48

Н. И. Ежов и А. Я. Вышинский — Сталину.

«Направляем переработанный, согласно Ваших ука­заний, проект обвинительного заключения по делу Пя­такова, Сокольникова, Радека и других...»

Мертвенной чернотой проглядывала промороженная земля на занесенных пургою клумбах.

Новый год встречали на Ближней даче. Чтоб лиш­ний раз не мельтешила обслуга, хрусталь и горки чистой посуды, как было заведено, высились под рукой.

Но в самый разгар пиршества Сталин бросил не­сколько слов по-грузински, и в столовую, почтительно пригибаясь, проскользнули двое никак не похожих на кавказцев мужчин — то ли охранников, то ли офи­циантов. Завернув скатерть узлом, они сгребли ее со стола вместе с зажаренными цыплятами, поросенком и усыпанным зернышками граната сациви. Жалобно звякнуло столовое серебро, захрустели тарелки с объ­едками и стекло. Пока застилали свежей скатертью, Сталин с таинственной улыбкой готовил новогодний сюрприз: порвал газету на десяток ровных бумажек, свернул из них козьи ножки, как под махру, и надел на угодливо растопыренные пальцы Поскребышева. Наперстки выглядели на нем не хуже, чем на сиамской танцовщице. Поскребышев даже выкинул коленце и, вильнув бедрами, вскинул ручки.

Каганович захлопал в ладоши, а Молотов с Жемчу­жиной и Ворошилов с Екатериной Давыдовной с при­нужденным интересом придвинулись ближе. Хрущев, которого частенько заставляли отплясывать гопака, в затаенной тоске ожидал своей очереди. В хмелю вождь был так же непредсказуем, как и на трезвую голову. Одернув вихлявшегося секретаря, он достал коробок спичек и в два приема подпалил все десять фунтиков. Мерзко завоняло паленой бумагой. Поскребышев стра­дальчески морщился, но терпел, изображая в меру сил горящий канделябр.

Все, кроме четы Молотовых, наградили его вялыми аплодисментами. Бенефициант раскланялся и убежал в кухню, обдувая обожженные пальцы. Обычно подкладывали на сиденье помидор или кремовое пирож­ное, что вызывало прилив веселого смеха. На сей раз шутка вышла несколько мрачноватая, нехорошая шут­ка. Склонясь над раковиной, Александр Николаевич Поскребышев смыл едкие слезы. Его жена приходилась сестрой жене Льва Седова. Всякий раз, поймав хмурый взгляд хозяина, он боялся идти с работы домой. В при­емной было как-то поспокойнее, понадежней.

Член партии с семнадцатого года, он попал в Се­кретариат ЦК совершенно случайно, почти что с улицы. Первое время работал с Косиором, таким же лысым и кругленьким, а в двадцать восьмом его пригрел помощник хозяина Товстуха, интеллигент с глазами убийцы. Под его началом Поскребышев вырос до зава Особым сектором, а когда Товстуха благополучно скончался от чахотки, унаследовал должность помощ­ника. Помимо прочего, он еще пользовал Иосифа Вис­сарионовича в качестве лекаря. Нечего и говорить, что перед ним заискивали не только наркомы, но и иные члены Политбюро.

С неизбежным арестом жены он заранее примирил­ся. Иногда такое даже помогало карьере, но чаще пред­шествовало неизбежной развязке. Взять хоть бы Лео­нида Пятакова. Не успел отречься от бывшей подруги жизни, как взяли его самого.

Огонь в пальцах пропекал до самого сердца.

— Красивый все-таки обычай был зажигать елку,— нравоучительно заметил Сталин.— Напрасно его запре­тили.— Он плеснул в стаканчик немного вина.— Надо вернуть елку народу. Пусть в каждом доме радуются дети.

И вновь пошли тосты с новогодними пожела­ниями.

Благосклонно выслушав здравицы, хозяин выпил бокал боржома и налил себе вина.

— Я пью за здоровье несравненного вождя народов, великого, гениального товарища Сталина... Это по­следний тост, который в этом году будет предложен здесь за меня.

«Правда» от 1 января 1937 года напечатала под крупным портретом вождя передовую: «Нас ведет ве­ликий кормчий». Ниже шел подписанный председа­телем ЦИК Калининым и секретарем Акуловым указ о присвоении звания Героя Советского Союза большой группе военных.

В следующем номере появился подвальный разворот со статьей маршала Егорова «Героическая эпопея», посвященной семнадцатой годовщине борьбы за Цари­цын. Знатоки недомолвок насторожились: уж не к вой­не ли? Похоже, что так, ибо и третьего января был подан вещий знак свыше. Газеты печатали длинные — на 285 человек — списки награжденных командиров, политработников, инженеров и техников РККА. Но мало этого! Рецензент «Правды» отмечал заслуги писателя Павленко, порадовавшего народ книгой о бу­дущей воине. Уже само название романа, «На Востоке», указывало нужное направление.

В писательской среде Павленко знали как человека исключительно информированного, вхожего в верхи. Он водил дружбу с большими военными начальниками, чекистами, и уж кому, как не ему, было знать, с какой стороны нагрянет буря.

Книга шла нарасхват.

Бухарин газеты почти не читал. Едва раскрыв, ронял на пол. Не проходило и дня, чтобы в прихожей не раздавался требовательный, с первой трели узна­ваемый звонок фельдъегеря. Сосредоточенно поджав губы, Аня вносила пакеты с пятью сургучными печа­тями. Так побивали каменьями в старину — со всех сторон, пока не вырастал могильный курган. После трех месяцев заключения начал давать показания Радек.

