожалев пацана, толпа разошлась. А к Митьке подступили двое милиционеров.
Мальчишка и без того боялся их, здесь же, закатив глаза, забрызгал слюной, из штанов потек зловонный ручеек.
— Тьфу, сукин сын! Слова сказать ему не успели, а он и обосрался, хорек горбатый!
— Давай его в отделение отведем! — предложил второй. И взял Митьку за ухо. Тот завизжал на всю улицу, задергался. И снова к нему подступила толпа.
— Чего к убогому лезете? Слабо воров ловить, к ребенку привязались. Чего от него надо? — обступили зеваки всех троих в кольцо. Чьи-то руки потянулись к милиционерам. Посыпались угрозы, требование отпустить мальчугана.
Милиционеры растерялись. На их вопросы — кто он, где родители и дом, Митька ничего не отвечал. Визжал, плакал, кривлялся, изображая неимоверную боль, жаловался всему свету, что его убивают.
Рука милиционера выпустила ухо, но Митька не торопился убегать. Ему понравилось приносить домой деньги. И пусть всего один раз в день поесть досыта колбасы и конфет, услышать, что стал кормильцем.
Толпа отстояла Митьку, подав ему полную кепку милостыни. Горбун, едва люди стали расходиться, приметил, что милиционеры не ушли, стоят в стороне, ждут, когда он останется один. И Митька решил обхитрить их и заковылял рядом с мужиками, защитившими от милиции.
Заметив, что улица стала пустынной, мальчишка нырнул в первый проулок и задними дворами пробрался домой.
Тоське он рассказал все. Та посетовала, пожалела брата и посоветовала не соваться в центр города, где нищих всегда гоняет милиция. Но сегодня она уже не отговаривала Митьку, не просила сидеть дома и не попрошайничать. Ей понравилось считать деньги, прибавляющиеся с каждым днем.
Тоська даже про выпивку забыла. Наверное, от жадности. Да и понятно. За два дня у нее появилось такое, чего раньше не могла себе позволить.
Хлеб и масло, колбаса и конфеты, молоко и селедка, даже туалетное мыло купила баба. Приобрела себе впервые в жизни настоящее нижнее белье и новый расклешенный халат в белый горошек.
Она слушала Митьку, смеясь. Когда же мальчишка скорчил рожу, с какой он побирался сегодня у гастронома, Тоська даже вскрикнула в ужасе, не на шутку испугавшись:
— Ну и харю состроил! Да на тебя только глянешь и потеряешь душу вместе с кошельком. Кто ж научил так морду корчить? — спросила брата.
— Никто. Сам.
Тоська громко удивлялась. И говорила, что у Митьки прирожденный талант попрошайки.
Мальчишку это не обидело. Он каждый день приносил сестре деньги. Больше или меньше, но они шуршали в его карманах каждый день.
Других побирушек била городская шпана. Отнимала все деньги до копейки. Трясли их и воры, и милиция. Митьку не трогал никто. Его безобразное рыло отпугивало даже милицию. Завидев его, трезвели отпетые алкаши. Ни у кого не шевельнулась мысль, не поднялась рука на чудовищную образину, от которой в ужасе отскакивали бродячие псы и кошки. С ним стерпелась и молча смирилась, как с неизбежным злом, городская милиция.
Его скрюченные ноги и руки узнавали горожане даже в глубоких сумерках. И потому каждый Митькин шаг сопровождался шуршанием и звоном монет, сердобольными и сочувственными вздохами.
Чем старше становился мальчишка, тем отвратительнее было его лицо. Казалось, Митька так и родился в сальном вонючем тряпье и никогда не носил на плечах ничего нового, чистого.
Его сестра давно уже купила на окраине города просторный кирпичный дом, обставила его, сделала настоящими хоромами. Но Митька виделся с нею все в той же замызганной, тесной комнатенке и не желал появляться вблизи дома, купленного сестрой.
Для всех горожан Митька жил один в подвальной комнатенке, еле сводя концы с концами на жалкие подаяния. Глянув на него, ни у кого не возникало вопросов — почему он не учится и не работает?
Его руки, скрученные в неимоверную спираль, а ноги — в немыслимые кренделя, убеждали каждого в полной немощности существа, которого никто не считал полноценным человеком.
С возрастом Митька отточил свое умение до полного совершенства. Он знал, где и когда можно получить хорошее подаяние. И теперь не представлял себе жизни без попрошайничества. Он побирался каждый день, в любую погоду, без выходных и праздников. Митька втянулся в свое ремесло и очень полюбил деньги.
Нет, не все он отдавал сестре. Едва повзрослев, понял, что и самому не грех иметь про запас. И начал копить, пока не зная для чего.
Но однажды переоценил свои возможности. И, просидев без шапки на холоде целый день, простыл. И ночью, хорошо что Тоська навестила, забрали Митьку в больницу на «скорой помощи».
Там его отмыли, уложили в чистую постель в просторной белой палате. Около него неотлучно дежурила сиделка — молодая девушка. Вся в белом, как в облаке, из которого виднелись лишь глаза, зеленые, как трехрублевки.
Митька, едва пришел в себя, влюбился в нее без памяти. Он звал ее днем и ночью, он готов был сутками не отпускать ее от себя. Митька прикидывался умирающим. И девчонка в страхе вскакивала за врачом, но горбун цепко держал ее за руку. Ночью он не смыкал глаз, лишь бы она не ушла. Он измотал, измучил сиделку, пока та не свалилась с ног.
— Я люблю тебя, — говорил он сиделке, дремавшей на стуле. Та уговаривала его уснуть, успокоиться. Она не смеялась над признанием Митьки, считая его больным бредом. Нина… Это имя стало ему дороже всех на свете. С этим именем он засыпал и просыпался. Научился мечтать, грезить наяву, томиться ожиданием ее прихода на дежурство.
Митька потерял голову. Да и немудрено. В тот год ему исполнилось восемнадцать лет. Нина, сама того не зная, стала первой любовью, самым большим сокровищем нищего.
Она уже знала о Митьке все. И потому старалась реже видеться, избегала парня. Ведь все ровесницы, работавшие вместе с Ниной в больнице, смеялись в открытую, называя ее горбатой любовью, невестой на паперти.
Нина стала прятаться от Митьки, но тот своим особым чутьем находил ее. Он брал на измор, забывая, что взаимность в любви не милостыня, ее ни выпросить, ни вымолить невозможно. Но Митька был настырен. Он пролежал в больнице до полного выздоровления. А едва выйдя из нее, узнал, где живет Нина.
Митька ходил за нею тенью по пятам. Едва девушка просыпалась, горбун уже стоял под ее окном. Он сопровождал на работу и встречал с дежурств, плетясь следом неотлучным хвостом. Вначале это девчонку злило. Потом смешить стало. А позже — привыкла к Митьке как к неизбежности.
Однажды к ней в потемках пристали на улице двое. В подворотню потащили девчонку, заткнув ей рот. И едва успели прижать к стене дрожащую Нину, как за спинами крик услышали. Безобразное рыло, плюясь и дергаясь, вопило не своим голосом, зовя на помощь прохожих.
Обоих парней скрутила толпа. Измолотила, измесила вдребезги. До бессознания измордовала. И благодарная девчонка в тот день впервые поцеловала в щеку своего спасителя. А через месяц он отвадил от нее ухажера, напугав его до икоты в подъезде Нининого дома.
