Арголь[39]

И хотя деревня все еще плавилась в знойных лучах послеполуденного солнца, Альбер вышел на длинную дорогу, что вела в Арголь. Под защитой уже увеличившейся тени, отбрасываемой боярышником, пустился он в путь.

Он хотел подарить себе лишний час, чтобы прочувствовать всю тревогу, которую внушило ему одно случайное обстоятельство. Месяц назад он купил поместье Арголь — вместе с лесами, полями и службами, — не посетив его перед тем ни разу, по восторженной, скорее таинственной, рекомендации (Альбер хорошо помнил этот странный гортанный голос, так повлиявший на его решение) одного очень дорогого друга, несколько более, чем подобают приличия, восторженного любителя Бальзака, историй шуанов, а также «черных» романов.[40] Так, не слишком раздумывая, подписался он под обращением к немыслимой благодати случая.

Он был последним отпрыском знатной и богатой, но не слишком искушенной светской жизнью семьи, которая очень долго и ревниво удерживала его в пустынных стенах отдаленного провинциального поместья. В пятнадцать лет в нем расцвели все дары духовной и физической красоты, но он отвернулся от успеха, который все с редкостным единодушием предсказывали ему в Париже. Демон познания уже тогда завладел всеми силами этого духа. Он посетил университеты Европы, отдавая предпочтение наиболее старым, тем, в которых средневековые наставники сумели еще оставить воспоминание о философском знании, превзойти которое редко удавалось в новейшие времена. Его видели в Галле, Гейдельберге, Падуе, Болонье.[41] Везде он обращал на себя внимание широтой своих познаний, блистательной оригинальностью суждений; но, хотя круг его друзей был весьма невелик, более всего удивляло в нем стойкое презрение к женщинам. Он не избегал их, но, не отступая от своей манеры спокойного и постоянно уравновешенного поведения, выказывал особый дар, стоило ему только вступить с одной из них в более близкие отношения: провоцировать ее столь ненормальными и холодно-экстравагантными выходками, что самые отважные женщины при этом бледнели и, раздосадованные тем, что обнаруживали в себе нечто, что он немедленно определял как страх, довольно скоро, хоть и с сожалением, оставляли его продолжать свой путь, как и прежде страннический и бесшабашный. Иногда какой-нибудь очерк, особенно богатый интересными соображениями, или статья, в которой использовался важный и редкий материал, вызывали одновременно восхищение и беспокойство — всем тем, что они заключали в себе странного, отражая вкусы и душу автора, — у тех нескольких верных друзей, которые еще оставались у него в литературном мире Парижа. В последние годы красота его лица, усилившаяся бледность которого стала теперь постоянной, обрела характер почти роковой. Строгие линии лба, разделенного на две выпуклые доли, терялись в белокурой воздушной шевелюре, которая казалась такой тонкой материей, что ветер, играя в ней, развивал и удлинял сухие и словно отделенные друг от друга локоны, — чрезвычайно редкое свойство, характерное для отдельных натур, посвятивших себя беспрестанно изнуряющим спекулятивным размышлениям. Нос был тонким и прямым, словно созданным из бархатисто-матовой материи, ноздри подвижными и чрезвычайно контрактильными. Глаза завораживали коварством, измышленным самой природой, пожелавшей, чтобы оси их не были строго параллельны, и, казалось, стоило им обратиться к человеку, они тут же пронзали его насквозь,[42] сообщая ему почти физически весь груз колоссальной внутренней мечтательности, — во взорах же, бросаемых им в сторону, открывался чистый белок, словно нечеловеческий и внезапный знак полубожества, ввергавший в глубокое смущение окружающих. Упругие губы обладали примечательной способностью морщиться. Посадка головы была грациозной, а широкая массивная грудь словно создана, чтобы давать полную волю чувствам. Из его горячечных рук с худыми и длинными пальцами словно перетекала в каждого, кто их касался, своя независимая жизнь, а малейшие движения сочлененных и вместе с тем исключительно подвижных пальцев были восхитительно выразительными. Такой была эта ангельская и мечтательная фигура: воздух, пришедший из высших сфер, легкий и подвижный, казалось, без конца притекал к челу, в котором обитал свет, но духовность его физиономии ежесекундно перечеркивалась плотской, смертельной элегантностью его тела, крепких и длинных конечностей — в этом-то и заключалось дополнительное коварство; тревожная гибкость, уснувший жар, сумерки и магия тяжелой крови наполняли его артерии — любая женщина захотела бы бессильно упасть в эти объятия, как в прибежище или капкан. Такой была эта притягательная фигура, созданная, чтобы проникнуть в самые глубинные тайны жизни,[43] чтобы объять собой ее наиболее увлекательные реальности.