«Если я откровенно рассказал о контрреволюцион­ной деятельности троцкистов, то тем более я не намерен скрывать контрреволюционную деятельность пра­вых»,— сказал он следователю.

— Ужас! — почти механически повторил Николай Иванович, не ощущая под градом ударов, кто куда угодил — все было больно.

Аресты и впрямь множились по закону разветвлен­ных цепей. Все новые и новые «заговорщики», о которых Бухарин и слыхом не слыхивал, давали показания против него и Рыкова. Томского поминали лишь из­редка. Мертвый уже никого не волновал. Катилось по инерции, а может, так было задумано для вящей убеди­тельности. Однажды Николай Иванович получил сразу двадцать протоколов. В террористическом заговоре со­знавались, называя сообщников, бывший нарком труда Шмидт и бывший секретарь МК Угланов. Бывшие ученики — Айхенвальд, Зайцев, Сапожников — тоже в один голос свидетельствовали против бывшего настав­ника. Раскрывали злодейские планы убить Сталина, произвести дворцовый переворот, расчленить страну на потраву империалистам. Все бывшие, все за потусто­ронней гранью. С горячечным бредом, с навязчивыми видениями. В протоколах мелькали имена Кагановича, Ворошилова и Молотова, ставшего вновь достойным пули врага. И странно — нынешние вожди, распоря­дители судеб, воспринимались в том же призрачном отдалении. Зловещие карлы, копошащиеся у ног тирана.

Пришло нежданное успокоение. Стало как-то не­обыкновенно легко и прозрачно.

Бухарин погладил полученный в подарок от пер­вого маршала револьвер, заглянул в непроницаемую мглу вороненого дула и бросил в ящик. Нет, это у него не получится.

«Знай, Клим, что я ни к каким преступлениям не причастен»,— отправил прощальную записку фельд­связью.

Ответ поступил вместе с конвертом, в котором лежал допросный лист ученого секретаря наркомтяжпромовского совета Цетлина. Цетлин признался в том, что по приказу Бухарина намеревался убить товарища Сталина, когда тот будет проезжать по улице Герцена. Для этой цели Бухарин передал ему свой пистолет, который потом где-то потерялся.

«Нет, живым я в руки не дамся!» — Бухарин потя­нулся к ящику, но рука его застыла на полпути. Не сейчас. Лучше в последнюю минуту, когда придут они. Пока в руке перо, он не сломлен. Распечатал второе письмо.

«Прошу ко мне больше не обращаться, виновны Вы или нет — покажет следствие»,— писал Ворошилов.

Николай Иванович не успевал отбиваться от клевет­нических, как он неизменно пояснял, обвинений. Иногда приходилось писать ночь напролет, чтобы подготовить к приходу фельдъегеря ответную почту. В запале, что сродни агонии, он исписывал по сотне страниц. Тем и держался, пожалуй, на этом свете. Игнорируя Ежова, все, порой с обстоятельной запиской, адресовал лично Сталину.

Питал ли он хоть крупицу надежды? Он и сам за­труднился бы дать определенный ответ. Его отношение к Сталину всегда отличалось текучей двойственностью. Да и тактические соображения так часто заставляли лавировать между двумя крайностями, что это во­шло в привычку. Еще в тридцатом, когда при его и Рыкова помощи Чингисхан окончательно распра­вился с «левой» и обратил оружие против вчерашних друзей, Бухарин вполне трезво оценивал обстановку.

Среди множества писем, посланных им «дорогому Кобе»,— давно прояснены отношения, а он по-прежнему пишет! — впечаталось в память одно. Последнее, как думалось тогда. По тону и вообще по всему оно и должно было стать последним.

«Коба. Я после разговора по телефону ушел тотчас же со службы в состоянии отчаяния. Не потому, что ты меня «напугал» — ты меня не напугаешь и не запу­гаешь. А потому, что те чудовищные обвинения, которые ты мне бросил, ясно указывают на существование какой-то дьявольской, гнусной и низкой провокации, которой ты веришь, на которой строишь свою политику и которая до добра не доведет, хотя бы ты и уничтожил меня физически так же успешно, как ты уничтожаешь меня политически...

Я считаю твои обвинения чудовищной, безумной клеветой, дикой и, в конечном счете, неумной... Правда то, что, несмотря на все наветы на меня, я стою плечо к плечу со всеми, хотя каждый божий день меня вытал­кивают. Правда то, что я терплю неслыханные изде­вательства. Правда то, что я не отвечаю и креплюсь, когда клевещут на меня... Или то, что я не лижу тебе зада и не пишу тебе статей как Пятаков — или это де­лает меня «проповедником террора»? Тогда так и говорите! Боже, что за адово сумасшествие происходит сейчас! И ты, вместо объяснения, истекаешь злобой против человека, который исполнен одной мыслью: чем-нибудь помогать, тащить со всеми телегу, но не превращаться в подхалима, которых много и которые нас губят».

Кто-то, кажется Поль Валери, сказал: «Мыслю, как трезвый рационалист, а чувствую, как мистик». Вот и он, Бухарин, видел все насквозь, а всякий раз поддавался унизительной слабости чувства. Так хоте­лось верить, что чудовище все же чуточку лучше, чем кажется, что его безграничная подлость и злоба вызва­ны болезненной мнительностью, чуть ли не манией. Стоит пробиться сквозь леденящую оболочку вечной его подозрительности, достучаться до сердца, и, словно по волшебству, развеется наваждение, исчезнет кошмар.