Девушка не раз пыталась избавиться от назойливого Митьки. Она ругала его, гнала, просила оставить в покое, не позорить своими ухаживаниями. Но горбун, словно глухой, не слышал просьб. И постепенно девчонка привыкла к нему, перестала стыдиться и бояться Митьки. А тот не терял времени даром. Желая понравиться Нине, он во многом преуспел. И устроился декоратором в театре. Правда, не забывая при этом просить подаяния во время дежурств Нины в больнице.
В театре он постиг многое и восполнил пробелы в воспитании. Он уже не сморкался оглушительно под окном девчонки, когда хотел напомнить о себе, а лишь покашливал негромко. Не шаркал ногами, идя следом. Не ковырялся в носу, ожидая Нину. Он даже сумел преодолеть собственную жадность и хоть раз в месяц дарил девчонке цветы. Та вначале отказывалась, выбрасывала, отталкивала, потом стала брать. Это ободрило. И Митька осмелел. Теперь он покупал ей то кулек конфет, то мороженое. И уже не плелся следом, а шел рядом с Ниной, провожая с работы домой. А однажды предложил контрамарку в театр. И — чудо: Нина согласилась.
Митька млел от счастья. Из театра они возвращались поздним вечером. Шли плечом к плечу. Горбун не кривлялся. Был учтив, предусмотрителен. И Нина впервые увидела его одетым в костюм, скрывающий жуткий горб. Митька выглядел вполне нормальным человеком. Он рассказывал много смешных историй из своей жизни. Нина слушала с интересом.
— Знаешь, в каждом деле свой талант нужен. Взять хотя бы меня. Я и не думал быть побирушкой. Но когда им стал, заметил, что нищие тоже разные. Вот мне милостыня легко давалась. Я знал, где и как ее просить. А другим она приходит с муками. Вон Васька, какой у базара побирается, половины моего никогда не взял. Хоть на весь базар орет, надрывается. Слюнями всех забрызгает, никогда не моется, не бреется. Его так и прозвали — Козел. Он своим воплем отпугивает всех. Идет какой-нибудь хмырь с сумками, потеет, надрывается. А Козел ему в самое ухо: «Подай, говорю!» Мужик от него в сторону. Бандитом, ворюгой посчитал. Где уж милостыню, били его за это сколько раз.
— А тебе попадало?
— Пытались один раз. Пацаны. Обобрать меня хотели. На кладбище, — усмехнулся Митька.
— Ты их одолел? Прогнал?
— Ага! Они и теперь за версту обходят. Портки небось и нынче воняют. Так я их пугнул, свое рады были выложить. Страх кишки вывернул. Я как скорчил рожу, они враз требовать разучились. Потеряли дар речи. И стреканули от меня с визгом. После них асфальт машины с неделю отмывали.
Нина звонко рассмеялась. Она позволила взять себя под руку. И Митька в тот вечер оказался интересным собеседником.
— Если б ты не побирался, а работал бы, жил бы, как все люди, мы могли бы дружить с тобой, — сказала она на прощание. И Митька в тот же день, не задумываясь, дал ей слово больше никогда не просить милостыню.
Слово свое он сдержал. И на следующий день велел Тоське привести в полный порядок комнату. Отмыть, побелить, навести в ней уют.
Сестра ушам не поверила.
— А жить как? — раскрыла рот.
— Как все. Работать будем. Да и сбережений хватает. Заведи хозяйство. Как раньше — в деревне…
— Отвыкла я, Мить. Перезабыла начисто. Ну, сад и огород, куда ни шло. И нынче имею. А вот скотину…
— Хватит, Тоська! Не ной. Не перегнешься! Не то верну тебя в комнату, сам в доме жить буду! Без жалоб! — пригрозил сестре.
Та с лица позеленела:
— Ты — в дом? Да что сумеешь? Там ведь руки нужны, а не твои крючья! Тебе что проку от него?
— Женюсь я скоро! Что сам не умею, жена поможет.
— Да какая дура за тебя пойдет? — не верила Тоська.
— Она — красавица! Не зря за ней целых три года ходил, — признался Митенька.
У Тоськи лоб испариной покрылся. Лицо побледнело. Она как-то странно оглядела брата и сказала чужим, сдавленным голосом:
— Хотя да, вырос ты. Уже совсем большой. Я как-то забыла совсем об этом.
В тот день она допоздна отмывала, белила, чистила Митькину комнату, иногда оглядывалась на брата, смотрела на него, будто увидела впервые.
Митька не обращал на нее внимания. А вечером пошел на работу. Когда вернулся, Тоськи не было.
Сестра пришла на следующий день. Утром, едва Митька встал с постели. Он был в прекрасном настроении. И долго рассказывал, как режиссер театра предложил ему роль в спектакле.
— Я буду играть нищего. Самого себя! Ты только послушай! Артистом стану. Настоящим! Режиссер сказал, если получится, возьмет в труппу — на гастроли!
Тоська, возившаяся у плиты, уронила ложку на пол. Не знала, что ответить.
— Ты знаешь, если все хорошо сложится, перейду я в дом жить. Вместе с Ниной. За меня — артиста она, конечно, пойдет замуж. Станем все вместе жить, чего тебе одной скучать в таких хоромах? Да и нам здесь тесновато будет. Ну, а не захочешь жить с нами, сюда переберешься. Одной много ли надо? — строил планы Митька.
— Ты вначале женись, — подала кашу в миске. Сама, пригорюнившись, села у стола.
Горбун ел с жадностью. Сегодня он решил учить свою роль.
Тоська молча убрала со стола. А Митька все рассказывал, как обрадует он Нину, сказав о предстоящей работе артиста.
— Небось за нищего не пошла бы! А за артиста любая побежит замуж, — выдавила, скривив губы, сестра.
— Она не с артистом, со мною, с нищим, дружила и не брезговала! — вступился за девушку Митька. И сел к окну с текстом роли. Но… Вскоре почувствовал слабость, тошноту, рези в желудке. А через минуты — жутко заболела голова. Строчки поплыли перед глазами.
— Ты ляжь, отдохни. Это радость по тебе ударила. Такое бывает, — тащила Тоська к постели, пытаясь уложить в нее насильно. Но Митька, теряя сознание, вышел на улицу, подышать воздухом. Думал легче станет…
Он не помнил, как упал в пыль, как оказался в больнице. Его промывали со всех сторон. Заставляли пить какой-то раствор — от него кишками едва не вырвало. Клизмы раздували кишечник, как пузырь.
Митька орал от боли, раздиравшей все тело. Ему делали уколы один за другим. Парню казалось, что он умирает, и горбун не понимал случившегося с ним.
— Потерпи, Митя, крепись, милый. Ты такой сильный, держись! — узнал голос Нины, и девичья рука легла ему на грудь.
— Спасибо тебе, — едва нашел в себе силы, и тут же новый приступ скрутил Митьку в штопор.
Он хотел увидеть глаза Нины. Зеленые троячки. Но вместо них густая ночь нависла над головой.
Митька глох и слеп от боли. Он лежал на больничной койке смятым комком. Не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Потливая, скользкая слабость вконец одолела. Как хочется пить… Но губы не разодрать. Они не слушаются, словно чужие стали.
— Митя, попей, — доносится до слуха, и железная ложка стучит по зубам, тихо сочится вода по капле на одеревеневший язык.
Горбун с трудом проталкивает воду внутрь.