Дух его, как мы уже поняли, был особенно подвержен философическим исканиям. В двадцать лет, отбросив всяческие мысли об успехе или карьере, он поставил перед собой задачу разрешить тайны чувственного и мыслительного миров. Он прочел Канта, Лейбница, Платона, Декарта,[44] но естественная склонность увлекла его к философским системам более конкретным и, как считали некоторые, более смелым, которые, словно приняв с редкостной открытостью мир в свои объятия, не удовлетворяются тем, чтобы осветить его лучом отдельного света, но ищут у мира всей правды и всего объяснения, разобрав его на составляющие, как это делали Аристотель, Плотин, Спиноза.[45] Но в особенности страстное любопытство влекло его к гениальному королю философов Гегелю;[46] этому принцу комплексной универсальной науки, тому, кто сорвал венец славы со всякого абстрактного знания, для кого самые блестящие философские системы стали лишь туманностями, из коих он создал свой гигантский Млечный Путь, — именно ему он энергично отдавал свое предпочтение, принимая диалектику за тот самый рычаг, который смеха ради истребовал как-то Архимед[47] и которым смог затем поднять весь мир; и он взял с собой тома Гегеля в свое одинокое поместье в Бретани, чтобы, посреди этого меланхолического края, заполнить ими с избытком хмурые и, как он предвидел, бесплодные дни.

Дикий и пустынный характер местности, в которой по странной воле случая он должен был задержаться на несколько месяцев, не замедлил поразить его дух, успокоенный монотонной ходьбой. Справа простирались голые песчаные равнины, где глаз не мог оторваться от тусклой желтизны утесника. Повсюду вода дремала в поросших травой лужицах, по краям которых неровные булыжники посреди зыбкой почвы служили единственной надежной опорой для путника. На горизонте земля приподнималась гигантской складкой, превращаясь в подобие низкой горной гряды, в которой эрозия вырезала три или четыре утеса, нависших один над другим. Предзакатное солнце окрасило в этот момент своей великолепной желтизной невысокую траву гор: на их вершинах зубцы острых песчаников, грубые, наполовину разрушенные, похожие на столбы, вырисовывались в своих мельчайших деталях на фоне неба; подвижный воздух и светящееся, словно посеребренное отражением совсем близкого океана небо придавали четким очертаниям гор особое величие. Слева простирались мрачные и печальные леса, в основном дубовые, изредка попадались также сосны, черные и тощие: слышно было, как текли в них невидимые ручьи; Альбера же особенно поразила редкостная и печальная монотонность птичьих голосов. Возвышенность, начинавшаяся в непосредственной близи от дороги, закрывала вид с одной стороны: на ней приморские сосны, вытянувшись в тончайшую линию на гребне холма, своими элегантными горизонтальными ветвями, казалось, подчеркивали на фоне заходящего солнца очертания косогора и на мгновение придавали пейзажу внезапную легкость японского эстампа. Западный ветер мощно раскачивал ветви дремучего и затерянного леса, огромные серые тучи быстро неслись по небу; казалось, человеку нет места в этих пустынных краях. В конце концов ощущение пустыни стало угнетать душу Альбера, и потому, едва заметив сквозь просвет в ветвях деревьев и сумев, как ему показалось, узнать башни поместья Арголь по некоему, до сих пор ему еще неведомому биению сердца, он испытал странное чувство удовлетворения и — в самом что ни на есть прямом, как мы уже поняли, значении этого слова — признания.