Отослав еще одну порцию заявлений Сталину и в По­литбюро, Бухарин воспламенился шаткой, как язычок свечи на ветру, надеждой и нашел в себе силы пе­релистать скопившиеся возле кровати газеты. Сра­зу напал глазами на свое имя. «Правда» называла его агентом гестапо. Ленинская «Правда»! Та самая «Правда», в которую он, Бухарин, вложил части­цу себя!

Он тут же написал в Политбюро, что не явится на пленум, пока с него не снимут обвинения в предатель­стве и шпионаже, и в знак протеста объявил «смер­тельную», как определил для себя, голодовку.

— Сел на декохт,— пошутил Сталин, передав пись­мо Ежову.— Партию попугать вздумал. Нашел, кого пугать.— И без малейшей паузы распорядился: — Астрова можно устроить в Москве.

Ежов сделал пометку в блокноте: «Освободить. Оставить в Москве. Дать квартиру и работу по истории».

На очной ставке в Кремле секретный сотрудник НКВД Астров, арестованный по линии Института красной профессуры, не щадя себя, сделал самые убий­ственные для Бухарина разоблачения. Сцена доставила вождю живейшее удовольствие. В сравнении с Астро­вым Радек и Пятаков выглядели жалкими статистами, а он играл вдохновенно, от души, не хуже профессио­нального артиста.

Цепкая память не подвела Сталина и на этот раз. У себя в библиотеке он нашел книжку «Экономисты», предтечи меньшевиков», изданную в 1923 году «Крас­ной новью». Ее автором и был тот самый Астров, выпе­стованный Бухариным и Преображенским. Книжонку он сляпал пустяковую, из одних цитат, но по направ­лению мысли полезную. Человек подобного склада мог пригодиться. Манерой вести себя, благообразной внешностью, строем речи он до смешного напоминал Вышинского.

Спрятав письмо Бухарина, вождь взялся за бумаги, поступившие от Ежова.

Серебряков начал давать нужные показания через три с половиной месяца, Пятаков сумел выдержать чуть долее одного. Их протоколы почти не пришлось пра­вить. Больше всего пометок легло на дело Соколь­никова.

На полях протокола допроса от 4 октября, где гово­рилось о встрече с английским журналистом Тальботом, Сталин поставил вопрос:

«А все же о плане убийства лидеров ВКП сообщил?» И сам на него ответил: «Конечно, сообщил».

Этого ему, однако, показалось недостаточно, и он приписал в конце страницы:

«Сокольников, конечно, давал информацию Тальботу об СССР, о ЦК, о ПБ, о ГПУ, обо всем. Сокольни­ков — следовательно — был информатором (шпионом- разведчиком) английской разведки».

«Пока не разжуешь,— недобро подумал о людях Ежова,— ничего сами не сделают».

Из проекта обвинительного заключения он вычерк­нул обвиняемого Членова и вписал замначальника Свердловской железной дороги Турока, несколько лет прослужившего в РККА.

Процесс «параллельного центра» запустили по на­катанной колее, учтя как промахи, так и достижения августовского суда. Вышинский лично обратил внима­ние следователей на то, чтобы в показаниях обвиняе­мых не было ни малейших несогласованностей. Система парадных протоколов стала всеобъемлющей, подобно системе Станиславского в театре. Полученные на до­просах показания сводились воедино и редактирова­лись. После чего, причем в отсутствие арестованного, печатался протокол. Затем его просматривало по вос­ходящей, вплоть до наркома, начальство, внося любые поправки и добавления. Обвиняемому оставалось лишь подписать, желательно без единой помарки, оконча­тельный — парадный вариант и выучить текст. Перед началом суда следователи устраивали строгую провер­ку, часто экзамен принимал сам Вышинский. Лично отвечая за любой сбой памяти своих подопечных, чекисты старались изо всех сил. Уподобясь терпеливым педагогам, они ласково поощряли прилежных, успо­каивали не в меру чувствительных, натаскивали забыв­чивых. Выбивать показания было, пожалуй, легче.

Все знали, что в этот раз кроме сослуживцев места в Октябрьском зале займут иностранные журналисты, дипломаты, писатели. Алексей Толстой, например, Петр Павленко. Но это свои, с ними просто. А ведь ожидает­ся и Лион Фейхтвангер! Честь фирмы требовала не ударить в грязь лицом. «Семью Опперман» — фильм по знаменитому роману — видела вся страна. С Фейхт­вангером довелось крепко поработать Союзу писате­лей. Его возили на заводы и стройки, в образцовые библиотеки, дворцы культуры, дома пионеров. Он за­хотел увидеть, как живут обычные люди. Пришлось показать и типичную коммуналку. Собратья по перу, и в первую очередь переводчики, наперебой зазывали в гости. За дружеским столом Фейхтвангер узнал много интересного. Рассказали и про писателя, которого Сталин чуть ли не силком заставил переехать в четырех­комнатную квартиру. Были встречи с военными журна­листами, с Кольцовым, ненадолго возвратившимся из Испании, с комкором Эйдеманом, который пишет за­мечательные стихи. В Кремль он ехал уже хорошо ин­формированным о жизни страны. Очарованный беседой со Сталиным, простотой и житейской мудростью вели­кого вождя, писатель-антифашист принял приглашение своими глазами взглянуть на «правосудие по-крем­левски», о чем наплела столько всяких небылиц бур­жуазная пресса.