«Отчего так болит горло?» — пытается он вспомнить. Но снова потерял сознание.
Лишь на пятый день, придя в себя полностью, узнал, что произошло. Не хотелось верить следователю, Нине, но сказанное ими подтвердилось…
Змеюка Тоська, стерва облезлая, хромоногая курица, чума болотная, а не сестра, вылила Митьке в кашу ртуть из двух градусников. Отравить решила брата. Уж очень не хотелось ей лишаться дома, к которому давно привыкла и считала своим.
Десять лет по приговору суда поехала она отбывать на Печору.
В зале суда она молчала. Отказалась отвечать на вопросы обвинения. Не воспользовалась правом последнего слова.
Да и куда ей было открыть рот, если горожане, собравшиеся в зале суда, обзывали и грозили ей так, что скамья под задницей казалась горячей сковородкой.
— Столько лет мальчишку заставляла побираться, а сама вон какую жопу отожрала на милостынях! Сука облезлая, чтоб ты сдохла! Мало денег, крови захотела? Откормил пацан на свою шею старую блядь!
— На куски курву!
— На каленое железо! Пока не рассыплется в прах!
— Смерть ей! Какой срок?
Едва Тоська пыталась открыть рот, ее освистывали со всех сторон — громко, зло.
Уж чего ей не желали, каких гадостей не наговорили. Особо старались нищие. Они в день суда заявились. Своего собрата жалели во все горло. Их невозможно было успокоить, угомонить. Выставить на улицу никто не посмел.
Митька ничего не просил у суда для сестры. Смягчить или ужесточить приговор не требовал. Оставил все на волю самих судей, удивляясь, что снова жив остался.
Придя в себя после больницы, вышел на работу, взялся учить роль, которую предстояло сыграть в театре.
Жил он теперь в доме единственным и полновластным хозяином.
Митька был жадным человеком. А потому ни с кем не общался, даже с ближайшими соседями.
В свою комнатенку пустил на квартиру нищего — Ваську-козла. И ежемесячно брал с него плату.
Когда Митька впервые выступил в спектакле в роли актера, зал, стоя, аплодировал ему, узнав в артисте известного городского нищего. Успех спектакля был неожиданно громким. Митьку не просто узнала, но и признала публика. Его забрасывали цветами. И режиссер театра сдержал слово, взял Митьку в труппу. Он, на удивление, оказался способным актером. И сам режиссер драмтеатра вскоре признал, что, видимо, благодаря артистическим данным Митька был удачливым, преуспевающим побирушкой.
Горбуна такой вывод не обидел. Он постепенно свыкался со своим новым положением в обществе, еще не понимая, что актер и нищий мало чем отличаются друг от друга.
Успех обоих зависел от признания толпы. А она — многолика и не всегда справедлива. Она меняет надоевших кумиров. А потому одинаково безжалостно бьет назойливого нищего, освистывает, материт надоевшего актера.
Зритель, как капризная бабенка, всегда хочет перемен, новых острых ощущений, смешных сцен.
И Митька старался. Он понимал — ему никак нельзя сорваться, оплошать, иначе зритель живо напомнит ему, кто он, и вернет в прошлое, втопчет радость, разобьет хрустальную мечту, которая была дороже жизни.
Нина и впрямь не заставила себя долго уговаривать. Едва Митеньку признала публика, назвав его кумиром сезона, девушка согласилась выйти за него замуж.
Увидела воочию, сколько поклонниц появилось у ее ухажера. Он для них перестал быть горбуном и нищим. Ему даже любовные записки приходили из зала. И девушка решила обойти всех.
Теперь она была на каждом спектакле. Сидела в первом ряду. И ловила на себе завистливые взгляды незадачливых поклонниц мужа.
Он настоял, чтобы она оставила работу. Сказав: мол, не к лицу жене актера работать в больнице нянькой.
На самом же деле работы хватало и дома. Нина едва успевала.
Случалось, выматывалась так, что еле на ногах держалась. Но вечером, не глядя ни на что, шла в театр. Нарядные вечерние платья, модные туфли, украшения, тонкие духи — все имела она. И деньги… Для нее ничего не жалел горбун. Она была его радостью. Единственной, постоянной.
От нее у него не было секретов. Она одна жила в его сердце полновластной хозяйкой. Он дышал, жил, он любовался ею. Она была для него выше любого признания, дороже аплодисментов, денег. Она была его судьбой.
Он помогал ей во всем. Был самым нетребовательным и кротким. Может, потому все пять лет жили они душа в душу. И казалось, никто и ничто не может нарушить их покой, омрачить радость. Но судьба свое подкараулила. И когда Митенька, обрадованный, услышал, что Нина ждет ребенка, уже через месяц случился выкидыш.
Жену еле спасли. Митька не находил себе места. Утешал, успокаивал, убеждал, что дети у них будут. Чтобы жена немного забылась, отправил ее на курорт. Отдохнуть, подлечиться. Она согласилась с радостью.
Митька проводил Нину до самого купе. Просил звонить, сообщать о здоровье. Если понадобятся деньги, обещал выслать тут же.
Нина уехала на месяц. Митька все дни пропадал в театре. Новый сезон режиссер задумал комедийным, и в предстоящих спектаклях Митьке достались второстепенные, незначительные роли.
Горбун страдал. Он мучительно переживал угасающую популярность. Публике он надоел. Она теперь предпочитала видеть на сцене полураздетых сисястых девок с могучими задницами, умеющими дергаться в ритм немыслимой музыке. Спектакли перестали быть интересными и напоминали скорее представление балагана, где полуголые раскрашенные девки, подергивая ляжками, пытались перевизжать, перехрипеть одна другую. Такие представления пользовались громадным успехом и собирали полный аншлаг.
На спектакли умные приходили немногие истинные ценители. И мало-помалу ставить их стало делом безнадежным, бессмысленным.
Понемногу загрустили актеры, ругая своих зарубежных собратьев, навязавших зрителю дешевый гастрольный репертуар, ставший модным повсюду.
Труппа актеров заметно изменилась. Изменились и спектакли. Классику вытеснили за старомодностью.
Все чаще оставались без ролей недавние любимцы публики. Они тоже состарились, как детские игрушки, доживающие свой век в забвении, так и артисты — все чаще оставались за кулисами.
Митька только тогда понял, что помогало ему держаться в театре. Ведь заработок актера всегда был смехотворно низким. Прожить на него, не голодая, не мог никто. Удерживали на сцене лишь признание и восторг зрителей. Когда и это стало угасать, работа потеряла смысл. И актеры начали терять форму. Иные стали выпивать. Другие в хандру впали.
Но Митенька еще держался.
Он изо всех сил убеждал себя, что веяния моды пройдут и. зритель снова затребует серьезных спектаклей, что нынешняя чехарда — скоротечная болезнь. Но… Начался новый сезон, а перемен в репертуаре театра не наметилось.
Горбун сник. Он подсчитывал уже каждый месяц, сколько протянут они с Ниной на старые сбережения. Их оставалось совсем немного. А тут, словно подслушав его, подошел к Митеньке режиссер театра и, изысканно извинившись, сказал:
— Времена для театра наступили тяжелые. Настоящее испытание. Не все с ним справляются. А тут приказ пришел из Министерства культуры. Требуют сократить труппу за счет неперспективных актеров. Вы меня поймите правильно. Я бы с дорогой душой оставил. Но… У тех — образование, стаж работы, сотни ролей сыграны. Вас я взял на свой страх и риск. Не скажу, что ошибся. Талантливый вы человек. Но я не могу оставить вас, а сокращать их. Посыпятся жалобы, кляузы, проверки. Они нам все нервы измотают. И все равно проиграем. Уж лучше сразу. Самому. Вы меня поняли? — спросил он, виновато улыбаясь.