Замок возвышался на краю скалистого отрога, вдоль которого только что шел Альбер. К нему вела извилистая тропинка — недоступная для транспорта, — ответвлявшаяся слева от дороги. Тропинка змеилась некоторое время через заболоченный луг, где Апьберу то и дело слышался звук торопливого ныряния в воду лягушек при одном приближении его шагов. Затем, резко поднявшись, она вплотную подходила к самому склону гор. Там уже царила полная тишина. Густые массы папоротника высотой в человеческий рост окаймляли тропинку; с обеих ее сторон поразительно прозрачные ручьи беззвучно струились по галечному дну, густой лес окружал дорогу в ее капризных извивах на склонах гор. Во все время подъема самая высокая башня замка, нависая над ущельями, где путнику с трудом удавалось продвигаться, смущала взгляд своей почти бесформенной массой, состоявшей из коричневых и серых, грубо сцементированных сланцев, с редкими зияющими проемами, так что в конце концов в груди рождалось чувство смятения почти невыносимое. С вершины этого немого наблюдателя лесного одиночества глаз часового, прикованный к шагам путника, не смог бы ни на мгновение потерять его из виду в самых причудливых излучинах тропинки, и если бы ненависть, сидя в засаде в этой башне, ожидала здесь украдкой прокравшегося гостя, то не избежать бы ему неминуемой беды! Мерлоны этой мощной круглой башни, возведенной из толстых гранитных плит, вырисовывались всегда ровно над головой путника, пустившегося в свой утомительный путь, и делали еще более разительным проворство тяжелых серых туч, которые ежесекундно огибали их со все увеличивающейся скоростью.

В тот момент, когда Альбер достиг вершины этих крутых склонов, вся масса замка выступила из-за последних кустов растительности. И тогда стало видно, что фасад его полностью перегораживал узкую косу горного плато. Примыкая слева к высокой круглой башне, фасад состоял из одной только толстой стены, сложенной из плоских плит голубого песчаника, скрепленных сероватым цементом. Особо величественный характер зданию придавала крыша, сооруженная в виде террасы — довольно редкая особенность, если учесть вечно дождливый климат этого края; верхняя часть ее высокого фасада словно прочерчивала по небу жесткую горизонтальную линию, как это бывает со стенами разрушенного пожаром дворца, и поскольку, так же, как и башню, увидеть ее можно было, только находясь у самого подножия стены, она производила не поддающееся никакому определению впечатление высоты.

Форма и расположение редких проемов были не менее удивительны. Всякое представление об этажах, неразрывно связанное в нашу эпоху с мыслью о гармоничной архитектуре, казалось, было оттуда изгнано. Редкие окна открывались в стене почти всегда на разной высоте, наводя на мысль о странной внутренней конструкции замка. Все нижние окна имели форму низкого и сильно вытянутого прямоугольника; было заметно, что архитектор вдохновлялся моделью бойниц, специально устраивавшихся в старинных крепостях для стрельбы из аркебуз. Ни один цветной узор не украшал края этих длинных и узких проемов, зиявших в голой стене как тревожащие отдушины. Высокие окна поддерживались стрельчатыми арками, поразительно вытянутыми и узкими, и направление этих вертикальных линий, взметнувшихся к небу в почти конвульсивном порыве, создавало вкупе с тяжелым горизонтальным гребнем гранитных парапетов высокой террасы контраст почти невыносимый. Все окна были украшены витражами неправильной и угловатой формы, вставленными в оправу свинцовых пластинок. Низкая и узкая, сделанная из панелей резного дуба дверь, в которой поблескивали медные гвозди, открывалась в левой части фасада у подножия сторожевой башни.

Правая сторона фасада примыкала одним своим углом к квадратной башне. Менее высокая, чем сторожевая башня, она была покрыта глиняной крышей в форме устремившейся вверх пирамиды. Ее бороздили длинные вертикальные нервюры, сделанные из гранитных, грубо соединенных между собой блоков, в промежутках между которыми умелый скалолаз мог бы найти достаточную опору, чтобы подняться на крышу. Над башней высились крутые склоны гор, уходивших во вторую долину, где под монотонным вспениванием древесных волн слышно было, как журчали воды. За башней второй корпус здания, расположенный параллельно долине, составлял вместе с фасадом замка правильный прямоугольник. Это крыло, построенное в итальянском стиле, по образцу дворцов, которыми Клод Желе так любил украшать свои пейзажи,[48] создавало полный контраст с мрачным фасадом. Там можно было увидеть элегантные треугольные фронтоны, балюстрады из белого камня; казалось, что благородные окна освещали радующие взор апартаменты, на гладкой поверхности стены светлая штукатурка сверкала среди деревьев, а на верхушке длинной мачты, возвышавшейся над террасами, ветер с хлопаньем развевал два стяга красного и фиолетового шелка.