Слушание началось 23 января в тех же голубых стенах и при том же составе суда. И судьи, и прокурор, и семнадцать обвиняемых — на сей раз к каждому был приставлен защитник — сидели на той же сцене, откуда ушли в небытие Зиновьев и Каменев. И сама эта сцена, на несколько ступенек приподнятая над залом, и ряды кресел, и барьер, отделявший подсуди­мых, напоминающий скорее обрамление ложи,— все навевало мысль о театральном зрелище.

Фейхтвангер, скептически настроенный перед по­ездкой в Москву, записал свои впечатления, которые почти без изменений вошли потом в его книгу «Москва 1937»..

«Сами обвиняемые представляли собой холеных, хорошо одетых мужчин с медленными, непринужден­ными манерами. Они пили чай, из карманов у них тор­чали газеты, и они часто посматривали в публику. По общему виду это походило больше на... дискуссию, которую ведут в тоне беседы образованные люди, старающиеся выяснить правду и установить, что именно произошло и почему это произошло. Создавалось впечатление, будто обвиняемые, прокурор и судьи увлечены одинаковым, я чуть было не сказал — спор­тивным, интересом выяснить с максимальной точностью все происшедшее. Если бы этот суд поручили инсцени­ровать режиссеру, то ему, вероятно, понадобилось бы немало лет и немало репетиций, чтобы добиться от обвиняемых такой сыгранности: так добросовестно и старательно не пропускали они ни малейшей неточ­ности друг у друга, и их взволнованность проявлялась с такой сдержанностью. Короче говоря, гипнотизеры, отравители и судебные чиновники, подготовившие обвиняемых, помимо всех своих ошеломляющих ка­честв должны были быть выдающимися режиссерами и психологами.

Невероятной, жуткой казалась деловитость, обна­женность, с которой эти люди непосредственно перед своей почти верной смертью рассказывали о своих действиях и давали объяснения своим преступлениям».

Особое впечатление на тонкого знатока человече­ской натуры, воссоздавшего впечатляющие образы ти­ранов, предателей, палачей прошлого и настоящего, произвел Пятаков.

Его подлечили в больнице Бутырской тюрьмы, где ему вставили новые зубы, посадили на усиленное пита­ние. За исключением подергивания лицевых мускулов, все последствия многочасовых допросов удалось более- менее сгладить, подретушировать. И это характерное, свидетельствующее о глубоком внутреннем поражении подергивание не укрылось от проницательного взгляда романиста, было подмечено, но почему-то не подверг­лось холодному аналитическому разбору. Может быть, потому, что он не сподобился наделить столь примеча­тельным недостатком Безобразную герцогиню? Или кого-нибудь из Опперманов (Оппенгеймов)?

«Я никогда не забуду, как Георгий Пятаков, господин среднего роста, средних лет, с небольшой лысиной, с рыжеватой, старомодной, трясущейся острой бородой, стоял перед микрофоном и как он говорил — будто читал лекцию. Спокойно и старательно он повествовал о том, как он вредил в вверенной ему промышленности. Он объяснял, указывал вытянутым пальцем, напоми­ная преподавателя высшей школы, историка, высту­пающего с докладом о жизни и деяниях давно умер­шего человека по имени Пятаков и стремящегося разъ­яснить все обстоятельства до мельчайших подробно­стей... чтобы слушатели и студенты все правильно поняли и усвоили».

Подробно, в духе классической школы описан порт­рет. Намечена связь между внешним и внутренним, наконец, интуитивно нащупан ключевой пульс: чело­век вроде бы рассказывает о себе, а создается впечат­ление, что о ком-то другом, к тому же давно мертвом. Странное, по меньшей мере, впечатление и еще более странное раздвоение психики революционера, став­шего шпионом. Оставалось немногое: осмыслить побу­дительные мотивы, связать провидческую догадку о ре­жиссерах (гипнотизерах, отравителях) с явно заученной ролью бесчувственного вредителя.

Но Фейхтвангеру недостало упорства и воли доко­паться до единственно возможного логического конца: если есть актеры, то есть и режиссер. С обликом Сталина это никак не вязалось.

СССР — страна победившего социализма! СССР — бастион на пути фашистской чумы! Психологическая установка магнетизировала образ вождя. Притом Ста­лин умел вызывать симпатию. Его словам верили, часто очевидности вопреки. Встречаясь с такими людь­ми, как Герберт Уэллс или Ромен Роллан, он не жалел усилий, чтобы предстать в самом выгодном свете. После досадной неудачи с Андре Жидом, которого так и не удалось провести на мякине, он заранее подготовился к разговору с Фейхтвангером. Цитировал Плутарха — сначала по памяти, потом достал книгу и проверил по тексту. Заговорив о лицемерии заговорщиков, рас­крыл лежавший у него на столе томик Макиавелли и показал предисловие Каменева: книга вышла в «Ака­демии» в 1934 году, незадолго до первого суда в Ленин­граде. Когда Фейхтвангер упомянул о дурном впечатле­нии, которое произвел августовский процесс даже на людей, расположенных к Советскому Союзу, Сталин рассмеялся: «Можно понять людей, которые, прежде чем согласиться поверить в заговор, требуют предъ­явления большого количества документов. Но это опасное обольщение. Опытные заговорщики редко имеют привычку держать свои документы в открытом месте».

Подробно рассказав о предъявленном Пятакову и Радеку обвинении, он как бы вскользь упомянул о па­нике, в которую приводит фашистская опасность нестой­ких духом.