— Понял, — ответил Митенька и, ссутулившись, вышел из театра, дрожа всем телом от услышанного.
— Нина, меня сократили. Я больше не работаю в театре. Не нужен стал. Изменился репертуар. А у меня, как ты знаешь, нет образования, нет прав, чтобы потребовать оставить меня, — глянул Митька в лицо жене. Та ничего не ответила. — Ты не расстраивайся, я подыщу себе работу. И все наладится. Ведь тебе не обязательно иметь в мужьях артиста? Главное, мы друг у друга! Правда же? — улыбался Митька, веря, что Нина, конечно, согласится.
— Ты снова побираться станешь? — глянула она на него колюче.
— Это почему? Неужели ты думаешь, что меня никуда не возьмут и я не сумею заработать на нас двоих?
— Ну кому ты нужен? Где найдется для тебя работа? Здоровые, сильные мужики — в неприкаянных. Ты же глянь на себя! Что сумеешь? Да и не умеешь ни черта! Только побираться и кривляться! — отвернулась к окну.
— Ну это ты зря. Я еще на многое способен. Не старик. Рано меня со счетов сбрасывать. Работы никакой не боюсь и не стыжусь. А и без претензий выбирать буду, где больше заработок, — не обиделся на жену.
— Знаю я твой заработок. Завтра же христарадничать пойдешь. А все потому, что жил по-идиотски. Ничему не учился. Только побираться. В твоем возрасте мужики все умеют, а ты — только рожи корчить да людей пугать.
— Наверное, не только это, если ты за меня замуж вышла.
— Я? Да я из жалости! Думала, привыкну, заставляла себя примириться с тобой. Поначалу получалось. А потом поняла — не смогу. Ты — вечный фигляр! Клоун и в жизни, и на сцене. Я устала от тебя. Как от комара, возомнившего себя соколом. Я терпела, сколько могла. Больше нет моих сил, — глянула в лицо зло.
— Из жалости жила пять лет? Сильна! Сколько знаю, из жалости лишь милостыню подают. Выходит, и ты не лучше тех?
— Скоро вернешься на паперть! Деньги к концу подходят. Зачем тебе нужна семья, какую обеспечить не мог? Я лучшие годы свои тебе отдала. И что теперь?
— Мы вместе тратили. А что до семьи, так у нас ее, выходит, не было! Ты свободна. Забирай оставшееся и уходи.
— Адом?
— Его до женитьбы сестра купила. На подаяния. Он — мой!
— Не хочешь ли ты выставить меня с пустыми руками?
— Дом не отдам. Сама — на все четыре уходи! — встал Митенька.
— Уродина! Образина! Да я, если б не ты, могла бы прекрасно свою судьбу устроить! Ты все отнял — тень с погоста!
— Нина! Держи себя в руках. Мое терпенье не испытывай! Не ты ли говорила, что любишь меня? Выходит, врала? Давай расстанемся спокойно.
— Переходи в комнатенку. А дом оставь. Тогда все будет спокойно. Ведь это непорядочно — мучиться с тобой столько лет и уйти с голым задом.
— Значит, ты все годы не женой, проституткой мне была, коль плату требуешь! Чем ты лучше воров, коли с нищего суму снимаешь? Как я должен к тебе относиться? Соответственно поведению. Как к бляди! Пошла вон, курва! — схватил ее за воротник халата и выволок во двор.
— Гуляй, сучня! — вытолкал на улицу. И сел, обхватив руками голову.
Митька весь дрожал от негодования. Он не находил себе места в доме. И в то же время ему никого не хотелось видеть.
Он попытался отвлечься в огороде, занялся цветами, подмел двор. Едва вошел в дом, услышал стук в дверь. Тихий, робкий.
— Одумалась, стерва, приползла просить пощады! Сейчас сопли пускать станешь? Ну уж нет! Хватило с меня, наслушался! Век тебе не прощу и не забуду! — подошел к двери, открыл ее. Увидел на пороге Тоську.
Седая, состарившаяся, она виновато опустила голову и попросила:
— Впусти, Митя. Хоть на ночь. Ради Бога не гони меня. Я вам не помешаю.
— Входи, — открыл дверь сестре. Та неуверенно перешагнула порог. Села в уголке неприметно.
— Вырос ты, мальчик наш. Совсем уж мужчиной стал. Детки имеются? Где жена?
— Тебе это к чему? Ты любого на тот свет отправишь. И не икнешь, — оборвал вопросы.
— Не надо попрекать, Митя, прошлым грехом. Я за него перед Богом все годы маялась. Кровью своей очистила прошлое. Большего наказания, чем дал Господь, никто уже не добавит. А и перенести мое лишь чудом сумела. Все муки ада прошла.
— Жрать хочешь, страдалица? — перебил ее Митька.
— Если дашь, не откажусь.
— Пойди умойся с дороги для начала. А я пока на стол накрою, — предложил сестре.
Когда Тоська поела, понемногу разговорились.
— Разошлись, выходит? Жаль. Еще хуже, что из-за денег приключилось все. Неужели человеку надо пройти мое, чтобы понять, как мало они стоят. Иль работа твоя, к примеру. Одно званье. В одном я помогу тебе, Митенька. В зоне кое-что заработала, скопила. И тут, в доме, припрятано. От прошлого. Оно твое. На жизнь тебе хватит. Нуждаться не станешь. За тем и пришла, чтобы вернуть тебе то, что в детстве ты не от людей, от Господа получил.
— А плату за свое какую потребуешь? — не поверил Митька.
— Какую плату? Мне ничего уже не нужно. Я пришла совсем не за тем.
— Что нужно тебе? — насторожился Митька, не ожидая ничего доброго.
— Прости меня, Митенька, детка ты наша горемычная.
— Не причитай. Я еще живой. Чего взвыла?
— Отпусти мне грех мой. Прости, ради всего святого!
— И дом отпиши! Так, что ли?
— Не нужен он мне, Митенька! Ничего не надо. Ни дома, ни денег. В монастырь я ухожу. Навсегда, от всех. И от тебя, родной мой. Но не могу в монастырь войти, пока тобой не прощена. Отпусти грех. Не поминай лихом, — потекли слезы по выцветшим впалым щекам.
— Давно простил. Иначе и на порог не пустил бы. Бог с тобой…
— Сохрани тебя, Господи! Спасибо, Митя! Дай тебе Бог здоровья и радостей! — вытирала Тоська слезящиеся глаза.
Она попросила разрешения залезть в подвал. И, позвав брата, попросила отбить доску от пола. Там она отбросила в сторону землю, достала ведро. Из него выволокла шелковые чулки — забитые деньгами, связанными в пачки.
— Ого! Да тут целое состояние! — изумился Митька.
— Твои они. Ты их принес. Я только обменивала на крупные. Прости, что тогда тебе не сказала. Не до того было, сам знаешь, — прибила баба доску и тяжело вылезла из подвала.
— А с чего ты в монастырь уйти решилась?
— Иного пути нет, — поджала губы.
— Живи здесь, со мной. Места хватит нам, — предложил горбун.
