11

Ледяная крупа катится по каменным плитам. Жест­кий ветер перегоняет ее из конца в конец. В наклонных лучах пунцового солнца отчетливо прорисовывается каждый припорошенный стык. Линии швов, подбелен­ных снегом, смыкались у ступеней генерального штаба, поперечные параллели уводили к «Бристолю» и «Ев­ропейской». И эта площадь, расчерченная на клетки, как карта, и лютая синева, в которой таяло одинокое облачко, навевали тоскливое ощущение позабытого сна. Как ни мучься, не вспомнить мелодию, не связать обрывки сумеречных струн. Вытянутый в длину фасад отгораживал площадь от Саксонского парка с его пет­ляющими дорожками и прихотливым узором оград. На­верное, там затевали возню мальчишки и чинно про­гуливались одинокие старики, а здесь отрешенно зияла закованная в прямоугольный камень пустыня. Стран­ный все-таки обман чувств, минутное помрачение, на­веянное переменой погоды. Людская суета заполняет даже четырехмерное пространство пана Минковского. Мир застывших форм и остановленных движений су­ществует лишь на полотнах Кирико или Дельво.

Площадь Пилсудского не то место, чтобы преда­ваться долгим мечтаниям, а Варшава не тот город.

Печатая шаг, сменяется караул у могилы Неизвест­ного солдата, подъезжают штабные машины. Золото­волосая красавица, стуча каблучками, перебегает до­рогу перед самым радиатором с красно-белым флажком.

Бойко идет торговля булочками с горячей грибной начинкой у решеток парка на Граничной, перетаски­вают чемоданы гостиничные мальчики. Под гром бара­банов марширует отряд харцеров.

Иероним Петрович Уборевич сел в новенький «берлие» заместителя начальника генерального штаба. Во­енный атташе на мгновение заколебался, но быстро нашелся и пригласил в свой «рено» багроволицего военного, отмеченного звездой высокого ордена «Белого Орла». Разделяться, пусть и на считанные минуты, было не слишком желательно, но приходилось считаться с протоколом и субординацией. В Польше таким вещам придавалось подчеркнутое значение. Особенно ныне, когда страной фактически управляло военное командо­вание. Визит Уборевича выходил, таким образом, за рамки армейских контактов.

К площади подъехали со стороны Каровой. Встре­чавший кортеж подполковник распахнул дверцу и вски­нул два пальца под окантованный козырек.

— Проше, пан генерал!

— Похоже, зима перешла в контратаку? — заметил Уборевич и с наслаждением втянул морозную све­жесть.— Превосходное утро!

Поляки охотно пустились в рассуждения о причу­дах погоды, туманно намекая на капризы политики.

Озябшие репортеры в темпе схватили несколько общих кадров и, раздавшись в стороны, пропустили молодцевато взбежавших по лестнице военных. Каждо­му хотелось обязательно заснять Уборевича, но его постоянно заслоняла чья-нибудь украшенная позумен­том конфедератка. Больше всех повезло Тодеку Зегальскому из «Курьера Варшавского», догадавшемуся рас­ставить деревянный треножник справа от входа. Он сделал портрет в полный рост: развевающиеся полы шинели, сабля на боку, портупея. Немного подпорти­ло солнце, колюче вспыхнувшее на стеклах пенсне. На счастье, в самый последний момент хозяева вежливо приотстали, посторонился и адъютант с серебряным аксельбантом, потянув на себя дубовую дверь. Вот и удалось запечатлеть большевистского генерала.

— Ца-ца-ца! Какой субтильный пан,— поцокал языком Тодек.— И какой моложавый! — он покосился на топтавшегося рядом круглолицего здоровяка в клет­чатой кепке с наушниками.

Тот, однако, никак не отреагировал. Молча, словно не к нему обращался коллега, спрятал в карман «минокс» — камеру-лилипут латвийского производства, и заковылял вниз по ступеням.

Не иначе, из «двуйки», определил наметанным гла­зом Тодек, знавший всех журналистов Варшавы. Гос­пода из второго бюро тоже порядочно ему примелька­лись. Например, подполковник Броневский, который вошел последним. Но этого, в кепке, Зегальский опре­деленно видел впервые. Такие лица запоминаются, особенно глаза: голубенькие, как у младенца, но словно бы тронутые сладковатой гнильцой. И вообще кто из приличных людей захочет работать с «миноксом»? Даже «двуйка» не станет мелочиться на финтиф­люшках.

Тодек собрал штатив и прямиком направился на Маршалковскую, к трамваю.

На другой день типчик в клетчатой кепке снова попался ему на Уяздовских аллеях, возле многоэтаж­ного здания генеральной инспекции. Как последний идиот, он сидел на обледенелой скамейке, закусив по­гасшую папиросу. Зегальский прошел мимо, отвернув на всякий случай лицо. Если пан Уборевич находится в инспекции, рассудил он, то все становится на свои мес­та: шпик. «Жди, голубчик, пока не примерзнет зад»,— позлорадствовал Тодек. Лично его российский генерал уже не заботил. Дело сделано: «Курьер Варшавский» поместил портрет на первой странице. Жаль, что обре­зали по пояс — пропала сабля. Зато превосходно смот­релись диковинные петлицы с четырьмя ромбами и звездой. И пенсне нисколько не бликовало.