«Писателя Карла Ра дека я тоже вряд ли когда-ни­будь забуду,— пополнил Фейхтвангер свой «Отчет о поездке» на второй день процесса.— Я не забуду, ни как он там сидел в своем коричневом пиджаке, ни его безобразное худое лицо, обрамленное кашта­новой старомодной бородой, ни как он поглядывал в публику, большая часть которой была ему знакома, или на других обвиняемых, часто усмехаясь, очень хладнокровный, зачастую намеренно иронический... ни как он, выступая, немного позировал, слегка посмеи­ваясь над остальными обвиняемыми, показывая свое превосходство актера,— надменный, скептический, лов­кий, литературно образованный».

Даже «превосходство актера» отметил острый писа­тельский глаз, а трезвый, спокойный ум, обогащенный глубокими знаниями, словно заблокировали сталин­ские — черные с обильной желтизной — очи. Не актера поневоле, а прожженного обманщика-лицедея увидел Фейхтвангер на скамье подсудимых. Не ощутил пота­енной трагедии неравного поединка между Вышинским и Радеком.

— ...Так, обвиняемый Радек на допросе от двадцать второго декабря тысяча девятьсот тридцать шестого года,— отлично поставленным голосом читал Вышин­ский,— приводит следующее место из письма Троц­кого... «Главным условием прихода к власти троцкис­тов, если им не удастся добиться этого путем террора, было бы поражение СССР; надо, поскольку это возмож­но, ускорить столкновение между СССР и Германией»,— сделав эффектную паузу, прокурор сослался на соответ­ствующий лист и том дела.

Потрясенный Фейхтвангер — беженец из фашист­ской Германии, чьи книги сжигались на площадях, не обратил внимания на то, что «письмо Троцко­го» только упоминалось, но не фигурировало на этом суде.

— ...Радек, подтверждая показания Пятакова,— ви­тийствовал перед микрофоном государственный обви­нитель,— на допросе от двадцать второго декабря... показал... действовать по указаниям Троцкого, согласо­ванным с германским генеральным штабом (том пятый, лист дела сто пятьдесят второй)...

Фейхтвангер схватился за сердце: за спиной заго­ворщиков стоял не только Троцкий, но весь гитлеров­ский вермахт!

— ...Обвиняемый Сокольников показал: «По окон­чании одной из официальных бесед у меня в кабинете, когда Г. и секретарь посольства собрались уходить, Г. несколько задержался. В это время оба переводчика вышли уже из кабинета. Воспользовавшись этим, Г., в то время как я провожал его к выходу, обменялся со мной несколькими фразами...»

В голове не укладывалось, как могли эти люди, управлявшие важнейшими министерствами, пойти на сотрудничество с заклятым врагом! Одно дело — поли­тическая борьба и совсем иное — шпионаж, тем более террор! А они ничем не брезговали. Действуя по указа­ниям параллельного центра и прямым заданиям агента японской разведки X., обвиняемый Князев проводил диверсии на железных дорогах: крушение военного эшелона на станции Шумиха, во время которого двад­цать девять красноармейцев погибли и столько же полу­чили ранения; крушение на перегоне Яхино — Усть-Катав в декабре тридцать пятого года; крушение на перегоне Бдиновер — Бердяуш в феврале тридцать шес­того.

Взрывы, аварии, отравления! Пятаков дал указания Норкину подготовить поджог Кемеровского химком­бината к моменту начала войны. Все поры государствен­ного механизма были пронизаны изменниками, словно трухлявый пень прожорливыми личинками. Очень даже уместное слово — вредитель.

Приставленная к Фейхтвангеру переводчица сказа­ла, что речь прокурора не обязательно записывать. Все будет напечатано в завтрашних газетах.

Допрос Радека начался на другой день, на утреннем заседании.

В числе своих сообщников он назвал Смирнова, Дрейцера, Мрачковского, Гаевского, осужденных по первому процессу.

— А группа правых? — потребовал Вышинский.

— Само собой, я был с Бухариным связан.

— Даже само собою понятно! — иронизировал про­курор.— Какие вы можете назвать конкретные факты о связях с группой правых?

— У меня была связь только с Бухариным. Том­ского я видел только в тысяча девятьсот тридцать третьем году, когда он говорил очень остро о внутрен­нем положении...

Вышинский задал вопрос о Сокольникове.

Почти теми же словами Радек описал свою встречу с загадочным Г. И продолжительность последовавшей паузы, вместив непроизнесенное имя, была такая же, как у прокурора.

— А вы были за поражение или за победу СССР? — спросил как бы с подковыркой Вышинский.

— Все мои действия за эти годы свидетельствовали о том, что я помогал поражению,— не пожелал отвер­теться Радек.

— Эти ваши действия были сознательными?

— Я в жизни несознательных действий, кроме сна, не делал никогда.

В зале прозвучал дружный смех.

Фейхтвангер недоуменно оглянулся. Чему смеялись эти люди? Обмен репликами невольно напоминал детские игры в войну, а ведь речь шла о войне настоя­щей, о судьбах миллионов! Но прокурор упорствовал, доводя почти до абсурда перепасовку короткими фра­зами, за которой только угадывался беспощадный под­текст.

Самоуверенная бесшабашность Радека вызывала смутную тревогу.

— А это был, к сожалению, не сон?

— Это, к сожалению, был не сон,— казалось, Радек дразнит Вышинского.

— А было явью?

— Это была печальная действительность.

— Да, печальная для вас...

Конкретных фактов так и не последовало. Называ­лись фамилии, приводились подробности безумных фантасмагорических планов.