Тоська отрицательно мотнула головой. Сказала тихо:
— Если разрешишь дух перевести — на том спасибо великое. А остаться насовсем — не могу. Слово дала Господу. Не хочу нарушить…
Митька, повеселев от Тоськиного дара, вначале и слушать не хотел ни о каком обете сестры. Но та вечером разговорилась:
— О зонах мне раньше слышать доводилось всякое. Но чего стоили все те слухи в сравнении с увиденным и пережитым? Я же попала в зону усиленного режима. За тяжесть преступления. Ну и погнали меня вместе с двумя десятками баб лес валить. Я в то время не то дерево спилить, дрова рубить не умела. А тут вогнала меня бригадирша в сугроб по пояс, под дерево, велела спилить березу. Я ж не знала, за какой конец пилу держать надо. И что с нею делать. А бригадирша долго не разговаривала. Видит — стою. Сунула в ухо — пили. Я в вой, из сапог вывалилась. Тут охрана подоспела. Узнали, в чем дело. Штык в спину и бегом в зону — на целый месяц в шизо. На хлеб и воду. Баланду — раз в неделю давали. В камере изолятора колотун такой, что до утра две бабы прямо на полу дуба врезали. От холода замерзли. Я с испуга чуть не рехнулась. Молила Бога выйти живой из штрафного изолятора. Уж я эти деревья решила зубами перегрызть, если пилой не сумею. Но из шизо я не вышла — выползла чуть живая. Вся простыла. Насквозь. Кашель допек. Меня из-за него с барака чуть не прогнали. Одно спасенье — в работе. Хоть нет опаски в сугробе замерзнуть. Так три недели прошли. И угораздило меня, дуру, попросить бригадиршу о других сапогах, меньшего размера, чтоб не выскакивать из них, не вываливаться. Да и в тех работать быстрее смогла бы. Не ждала для себя беды, — вздохнула Тоська и уставилась за окно пустыми, будто замерзшими, глазами. — Бригадирша велела мне разуться. Сняла я сапоги свои и жду, когда она их заменит. А бригадирша хлесь мне в рыло и орет: «Валяй, какие есть! Не хотела в резине, босая вкалывай! Тут тебе не хаза! Ишь губищи отвесила!»
И побежала я босиком по снегу. По сугробам. А мороз — под сорок жмет. Вскоре ноги онемели. Вначале с них кровь шла. И следы за мной тянулись от дерева к дереву. Кровяные. А бригадирша-зверюга хохочет: «Что? Потекла, пропадлина? Вкалывай, курвища!» И до самой темноты гоняла, что белку, от дерева к дереву. Лишь в бараке вернула мои сапоги. Да уже поздно, обморозилась я в тот день. А куда деваться? Бабы в бараке против бригадирши не то брехнуть, дышать боялись. Да и кому охота получать кулаком в зубы. За себя боялись. За меня подавно вступиться было некому.
— А сама что ж в морду ей не дала? — удивился Митька.
— Одна попыталась. Какая со мной вместе в зону прибыла. Охрана ее насмерть забила. На сапоги взяла. Одну впятером. На глазах у всех. После того даже перечить ей желанье у всех пропадало.
— Тебе же десять лет дали, а ты уже на шестом — дома! Как тебе удалось? — вспомнил Митька.
— Зачеты помогли. По половинке вышла. Если бы полный срок звонковать пришлось, ни за что не выдержала б, — призналась Тоська.
— Выходит, научили тебя лес валить?
— Не только его. И в шахте вламывала. На обогатительной фабрике. По четырнадцать — шестнадцать часов в день. Там я заработала зачеты себе. И вышла по половинке срока. А уж как мне это далось, вспомнить больно. По две смены на холоде и сквозняках. Дышать этой угольной пылью даже здоровому человеку не под силу. Бывало, откашляешься, а изо рта черные сгустки, В груди все печет, хрипит. Будто в угольной топке все перегорает.
— А как же тебе удалось с лесоповала уйти? — спросил Митька.
— Рысь на меня в тайге кинулась. Видишь шрам на шее? Ее следы. Чуть насмерть не загрызла. Охранник вовремя подоспел. Рысь убил. Заодно мне руку прострелил по нечаянности, я ею рысь отдирала. Вот и попала в больницу. Оттуда меня уже на шахту списали.
— А где легче было?
— Везде одинаково, Митя. Легче на том свете будет.
— Откуда знаешь?
— Туда все уходят. И никто не возвращается. Видно, лучше там. Да и я себе смерти не раз просила. Но, видно, не слышал Бог, покуда ты не простишь. И вот как-то прихватило меня один раз. Заложило нос и горло. Ни вздохнуть, ни выдохнуть. Воздух встал посередке, как кляп. Слезы из глаз. А ни крикнуть, ни позвать на помощь. Один страх. Нешто на том все? И тут, словно на смех, сосулька сверху сорвалась. С провода. И по спине огрела. Да так, что я на ногах не устояла. Со всех концов мигом откашлялась. И жива осталась. Но поняла, Бог спас! Увидел. Помолилась я тогда, дала обет, как из зоны выйду — уйду в монастырь до конца жизни. Вот только прощенья твоего мне недоставало.
— А ты думаешь, ждет тебя Бог в монастыре? Зачем ты ему нужна?
— Богу, может, я и не нужна. Но мне Господь нужен. Ведь для чего-то спасал? Значит, видел, жалел. Такое не бывает впустую. Выходит, скоро к себе заберет. А мне душу очистить надо. Покаянием. Молитвами. Постом и смирением. Без того нельзя ни жить, ни умирать.
— Не узнаю я тебя, Тоська!
— И хорошо. Значит, удалось мне себя переломать. Единому еще научиться хочу — на судьбу и людей не сетовать. Я получила свое…
Митьке стало жаль сестру. А она, улыбнувшись робко, протянула ему свою сберкнижку:
— Тут мое заработанное. Тебе под завещание отписано.
— Не нужно. Самой пригодится. Хоть и в монастыре. Не одним святым духом жить станешь. Есть надо. Вот пригодятся деньги, — отдернул руку.
— В монастырь я понесу только душу свою. Все земное, суетное там обуза и помеха. От него едино — соблазн. С меня хватит. Слишком много на мне грехов, слишком мало жизни. Успеть бы отмолить…
— И все ж подумай, Тося. Может, забота о ближнем Господу угоднее?
— Я этими руками едва не сгубила тебя. Не смею теперь ими хлеб тебе подавать. Очиститься надо. Ибо посягнувший на жизнь ближнего есть грешник. Прости, Митенька, не юродствую, не кривляюсь, для себя я все решила. Да и знамение было мне перед самым освобождением. Сон увидела. Маманю нашу и тятеньку. И вроде идут они по лужку, а трава под их ногами такая яркая да зеленая. А маманя все цветочки рвет. Ромашки. И венок из них плетет. Я враз голову подставила. Кому ж венок, как не мне? Но маманя на меня с укором глянула. Сердито в сторону отодвинула и говорит: «По твоей голове другой венок плачет. Из цветов мертвых, бумажных. Не стоишь ты венков счастья и радости. Я его для Митеньки приготовила. А тебе другой подарок припасла. Вот, возьми!» И кинула мне одежду монашенки. «Смиренье — доля твоя, кайся, грешница! Слезами, постом и молитвами живи до конца дней…» Сказала она это, и исчезли оба. Только одежда черная на моем плече осталась. А значит, нельзя иначе. Вот только смою с себя пыль дорожную, постираю, что возьму себе — бельишко сменное. И в путь. Прости, что немного стесню, потревожу тебя на малость. Но ведь больше никогда не увидимся. Став монашкой, я откажусь от земного. Все равно что умру для тебя и всех, кого знала. Тебе еще жить. А мною уже все пройдено. Последние шаги остались. Я еще плачу, я еще люблю, но уже не живу… Для тебя меня нет. Для других и подавно. Прости меня, пока я еще Тоська. Прости навсегда…
Утром, когда Митька встал, сестры уже не было в доме. На столе лежала записка, написанная усталой рукой.