Узкая коса плато, зажатая между массивным замком и ущельями, где змеилась тропинка, была покрыта коротко подстриженным и упругим газоном, зеленый, сверкающий цвет которого очаровывал глаз. Казалось, ни одной тропинки не было на нем протоптано: двери замка открывались прямо на мягкий ковер лужайки, и эта странная особенность в сочетании с архаическим и сложным рисунком замка чрезмерно удивила Альбера.

Между тем не успел он сделать несколько шагов по газону, как один из слуг замка молча вышел навстречу ему. Фигура этого бретонца, поступь которого по немыслимо гладко подстриженной лужайке невольно была облечена в своеобразное величие, казалась сурово неподвижной. С почтением поклонился он Альберу и двинулся впереди него по направлению к замку.

И тогда Альбер заметил, что необычное внутреннее устройство, которое вид фасада подсказывал воображению,[49] не опровергалось внутренним расположением комнат. Посетитель попадал сначала в высокую сводчатую залу с полукруглой аркой, пространство которой было организовано тремя рядами пилястров. Шедшее от низких, видимых на фасаде бойниц боковое освещение, которое уходящее солнце делало зримым в длинных, горизонтальных полосках танцующей золотистой пыли, образовывало вместе с белыми колоннами светящуюся в высоких сводах сеть, нереальная и изменчивая игра которой не позволяла глазу охватить истинную глубину пространства. В этой зале нельзя было обнаружить никакой мебели, но повсюду пышные меха и обитые азиатским шелком подушки, наваленные возле стен и оголенных пилястров, говорили о причудливой роскоши, создавая ощущение одновременно обилия и небрежности: словно то был ночной бивуак Золотой Орды в белом византийском храме.[50] Из залы шли низкие и неизменно извилистые коридоры, разрезаемые крутыми лестницами и рампами, изобиловавшие сокровенными уголками и поворотами, которые словно прожилки проходили сквозь гигантский корабль замка, представлявшего собой, таким образом, картину трехмерного лабиринта. Большая часть комнат, казалось, была лишена конкретного предназначения: столы эбенового дерева, диваны, обитые темной кожей, роскошные гобелены были разбросаны повсюду, по всей видимости, без всякого определенного плана. Мебель поражала своей постоянной готовностью к употреблению. Длинная и низкая столовая была облицована плитами из красной меди с врезанными в них четырехугольными хрустальными зеркалами; другая массивная медная плита служила столом, большие охапки тускло-красных цветов сверкали на голых стенах. Желтые лучи уходящего солнца, касаясь на мгновение брони кровавого металла, извлекали из него мощную гармонию: цветочные массы матово-красного цвета казались на ней чуть ли не глыбами тьмы, эмблемами торжественной и гордой меланхолии. Между тем тяжелые всполохи прокрадывались на эти стены с появлением облаков, мутные и липкие лужицы густого света появлялись на столе, на нежной оправе зеркал, и блеск этого жесткого металла, этих враждебных стен заставлял душу сокрыться внутри самой себя и словно превращал мысль в пламя, жгучее, острое и пронизывающее, словно стальное лезвие. Альбер прошел тогда в большую залу, и здесь ему стоило большого труда сдержать свое удивление. Эта зала была гораздо более просторной, чем другие комнаты замка. В особенности ее высота была по крайней мере в три раза больше высоты остальных комнат: ее потолок, кажется, образовывала верхняя терраса замка, и комната имела вид гигантского колодца, пронизывающего сверху донизу все здание. Мебель залы, совершенно раздавленная высотой, казалась присевшей на корточки на полу; то были белые и серые, наваленные друг на друга меховые шкуры, образующие низенькие диваны, эбеновые и перламутровые столы, изящные резные вещи бретонского дуба, низкие и глубокие, обтянутые гобеленом кресла с набросанными на них подушками светло — желтого цвета, такого яркого, что от них исходил словно фосфоресцирующий свет, о котором могут дать представление лишь некоторые картины Гогена.[51]