— Германии намечалось отдать Украину,— с непо­нятной веселостью рассказывал подсудимый о пред­полагаемом разделе страны.— Приморье и При­амурье — Японии.

Как бы мимоходом, хотя для защиты это могло ока­заться немаловажным, он упомянул, что собирался пор­вать с заговорщиками, рассказать обо всем в ЦК. Но прокурора ничуть не волновало, почему не реализова­лись благие намерения. Видимо, ему хотелось выставить подсудимого в самом невыгодном свете. И Радек охотно пошел навстречу, потешив заодно публику:

— Не я пошел в ГПУ, за мной пришло ГПУ.

— Ответ красноречивый,— Вышинский определен­но остался доволен.

— Ответ грустный.

Только абсолютно бездарный драматург мог состря­пать такую пьесу. Живая действительность оказалась до ужаса примитивной.

Вышинский. Это измена?

Радек. Да.

Что может быть проще? С этого они могли бы начать.

Вышинский. Сколько месяцев вы отрицали?

Радек. Около трех месяцев.

Государственный обвинитель мог торжествовать за­служенную победу.

Фейхтвангер, далекий от советских реалий, неволь­но пропускал моменты поистине драматические, кото­рые заставили затаить дыхание даже специфическую аудиторию Октябрьского зала.

Карл Радек (писатель, еврей, в прошлом видный деятель Германской компартии) вполне естественно вызвал особое любопытство.

«То он ударял газетой о барьер, то брал стакан чая, бросал в него кружок лимона, помешивал ложеч­кой и, рассказывая о чудовищных делах, пил чай мелкими глотками»,— фиксировал Фейхтвангер при­мечательные штришки. Но, сосредоточившись на скру­пулезном описании чисто внешней стороны и вообще ощущая себя Гулливером где-нибудь в стране Лапуту, он не догадывался о том, что говорилось на закрытых заседаниях.

Отвечая на один из заданных Вышинским вопросов, Радек невзначай упомянул Тухачевского.

Имя маршала возникло как будто случайно. Проку­рор сразу насторожился и потребовал дополнительных подробностей. Это явно смутило Радека.

— Естественно, Тухачевский не знал о моей преступ­ной деятельности,— сказал он с непонятной досадой и добавил уверенно, что маршал беззаветно преданный партии боец. Просто ему, Радеку, понадобились для работы какие-то сведения об английской армии, и он через Тухачевского познакомился с Путной.

— Путна вместе со мной участвовал в заговоре,— тихо сказал Радек.

Он твердо придерживался уготованной ему роли и не хотел прибавить лишнего слова. Но, конечно, догады­вался, почему в протоколе появилось имя маршала.

Вышинский тоже не стал копать дальше, исчерпав свой интерес и к Тухачевскому, и к Путне. По сценарию Мдивани с его «грузинским троцкистским центром» играл на процессе значительно более важную роль. Тер­рористические акты против Сталина, Ежова и Берии могли послужить сигналом к государственному перевороту. В «Правде» под рубрикой «Из зала суда» напеча­тали репортаж П. Павленко «Прокурор на трибуне»: « Немного на свете прокуроров, которые могли бы позво­лить себе, требуя смерти преступников, говорить о ве­личии идей своего времени, как их осуществители».

Слог модного прозаика-публициста оставлял желать лучшего, но, по сути он ничем не погрешил против истины. Таких прокуроров, как Вышинский, на свете не было.

Будучи еще ректором МГУ, он написал серьезные монографии «Суд и карательная политика Советской власти», «Курс уголовного процесса» и даже зарекомен­довал себя глубоким знатоком тонкостей средневеко­вого права. «Оно считалось,— писал Андрей Януарьевич о признании обвиняемого,— «царицей доказа­тельств», лучшим же средством для его получения считалась пытка, физическая или нравственная, без­различно».

Не бог весть какое открытие, но все достойно, все на своем месте. Однако, заняв кресло Прокурора СССР, Вышинский диаметрально переменил свои теоретиче­ские воззрения. В секретном циркуляре санкционировал применение пыток, а в научных трудах, как всегда неопровержимо и убедительно, доказал, что признание обвиняемого действительно является «царицей доказа­тельств».

«Это измена?» — «Да». Больше ничего и не требует­ся. Совсем не детские игры. Это краткое «да» и есть « царица доказательств ».

Фейхтвангер, понятно, пребывал в абсолютном неве­дении и все время ждал, когда же наконец суду будут предъявлены хоть какие-нибудь, документы. Ни на тре­тий, ни на четвертый день ничего подобного не случи­лось. Переводчица объяснила, что такие вещи разби­раются на закрытых заседаниях.

— Ах, так! Ну тогда понятно...

Фейхтвангер пропустил самый, быть может, напря­женный момент процесса, когда Вышинский спросил Муралова, почему он так долго отказывался признать­ся в «виновности».

— Я думал так, что если я дальше останусь троц­кистом, тем более что остальные отходили — одни честно и другие бесчестно... во всяком случае, они не являлись знаменем контрреволюции. А я нашелся, герой... Если я останусь дальше так, то я могу быть знаменем контрреволюции... И я сказал себе тогда, после чуть ли не восьми месяцев, что да подчинится мой личный интерес интересам того государства, за которое я боролся в течение двадцати трех лет, за ко­торое я сражался активно в трех революциях, когда десятки раз моя жизнь висела на волоске...