«А ты все такой же, как в детстве, Митюшка мой родной. Я молилась за тебя всю ночь. Ты спал. Спасибо, что не прогнал, не оттолкнул. Ты очень сильный! Ведь только сильные умеют прощать! И ты — наш соколенок! Не верь, не горб, это крылья у тебя за спиной. Большие и крепкие! Совсем как у взрослого. Но ты не ищи меня. Я ушла навсегда. Так надо. Мне пора. Я не хотела говорить, что пришла лишь на одну ночь. И ты не знал, что я ухожу. Ты спал спокойно. Пусть будет безмятежной твоя судьба! Да сохранит тебя Бог! Прощай…»
Митька выглянул во двор. Следы на росистой траве вели от порога к калитке. Горбун вышел на улицу. Но нет, Тоська ушла давно.
Митька увидел деньги, сберкнижку сестры. И только тут поверил: она не шутила, она ушла навсегда, не оставив даже адреса…
Спрятав деньги и сберкнижку в Тоськин тайник, Митька решил поискать сегодня работу для себя.
Но, едва глянув на него, Митьке отказывали с порога. Две недели мотался он по городу, пока не понял: не возьмут его никуда. Он был хорош для города в должности клоуна. Другого у него не приметил никто. Город словно запамятовал, что и клоуну хочется есть, надо на что-то жить. Это никого не волновало. Натешился зритель. И теперь он мог смириться с Митькой-нищим. Но это было давно. И человек не захотел вернуться на паперть.
«А может, и мне уйти в монастырь?» — мелькнула внезапная мысль. И горбун, сам не зная зачем, пришел на кладбище, где не был уже много лет.
Могилы отца и матери заросли травой. Он привел их в порядок, очистив от сорняков и мусора, присел на скамью.
— Что так убиваешься? Разве этим поможешь горю? Крепись, браток! Нам, мужикам, держаться надо, — легла внезапно на плечо широкая рука.
Митька оглянулся.
Федор Никитин указал на две недавние могилы.
— Мои… И тоже душа болит.
Слово за слово — разговорились, познакомились. А через две недели получил Митька вызов. В Якутию. Не обманул человек. Не подвел. И горбун стал собираться в дорогу.
Дом он решил сдать под охрану милиции. Ведь не на всю жизнь, года на три поехать в Якутию хотел. Был уверен, что в городе о нем никто не вспомнит, а за годы отсутствия и вовсе забудут.
Митька даже деньги пристроил на вклад. Все на одну сберкнижку. Оставил себе лишь на дорогу и всякие непредвиденные расходы на первое время.
Вечером, упаковав чемодан, сел к столу. Грустно стало.
В этом городе он родился. А пришла минута расставания, даже прощай сказать некому. Никто не будет писать ему, ждать и вспоминать горбуна.
Лишь осиротелый дом, старея от одиночества, будет видеть в холодных снах своего хозяина у теплой печки, солнце в окнах и отзвучавший смех…
Нет, никто не тревожил Митьку. Нина даже не напоминала о себе. Она высказалась один раз.
«Вовремя все случилось. И Тоська… Вот умница! Приедь она на день раньше, так бы и жил в дураках, веря в брехню о том, что любим. Уж лучше сразу рвать. Хорошо — не опоздал, не все потеряно. Хотя… А на что надеяться? На новую жену? Да чем она лучше? Все то же повторится. Так зачем лишний раз себя терзать пустыми мечтами? Они как сказка о крыльях, спрятанных в горбе. Сколько ни маши руками — в небо не поднимешься».
Митька решил не тянуть время и отправиться в Якутию самолетом. Хотелось быстрее сменить обстановку, окунуться в новую жизнь. С билетом в кармане он вернулся домой, зная, что завтра улетит отсюда надолго.
И вдруг в дом без предупреждения вошла Нина.
Что надо? Мне нечем оплачивать постельные услуги! — бросил через плечо.
— Я за разводом. Дай согласие.
— Возьми скорее. Я уезжаю. Совсем забыл, что надо развестись. Не то от тебя жди чего хочешь — качнул головой.
— Уезжаешь? А дом?
— В нем остается сестра. Она освободилась. Да и какое тебе дело до дома моего? — покраснел за собственную ложь горбун.
— А то ведь на развод не соглашусь, нарожаю на твою шею! Так что подумай. Попробуй докажи обратное.
— Зачем пришла? Хватит паясничать! Давай уходи, коль по-человечьи проститься не умеешь. Ведь не увидимся больше. Тебе, когда одумаешься, даже извиниться будет не перед кем. Мы не встретимся никогда. Во всяком случае, я этого не захочу. Давай простимся тихо, — предложил Нине спокойно. И женщина только теперь приметила чемодан, поверила.
— Насовсем уезжаешь?
— Надолго. Может, навсегда…
— Зачем?
— Заново начну. Все сначала. Может, получится
— И далеко ли?
На север. Он велик. Нашлось и мне там место. Взяли на работу. Завтра улетаю.
— Так быстро? А я как же?
Согласие на развод получишь. Это я гарантирую. Не держу. Не получилось… Может, с другим будешь счастлива. Дай тебе Бог! Я любил тебя без взаимности. Пусть другой не познает этого. Я был счастлив с тобой. Пусть любовь в этот раз тебя не обойдет.
- Я хотела тебя полюбить. Но не смогла. Прости. Не нужно мне ничего. Ты уезжаешь. Прожив пять лет, мы не остались даже друзьями и расстаемся чужими людьми. Судьба нас за это еще накажет, — вышла она из дома, забыв попрощаться.
А вечером следующего дня Митька уже был в Якутске.
Приехав на деляну горбун расположился в палатке так, будто жил в ней многие годы и никогда не знал лучшего.
Люди быстро привыкли к нему, ценя его незлобивость, отходчивость. Он умел растормошить любого, прогнать хандру рассмешить всех до колик в животе, до слез.
Лесорубы всегда ждали, когда к вечернему костру, на недолгий мальчишник, придет Митька Он появлялся всегда внезапно, из-за какого-нибудь дерева куста. И, скорчив рожу так, что бурундуки икать со страха начинали, вопил на всю тайгу оглашенно:
— Бугор! Эй, бугор! Когда отхожку поставим? Зверюги все мужичье отгрызли!
А ты не шастай по кустам! Нe то припутает тебя какая-нибудь лохматая вдовушка. За своего облысевшего от блядок, примет. Что делать будешь? — хохотали мужики.
— Что с нею делать, я как-нибудь соображу. Беда в другом, как от нее потом смыться?
И до глубокой ночи рассказывал мужикам о всяких случаях из своей жизни.