Тодек не знал, что так поразивший его своей моло­жавостью военачальник в двадцать два уже командо­вал армией. Он вообще мало интересовался историчес­кими подробностями. Его пределом был фоторепортаж.

Заскочив пообедать в «Бристоль», он опять наткнул­ся на кругломордого с глазами, похожими на подгнив­шие сливы. Третий раз за неполных два дня!

На возвышении в вестибюле, где в дневные часы на­крывали столики, отыскалось свободное место, откуда можно было понаблюдать за странным субъектом, ко­торого так настойчиво подсовывала судьба. Из чистого суеверия Тодек решил поплыть по течению. Авось что- нибудь и перепадет!

Напротив голубоглазого филера сидел, небрежно прикрыв салфеткой белый фуляровый галстук, седой вальяжный мужчина. Ковыряя вилкой недоеденный бризоль, он время от времени поднимал рюмку, но, едва пригубив, отставлял в сторону. Голубоглазый же и пил, и ел с надлежащим усердием, то и дело нали­вая себе до самого краешка. Вилку он, конечно, держал в правой руке, а левой неустанно запихивал в рот куски хлеба. Лохмы тушеной капусты то и дело слетали на лацканы кургузого пиджачка. Седой всякий раз мор­щился и отстранялся. На пирующих закадычных дру­зей это нисколько не походило. В общем, странная пара: барин и хам. О чем они вели разговор, Тодеку оставалось только догадываться. Сколько ни вслуши­вался в слитный рокот, ни единого слова не уловил. Кто-то поминутно входил и выходил в вертящуюся дверь, звякала посуда, раздавались восклицания, смех. Тут и рядом ничего не услышишь, а Тодек устроился в дальнем углу. Видеть, как жрет, постепенно нали­ваясь кровью, неопрятный бурбон, стало совсем нев­терпеж: того и гляди аппетит испортишь.

— Как всегда, пан Зегальский? — над ним склонил­ся знакомый официант.

— Принесите шницель и рюмку рябиновой,— по­просил Тодек. Капустный узор на лацканах напротив отбивал охоту до прежде любимого бигоса.— Вы слу­чайно не знаете, кто эти двое? — он деликатно повел бровью.

— Как не знать! Пан Смал-Штокий, он у нас час­то бывает. А вот кто с ним, прошу прощения, понятия не имею. Тоже из украинцев, надо полагать.

Тодек равнодушно кивнул. Где-то он слыхал это имя, но оно почти ничего не говорило ему. Впрочем, отчего не спросить? Журналисту простительно.

— Это какой же Смал-Штокий?..

— Тот самый, пан может не сомневаться.— Офи­циант склонился еще ниже и зашептал в самое ухо: — Посланник Центральной рады в Берлине. В Киев он так и не вернулся, прямиком переехал в Варшаву. Имеет особняк и приличные деньги. Откуда? Положительно сказать не могу.

Тодек заказал еще рюмочку и пирожное с кремом к черному кофе. Он пока не решил, как поведет себя, однако кое-какие мыслишки уже наклевывались. Ди­ректория, Украинская народная республика, Централь­ная рада были для него понятиями довольно абстракт­ного свойства. Зато о конспиративной деятельности националистов газеты писали регулярно. Каждый по­ляк знал, что «двуйка» не спускает с них глаз. Пого­варивали и об особом интересе гестапо. Горячие споры на подобные темы постоянно затевались в журналист­ском клубе. Таинственные похищения, неразгаданные убийства, даже какие-то взрывы во Львове — все это как-то связывалось с деятельностью жовто-блакитных боевиков-экстремистов. В погребках, где Зегальский был своим человеком, украинцев, мягко говоря, недолюбли­вали. Не меньше, чем евреев и немцев. Впрочем, о не­мецком вопросе толковалось под сурдинку, особенно на трезвую голову. Военная цензура вымарывала лю­бое упоминание о гестаповской агентуре. Осведомлен­ные люди полагали, что неспроста. Слежка наверняка ведется, и бдительная, но остальное покрыто мраком. Никто не смел сказать наверняка об аресте хоть одного германского шпиона. И дураку ясно, что правительство боится раздразнить опасных соседей.

И эта постыдная нерешительность росла прямо про­порционально наглости их фюрера. Тодек верил в мощь польского войска, но критически относился к политике умиротворения. Сопоставив свои приблизительные до­гадки с поведением «Голубоглазого», он заподозрил немецкий шпионаж, если не хуже — покушение. В кар­мане с «миноксом» вполне мог оказаться револьвер или, допустим, граната. Акция возле генеральной ин­спекции, очевидно, не удалась, и вот незадачли­вый агент вынужден держать ответ перед началь­ником.