«Свое нежелание поверить в достоверность обви­нения сомневающиеся обосновывают тем, что поведе­ние обвиняемых перед судом психологически необъ­яснимо. Почему обвиняемые, спрашивают эти скепти­ки, вместо того чтобы отпираться, наоборот, стараются превзойти друг друга в признаниях? И в каких при­знаниях! Они сами себя рисуют грязными, подлыми преступниками. Почему они не защищаются, как де­лают это обычно все обвиняемые перед судом?.. То, что обвиняемые признаются, возражают советские граждане, объясняется очень просто. На предвари­тельном следствии они были настолько изобличены свидетельскими показаниями и документами, что от­рицание было бы для них бесцельно... Патетический характер признаний должен быть в основном отнесен за счет перевода. Русская интонация трудно поддает­ся передаче, русский язык в переводе звучит несколько странно, преувеличенно, как будто основным тоном его является превосходная степень... Я слышал, как однажды милиционер, регулирующий движение, сказал моему шоферу: «Товарищ, будьте, пожалуйста, любез­ны уважать правила». Такая манера выражения ка­жется странной».

Что и говорить, переводчики знали свое дело! И те, что сидели рядом, и те, чей голос звучал в наушниках.

— Подсудимый Радек, скажите, к вам на дачу под Москвой приезжало некое лицо? — спросил Вышин­ский на вечернем заседании двадцать седьмого января.

— Как я уже показывал, летом тридцать пятого года меня посетил тот же самый дипломатический предста­витель той же самой среднеевропейской страны...

Все-таки это подозрительно походило на детскую игру «Возьми то, не знаю что»... Впрочем, было похоже, что обвинитель и обвиняемый, перебрасываясь зага­дочными, условными фразами, знают, о чем идет речь. Причем оба — вот что замечательно! — с одинаковым рвением оберегают государственную тайну.

— На одном из очередных дипломатических при­емов подошел ко мне военный представитель этой страны,— продолжал повествовать о своем падении Радек.

Но прокурору показалось, что подобная откровен­ность может завести слишком далеко.

— Не называйте ни фамилий, ни страны.

После «заключительной экспертизы», как назвали короткую заминку за судейским столом газеты, пред­седательствующий Ульрих объявил:

— Дальнейшее заседание будет происходить, на основании статьи девятнадцать Уголовно-процессуаль­ного кодекса, при закрытых дверях. Следующее откры­тое заседание суда — двадцать восьмого января в четы­ре часа дня.

Подобные перерывы устраивались всякий раз, когда заходил разговор о «господине Г.» — в стенограмме следовало шесть точек — и «господине X.». В первом можно было заподозрить германского резидента, во втором — определенно японского. Но смутил появив­шийся в «Правде» заголовок: «Японский господин Ха, или дальневосточный псевдоним Троцкого».

Тут Фейхтвангер почувствовал, что в его голове все окончательно перепуталось.

В длинной обвинительной речи мелькали удиви­тельные пассажи, немыслимые в нормальном суде.

— Вот Ратайчак,— Вышинский, загнув пальцы книзу, пренебрежительно указал на начальника Главхимпрома НКТП.— Он сидит в задумчивой позе, не то германский, это так и осталось невыясненным до конца, не то польский разведчик, в этом не может быть сомнения, как ему полагается, лгун, обманщик и плут.

Станислав Антонович Ратайчак — личность, безус­ловно, неординарная. Служил в немецкой армии, в пят­надцатом году попал в русский плен, с первых дней революции — в РККА.

Такого человека — немец! — легче всего обвинить в шпионаже, но нужны хоть какие-то аргументы! А то: «...так и осталось невыясненным»... И что ему «полагается», Ратайчаку? Быть плутом от природы?

Непривычно вели себя и адвокаты. Не проронив в течение всего разбирательства ни единого слова, они выступили под занавес с уныло-стандартными, до смешного одинаковыми речами, не столько оправ­дывая, сколько обвиняя своих подзащитных, и тем не менее дружно просили о снисхождении.

— Тут никакой гордости нет, какая тут может быть гордость... Я скажу, что не нужно нам это­го снисхождения,— сказал в последнем слове Карл Радек.

Письма Троцкого, вокруг которых было столько наверчено, он, оказывается, заучивал наизусть, чтобы осведомить сообщников, а после сжигал. Так они в деле и фигурировали — в устном изложении.

Приговор не вызвал у осужденных ни протеста, ни удивления. Они выслушали его, стоя в полном молчании. Пятакова, Серебрякова, Лившица, Муралова, Дробниса, Богуславского, Норкина — тринадцать чело­век приговорили к расстрелу. Радека, Сокольникова и Арнольда, «как несущих ответственность, но не при­нимавших непосредственного участия в организации и осуществлении актов диверсий, вредительства, шпио­нажа и террористической деятельности», осудили на десять лет, инженера Строилова — на восемь.

— Выбирай, кем хочешь быть: или шпионом, или террористом? — предложили Арнольду, завгару из Прокопьевска, следователи на допросе в Верхне-Уральской тюрьме.

Он выбрал терроризм и не мог понять, какая сила уберегла его от смертной казни.

«Показались солдаты,— записал Фейхтвангер.— Они вначале подошли к четверым, не приговорен­ным к смерти. Один из солдат положил Радеку руку на плечо, по-видимому предлагая ему следовать за собой. И Радек пошел. Он обернулся, приветственно поднял руку, почти незаметно пожал плечами, кивнул остальным приговоренным к смерти, своим друзьям, и улыбнулся. Да, он улыбнулся».