— Вот я в детстве думал, что самые счастливые на свете— это богатые. У них харчей — кладовки трещат. Об одежде не думают. Так мне казалось, покуда зеленым был. Но однажды пришел я на кладбище. Там старуха возле могилы копошилась. Вся серая, замызганная, глянуть — срам один. Юбка — латка на латке. На ногах калоши, пропахшие помойкой. Я-то к ней направился милостыню попросить, а тут своим поделился. Сели мы в ограде на скамейку возле могилы, а бабка хлеб, что я ей дал, слезами поливает. Спросил, отчего плачет? А бабуля вздохнула и говорит: «Не думала, дитятко, что под гроб подаянием нищего мальчонки радоваться стану. Ты ж меня небось за побирушку принял одинокую. У меня же три сына имеются. Все тут в городе живут. Все начальники, богатые. А толку?.. Все прячутся, чтобы кто не увидел, не пришел украсть иль попросить. Едят при закрытых дверях, спят чуть ли не с топором в руках. Дышать громко и то боятся. А жадные — спасу нет. Мне, старой, даже в праздники масла не дают. Мясо забыла, когда ела в последний раз. Сахару — ложку на стакан кипятка. Даже мыла не дают в баню. И сами так-то. А для чего живут, копят, ума не приложу. Какая радость от тех денег, какие не кормят и не греют? Нет в их жизни праздников. Уж лучше нищим быть. Так хоть бояться не за что. Спи вволю. Все равно украсть у тебя нечего. Оно и сам здоровее. И подачки от чужих людей куда сытней, чем сыновьи заботы. Так-то, детка! Не проси у Бога богатство. От него едино — морока и болезнь. Проси здоровья себе. А о другом Господь сам позаботится».
И верно, с того дня я не переживал, много мне подали или мало. Что послал Господь, за то благодарил. Но спал всегда спокойно… И мое у меня никто не отнял.
— Что деньги? Они в жизни радостей не прибавят. Я в свое время получал немало. За каждый испытанный самолет, за всякую новую модель! А где эти деньги? Видел их? Да ни хрена! Для чего старался? А все наша мужичья простота! Она хуже глупости! — поддержал Никитин.
— Это точно! Посадим бабу себе на шею и радуемся, что нас самих Бог силой не обидел. Тянем лямку. А слабые, мать их в задницу, честное паразитское, еще и погоняют, жиреют на нашем горбу, — согласился Килька.
Пять лет в бригаде Никитина пролетели незаметно. Митенька окреп, возмужал, изменился и внешне, и внутренне. И если раньше он даже боялся думать о Нине, чтобы себя не терзать, то теперь воспринимал ее как сон с плохим пробуждением, как сказку со страшным окончанием, как экзамен на право считать себя мужчиной. И его он выдержал с достоинством.
Пять лет… Когда уезжал в Якутию, сомневался, приживется ли, справится ли он в тайге. Ведь там не выдерживали и покрепче его. Срывались, уходили. Им было куда и к кому вернуться. Для Митьки обратного хода не было.
Никто в бригаде за все пять лет не слышал от горбатого ни одной жалобы. Он всегда шутил, смеялся. А когда было совсем невмоготу, молчал, чтобы не добавить соль на тяжкое.
И только покусанная, пропотелая за ночь подушка знала, как трудно было сдержать стон. Как болел человек с непривычки, никто о том не узнал. Он и болел молча. Простывая или надорвавшись, не жаловался. Лишь Фелисада замечала. И помогала молча неприметно вылезти из хвори.
Да и что сложного — пересилить болезнь нищему? К простудам, голоду и неудобствам он привычен с детства. Трудным его не удивить. А потому не было с ним мороки бригаде.
Пять лет… Когда Митька уезжал в отпуск, вся бригада взгрустнула: его очень будет не хватать у костра.
— А кто он по нации, наш Митяй? — спросил как-то Леха у Никитина.
— Еврей…
— У них же обычно крепкие семьи, много родни. А этот, наш, почему один остался? — удивился Леха.
— Не он один. Все мы тут одинаковы, — ответил Никитин.
Митька ехал в отпуск и не строил никаких планов на предстоящие полгода. Он даже не знал, вернется ли в Якутию. Но работу в своем городе искать не мечтал.
— Москва! — услышал над самым ухом вздох соседа. И почувствовал, как самолет мягко приземлился на посадочную полосу.
И только тут понял он, что соскучился по своему городу.
К дому Митька подъехал на такси. Едва узнал свой район. Из забытой окраины он стал городом. Мимо его дома ехали автобусы, машины.
Митька огляделся. Многоэтажные дома подступили уже вплотную. Они были похожи на богатырей, готовых раздавить частные дома вместе с их садами и огородами.
Митька растерянно огляделся, вошел во двор. Старая яблоня, вся в цвету, словно улыбалась хозяину, протянув через забор ветви.
Митька заглянул в почтовый ящик. Ничего не ждал. Из интереса. И увидел письмо. Конверт пожелтел. Видно, долго провалялся в ящике. Обратный адрес написан неразборчиво. Сунул в карман, решив прочесть его дома.
Трудно, со стоном открылась дверь. И в лицо пахнуло сыростью, пылью, необжитым одиночеством забытого, осиротевшего дома.
Митька поставил в углу чемоданы. Закрыл дверь.
— Здравствуй! Вот я и вернулся! — сказал дому. И взгляд его остановился на маленькой иконе. И Митьке показалось, что Господь услышал и улыбнулся в ответ.
— Прости меня, Господи! — протер икону Митька. И до глубокой ночи приводил в порядок дом и двор.
Он забыл о письме. И вспомнил о нем, когда, помывшись, сел перекусить перед сном.
Митька вскрыл конверт. Ветхая бумажка выпала из него к ногам. Он поднял ее.
Пробежав строчки, отпечатанные на машинке, узнал, что его сестра умерла в монастыре вскоре после своего прибытия. Она не прожила и месяца. По ее просьбе Митьку известили о кончине.
Письмо пролежало в ящике пять лет…
Митьке не по себе стало. Впервые почувствовал себя одиноким, не нужным никому.
«Якутия? Бригада? Но и это не вечно. Придет время уходить из тайги. Кто-то раньше оставит бригаду, другие — позднее. Но в итоге все равно не вечны мы. А возвращаться к кому? Под бок к старости. И умереть, как Тоська, в одиночку. Ее хоть было кому похоронить. Не осталась неприкаянной. А случись что со мной? Кто вспомнит, кто придет, кто похоронит? Ни родни, ни детей. Не то что пожалеть, закопать будет некому. И на могилу никто не придет. Разве только нищие, узнав о смерти, разопьют в каком-нибудь подъезде бутылку по глотку. Или на кладбище приковыляют», — представил своих знакомых побирушек Митька, будто воочию.
— Спи, черт горбатый, чтоб тебе пусто было в штанах! Даже на поминки не оставил ничего. Удачу свою не подарил. За сраную комнатенку, как за хоромы, всякий месяц брал! У, жлоб! Сам небось в три горла жрал, а перед нами прибеднялся! Однако на тот свет с собой ничего не взял. И минуты жизни не выкупил у смерти. Так для чего жмотился, гад? — спросит Васька-козел.
— Не ругай, не то услышит. Придет ночью и задушит, — припугнет трусливый плешивый Трофим. Он всегда боялся говорить плохо о покойных.
Митька уже собирался лечь в постель, как вдруг услышал стук в дверь.
— Митька! Ты живой! А мы тебя пятый год за упокой поминаем, прости нас, грешных! — обнял горбуна старый нищий, живший неподалеку.