Тодек не спросил себя, зачем понадобилось обстав­лять малоприятное, надо полагать, объяснение явно не­подобающими аксессуарами, вроде графина житной. Да еще на виду всей Варшавы, в отеле «Бристоль». Го­товое клише пришлось точно по месту: «Хлопы и пья­ницы». И все, и других объяснений не требуется. Не­дорого стоит патриотизм, взращенный на лозунгах и бульварных романах. Подогретый третьей порцией ря­биновки, он толкал к действию. В голове уже рисовал­ся сенсационный заголовок. «Репортер разоблачает» или нечто подобное...

Заметив, что пасынкам Речи Посполитой принесли счет, Зегальский поспешил расплатиться и кинулся в гардероб. Надев пальто, вышел на улицу. Не спуская глаз со стеклянной вертушки, закурил папиросу.

Первым показался экс-посланник. Прищурясь на ба­гровый закат, сунул под локоть трость с серебряным набалдашником и поплотней запахнул шалевый ворот­ник из отборных бобров. Тодек отметил, что и шапка была оторочена тем же искристым мехом.

Вскоре и второй выскочил, нахлобучивая на бритый затылок затрапезную кепку.

Они о чем-то посовещались, но не на мове, как ожи­далось, а на добром польском, и зашагали по Краков­скому предместью.

Зегальский, не долго думая, двинулся следом. Дер­жась на некотором отдалений, ловил лишь обрыв­ки речи: «Не торопись...» — «...А это правда?..» — «Гриць...» — «И что он?..» — «Дать телеграмму...».

Не так мало, если как следует вдуматься. Sapienti sat[8]. Недаром Зегальский окончил классическую гимна­зию. Он уже видел, как шпионы суют в окошко заши­фрованный бланк, и в блаженной горячке дорисовывал подробности. Доверительную беседу с Люцианом Бронецким, например, или — кто знает, как оно обернет­ся? — с самим министром! Дело нешуточное: орденом пахнет.

Воображение вело по нарастающей, пока заманчи­вые мечтания не потерпели неожиданный крах. Так бывает, когда, задумавшись на ходу о чем-то необыкно­венно приятном, прямиком врубаешься в фонарный столб.

У табачного киоска на углу Краковского предместья Тодека ждало нечто похожее. Оказалось, что Смал-Штокий и Гриць (кто же этот Гриць, если не «Голубо­глазый»?) ничуть не торопились на Главный почтамт. Мало того, каждый новый шаг отдалял их от завет­ной площади Наполеона, между Светокшиской и Варецкой.

Увлекшийся репортер окончательно забыл осторож­ность, непозволительно сократил дистанцию и был мгновенно наказан.

Гриць — или как там его? — обернулся, как от уко­ла, и уставился на преследователя младенческими оча­ми убийцы.

Тодек чуть не споткнулся на ходу и тоже замер. Тут и Смал-Штокий продемонстрировал импозантный фас. Не оставалось ничего иного, как приподнять коте­лок и шмыгнуть мимо.

Свернув в первый попавшийся переулок, пан Зегальский бессильно привалился к стене. Губы его дро­жали, кривясь в совершенно жалкой улыбке. Ничего себе герой...

А ведь перед ним определенно приоткрылся кро­хотный кусочек потаенной мозаики, но он не сумел про­читать узор. И это вновь напомнило мучительную и всегда безуспешную попытку понять сон, который од­нажды тебе уже снился.

Тодек никогда не читал Зигмунда Фрейда и потому не знал, что случается ложная память. И все же близок он был к интуитивному прозрению, очень близок.

Но все развеялось.

На следующее утро командарм первого ранга Иероним Петрович Уборевич отбыл в Прагу. На перроне к нему прорвалась очаровательная, но безбожно надушен­ная блондинка в шиншилловой шубке. Шестилучевые снежинки невесомо и нежно переливались в завитых ло­конах.

— Автограф для моего мальчика, пан генерал! — воскликнула она, почти задыхаясь от счастья, и обеими руками протянула газету фотографией вверх.— Он так мечтает надеть мундир!

Уборевич снял перчатку и потянулся за «вечным» пером, но что-то удержало его, и он заложил ладонь за отворот шинели.

— Автографы — привилегия спортсменов и кино­звезд, мадам,— он постарался смягчить отказ.— Пере­дайте мой самый горячий привет будущему солдату. Пусть ему никогда не придется идти на войну.

Провожавшие офицеры растроганно заулыбались.

— Умоляю! — она картинно заломила руки.

— Сколько лет вашему сыну?

— Скоро пять, пан генерал.

— Пусть хорошо учится в школе,— Уборевич закон­чил приостановленное движение и вынул авторучку.— Ему на память.

Паровоз с шипением исторг горячее облако, по сты­кам пролязгала судорога.

Командарм отдал честь.

Загрузка...