Потом охранники в синих фуражках увели осталь­ных, изобличенных в подготовке террористических ак­тов против руководителей ВКП(б) и Советского прави­тельства — товарищей Сталина, Молотова, Кагановича, Ворошилова, Орджоникидзе, Ежова, Жданова, Косиора, Эйхе, Постышева и Берия. В таком, еще непривычном порядке и было перечислено.

Главные же вдохновители преступного умысла оставались пока безнаказанными. На это прямо указы­вало дополнение к приговору, вошедшее в законную силу:

«Высланные в 1929 г. за пределы СССР и лишенные от 20-го февраля 1932 г. права гражданства СССР враги народа Троцкий Лев Давидович и его сын Седов Лев Львович, изобличенные показаниями... в случае их обнаружения на территории СССР подлежат немед­ленному аресту и преданию суду».

Проводив взглядом тех, кому предстояло умереть уже через считанные минуты, Вышинский задержался на затылке Серебрякова. Леонид Петрович уходил с под­нятой головой.

С дачей все устроилось самым лучшим образом. За свой дом Андрей Януарьевич получил сполна от нового пайщика Бородина, бывшего политического советника Сунь Ятсена. Балансовая стоимость потя­нула без малого на сорок тысяч. На серебряковском участке, целиком отошедшем прокурору Союза, произ­вели капитальный ремонт. И тут Вышинский предпри­нял непревзойденный, прямо-таки изумительный трюк. Передав дачу из кооперативного владения в государ­ственное — в подчиненную лично ему союзную проку­ратуру, он вернул затраченные на капитальный, на самом деле фиктивный, ремонт кровные двадцать тысяч и плюс к тому серебряковский пай в семнадцать с половиной тысяч рублей.

В тот самый январский день, когда Вышинский начал допрашивать Серебрякова насчет преступной антисоветской деятельности, дача, как «строящаяся», была зачислена на баланс в хозуправление Совнаркома. Законность подобной сделки беспокоила не слишком, но оставался нежелательный нюанс. Согласно пригово­ру («имущество всех осужденных, лично им принадле­жащее,— конфисковать»), по крайней мере, скромный пай Леонида Петровича полагалось передать в казну, а этого не случилось. Поэтому государственный обвинитель выкинул совсем уж головокружительное сальто-мортале.

Завсекретариатом Прокуратуры СССР Харламов направил в хозуправление только что образованного согласно новой Конституции Верховного Совета следую­щую бумагу:

«В самом начале постройки новой дачи тов. Вышин­ский имел в виду оплатить ее стоимость... Когда же выяснилась полная стоимость вновь выстроенной на участке № 14 дачи, вопрос о приобретении ее тов. Вы­шинским в собственность отпал. Ввиду того, что возврат 37 500 рублей слишком затруднителен, что ставит тов. Вышинского в трудное положение, прошу Вашего рас­поряжения о перечислении на его имя принадлежа­щей ему вышеназванной суммы».

Итого: 40 000 плюс 37 500 плюс еще раз 37 500. В придачу к приглянувшемуся дому над речным обры­вом Андрей Януарьевич получал «довесок» в 115 000 рублей.

Трижды, четырежды гениально!

А Фейхтвангер мучился сомнениями, копался в пси­хологии осужденных, копался в себе.

«Основные причины того, что совершили обвиняе­мые, и главным образом основные мотивы их поведения перед судом западным людям все же не вполне ясны,— изложил он свои впечатления для советской печати.— Пусть большинство из них своими действиями заслу­жило смертную казнь, но бранными словами и порыва­ми возмущения, как бы они ни были понятны, нельзя объяснить психологию этих людей. Раскрыть до конца западному человеку их вину и искупление сможет толь­ко великий советский писатель».

Союз писателей принял вызов:

«Фейхтвангер не понимает, какими мотивами руко­водствовались обвиняемые, признаваясь. Четверть миллиона рабочих, демонстрирующих сейчас на Красной площади, это понимают».

На митинге, созванном Московским горкомом, все, как один, подняли руки, одобряя суровый и справедли­вый приговор.

А на другое утро горячку коллективного разума, пораженного «психической (по Бехтереву) заразой», обдала волна арктического, в прямом и переносном смы­сле, воздуха.

«Зимовка на острове Рудольфа»,— оповестила «Пра­вда».

Так и тянулось почти всю первую половину бли­стающего весной света февраля чередование черного и белого, ясного солнца и кромешной тьмы.

«Геринг опровергает».

«Многомиллионный советский народ единодушно одобряет приговор изменникам родины».

«Речь Гитлера — новая угроза миру».

«Троцкистские агенты Гитлера и Франко — злей­шие враги антифашистского фронта».

Кукрыниксы изобразили «Парад фашистских вра­лей»: Геббельс верхом на утке объезжает строй монстров с перьями, роняющими капли чернильно-

«Отважные пограничники на приеме у тов. Н. И. Ежова»: на фотографии замнаркома внутренних дел, комкор М. П. Фриновский, замнаркома, комиссар госбезопасности второго ранга А. Н. Вельский и прочие.

Десятого в Большом театре прошел торжественный вечер, посвященный столетию со дня смерти Пушкина. Поэт Безыменский произнес речь в стихах, вызвав бурю аплодисментов:

Да здравствует Ленин!

Да здравствует Сталин!

Да здравствует солнце!

Да скроется тьма!

«Этих дней не смолкнет слава» — номер «Правды» от 12-го был посвящен маршалу Блюхеру.

13 февраля: «Новости из свежего источника» — опять Геббельс.

14 февраля: «Поездка маршала СССР тов. А. И. Его­рова по приглашению начальников штабов литовской, латвийской и эстонской армий».

Загрузка...