— С чего это вы раньше времени меня похоронили? Кому я здесь помешал живым?
— Да слухи всякие о тебе ходили. И не было долго. Я вот теперь свет в окнах дома увидел и пришел. А то все темно было, как в могиле. И даже жутко.
— Какие ж слухи ходят обо мне?
— Навроде повесился, когда жена от тебя ушла. Другие брехали, что ты с моста в реку сиганул, когда с театра выкинули. И расшибся насмерть. Клялись, что своими глазами видели, как тебя хоронили в дальнем углу кладбища. Даже без гроба. Ну, а в очередях наших тоже тебя не позабыли. Особо бабы. Трепались — вроде тебя жена прикончила ночью. Вместе с любовником. Потом все до нитки забрала из дома и смоталась неизвестно куда. А ее и поныне милиция разыскивает. Коли найдут, без суда расстреляют сучку! Ну и еще много всякого, чего и не припомнишь. Но слава Богу! Ты жив! Где был-то? Побирался?
— Нет! Да обо мне потом. Расскажи обо всех новостях. Я и впрямь целых пять лет дома не был, — попросил Митька бывшего собрата по паперти. Тот разомлел от внимания. Свои его давно не слушали. А человеку так хотелось общения.
— Подай закурить, — протянул ладонь и, выругав себя матом за въевшуюся привычку, перестал дрожать рукой и голосом, не попросил, потребовал курева. И, затянувшись дымом дорогой сигареты, заговорил: — А живем мы нынче смешней некуда. Раньше побирушками назывались, нищими. Теперь нас всех собачьим словом обозвали. Вроде одной кликухи на всю братию. Бомжами величают. По-заграничному. Навроде уже не побирушки, а лица без определенного места жительства и постоянной работы! Во, блядь! Как будто нам предлагали работу иль жилье! Попробуй сунь нос к властям за помощью! Вмиг за жопу и в зарешеченный конверт. За тунеядство! Нынче мы не можем побираться, где хотим. Мусора гоняют. Грозят пересажать. Да только и в тюряге нас кормить надо! А кому охота? Накладно! Вон взяли Козла в мусориловку! Он даже радовался, мол, горячего поем. А ему как вломили! Через два дня Богу душу отдал. Так что вовремя ты смылся! Теперь на нас облавы менты устраивают. Чтоб мы лицо города не позорили. Во, блядь! Городу перед нами не стыдно, что нам в нем места нет. А мы должны думать о лице его. С хрена ли эдакая блажь? Нет, ты вовремя смотался, что ни говори, — запихал в рот кусок колбасы и, прожевав, протянул трясущуюся ладонь: — Подайте. — Стукнул себя по лбу и потребовал: — Дай горло промочить.
Выпив, предложил Митеньке прийти на вокзал, где теперь ночуют большинство городских нищих, прикидываясь пассажирами в зале ожидания.
— Там ты все про всех узнаешь. Да и надо тебе живым показаться. Пусть порадуются мужики. Не то мне на слово не поверят. Приходи, порадуй, — просил, уходя. И горбун решил на следующий день навестить тех, с кем много лет, с самого детства, делил хлеб подаяния.
— Митька! Ну, присядь к нам! А мы уж и не верили, что придешь, не побрезгуешь! — предложили место в середине.
И только подвинулись ближе к нему, услышали за плечами:
— Вот они где скучковались, паскуды! Хватай их! — внезапно появились за спинами милиционеры. И, заламывая руки нищим, поволокли из зала ожидания вниз — в отделение милиции, подгоняя мужиков пинками, затрещинами, оплеухами. Не ушел и Митька. Его вбил в кабинет увесистым кулаком мордастый сержант.
— Попухла шобла! Гляньте, сколько хорьков выловили! Теплых взяли! — хвастался он лейтенанту.
— Не имеете права! Я в отпуске! — подал голос Митька.
— Кто там вякает? А ну успокойте его! — вяло приказал лейтенант.
Митьку втолкнули в камеру, вытряхнули из одежды и, подгоняя резиновой дубинкой, прогнали голого через коридор, забитый людьми. Там, втолкнув в тесную душевую, включили ледяную воду, бившую в Митьку со всех сторон упруго, больно. Он кричал, а милиция за дверью хохотала.
Через полчаса его выволокли из душевой, бросили в лицо одежду.
— Пшел вон, козел! — услышал над ухом насмешливый голос сержанта.
Митька оделся. Ощупал карманы. Ни часов, ни денег. Пошел к лейтенанту, потребовал свое.
Тот, едва услышав о пропаже, указал сержанту на горбуна:
— Разберись с ним…
Митьку увели в камеру, закрыли наглухо дверь. Четверо мордоворотов кинулись на горбуна со всех сторон. Кулаки и сапоги, резиновые дубинки обрушились на него.
— Воры! Мародеры! Бандиты! Уголовники! Всех вас перерезать мало, сучье семя! Чтоб вас чума побила, изверги! — кричал он, захлебываясь кровью, теряя сознание, перелетая с одних сапог на другие.
— Ты еще ноги будешь нам лизать, падаль вонючая! — орал сержант.
Поздней ночью его доставили в больницу. Кто-то из прохожих сжалился, увидев его валявшимся на пороге милиции без сознания, и вызвал «неотложку».
По сообщению врачей «скорой помощи» к Митьке в больницу приехал следователь. Допросил. Врач подтвердил, что Митьку привезли с вокзала абсолютно трезвым. Но состояние человека очень серьезное. И в больнице ему придется пролежать не меньше месяца.
Митька и впрямь не мог ходить, даже самостоятельно повернуться на бок было тяжело. Весь перебинтованный, он впервые был зверски избит, ограблен, высмеян.
Соседи по палате долго возмущались, узнав о случившемся, и кляли милицейских мародеров на чем свет стоит.
— С нищего суму сняли! Это же надо! Внизу в шестой палате то же самое. Восемь нищих. Всех покалечили козлы! И ограбили! Доколе терпеть можно этот беспредел? Да взорвать надо все лягашки вместе с мусорами! — возмущались больные.
Родной город… А ведь Митька скучал по нему. Кого же вырастил он в своей утробе — город-джунгли?
Митька кусал губы.
— Только бы выжить, только бы снова встать на ноги. И забыть навсегда город-убийцу. Уехать из него, вычеркнуть, забыть… Нина… О ней он услышал через пару недель. Она и впрямь вышла замуж. Ждала ребенка. Но не сумела выжить. Умерла при родах. Давно. Года три назад.
Митька смахнул слезу. Жалость или собственная боль одолела? Постарался скорее забыть об услышанном.
Еще через две недели, выписавшись из больницы, получил из рук следователя деньги и часы, отнятые в милиции. И сообщение, что личный состав указанного отделения строго предупрежден…
Митька возвращался домой. Он ехал в отпуск — на встречу с радостью, своим городом, который давно забыл родство…
Из почтового ящика торчала телеграмма. Митька удивленно вытащил ее.
«Если заскучаешь, кончай отдыхать. Соскучились без тебя. Двенадцать чертей и одна ведьма…»
Митька впервые в жизни плакал. От радости. Целовал телеграмму.
«Значит, не один на свете! Значит, нужен, ждут! Не пропащий! Помнят и зовут». — Он спешно собирал чемоданы. А через три дня вернулся в тайгу. И на вопрос Никитина о Москве выругался солоно и попросил никогда не напоминать о ней.