Прямоугольные шпалеры тусклых тонов неполностью покрывали белые каменные стены. Но в по-настоящему неповторимое чудо превращало эту залу ее освещение. Горизонтальные бойницы пропускали здесь сплошные световые панно, которые разделяли высоту залы движущимися перегородками нематериальной субстанции и почти полностью скрывали потолок залы с неровными стропилами, образуемый несущей конструкцией здания; через щели между ними узкие лужицы света, проникая сквозь застекленную крышу, падали с высоты, достигая до самого пола. Стрельчатые окна, вырезанные в толстой стене, в свою очередь, делили залу своими вертикальными и четкими, излучавшими резкий свет плоскостями, образовывая в остальном пространстве комнаты зоны прохладной тени, где глаз отдыхал на неизбывно матовой поверхности. Внизу окна были затянуты светлой шелковой тканью со сложным узором: их рассеянный, сине-зеленый, нежнейшей желтизны свет будто исторгался из морской глубины и затоплял равномерной теплой пеленой нижние части залы, которые казались наполненными светящимся, плотным и вместе с тем прозрачным осадком, в то время как несколькими футами выше вольные лучи солнца играли в пространстве небесной высоты. Эти наслоения, делавшие все световые планы одинаково чувствительными для глаза, контраст между прихотливой роскошью, что демонстрировала себя на полу комнаты в смягченно-рассеянном свете, и грубого потолка, где во всей своей мощи одна хозяйничала магия дня, воспламеняли душу, доводя ее до некоего радостного бреда, проникшего в сердце Альбера, когда быстрым шагом он устремился к ведущей в башенку лестнице полированного дерева, скрипящей и звучной, как корпус корабля.

Там, где лестница выходила на террасу замка, как на мостик большого затянутого в зыбь судна, все великолепие солнца, лучами которого до сих пор прихотливо играли одни лишь медные плиты, узкие стрельчатые окна да массивные обитые шелком стены, развернулось во всей своей необузданной мощи. Дыхание словно перехватывало мощным потоком свежего воздуха, который сдувал с террасы и наклонял росшие двумястами футами ниже деревья, похожие на разлившееся море. Растрепавшиеся наверху складки шелковых стягов, шелест которых, похожий на звук надутых ветром парусов, послышался неожиданно где-то совсем близко, отбрасывали повсюду танцующие тени, и глаза сильно слепило от солнечного света, распыленного на белых камнях. Между тем феерия солнца распространилась по всему небу, захватив также и одинокую линию горизонта. На севере, где скалистый отрог заканчивался резкими обрывами, желтые и гладкие ланды разрезались прихотливыми изгибами долины, поросшей, как можно было догадаться, вплоть до самых границ деревьями; словно суровое дыхание Океана безжалостно обрезало все ветви, выходившие за пределы единообразного пространства плато. На расстоянии, казавшемся глазу бесконечным, долина, расширяясь, прорезала задний склон скалы, обозначившей горизонт, и в этом треугольном вырезе можно было рассмотреть подрубленную пеной и окантованную белыми пустынными песчаными берегами небольшую морскую бухту. Море, в котором не видно было ни одного паруса, поражало своей полной неподвижностью: можно подумать, то был живописный темно-синего цвета мазок. За этим заливом низкая цепь гор, которую Альбер видел еще с дороги, закрывала скалы; здесь начинался холмистый пейзаж с формами суровыми и оголенными, в котором по-прежнему полностью отсутствовали деревья. Огромные сероватого оттенка болота виднелись у подножия последних склонов, доходя до восточного горизонта.

К югу расстилался древний край Сторван. От подножия стен и насколько мог видеть глаз полукругом простирался лес; это был печальный и дикий лес, спящий лес,[52] полнейшая тишина которого тяжестью ложилась на душу. Он крепко обнимал замок, словно кольца тяжелой, неподвижной змеи,[53] пестроту кожи которой имитировали темные пятна облаков, проплывавших над его морщинистой поверхностью. Эти небесные облака, белые и плоские, парили над зеленой пропастью на невероятной высоте. При взгляде на это зеленое море душу охватывала непонятная дурнота. Альберу странным образом казалось, что лес этот должен был ожить, и что, подобно сказочному лесу или тому, что пригрезился во сне, он не сказал еще своего последнего слова.[54] На западе высокие скалистые гряды, до самих вершин заросшие деревьями, стояли параллельными рядами; река широким потоком текла в этих глубоких долинах; налетевший мгновенно бриз взъерошил ее поверхность, похожую на озябшую от холода кожу, и тут вдруг тысячи сверкающих граней отразили слепящее солнце с его странно неподвижным великолепием. Но деревья оставались немыми и угрожающими до самых голубоватых далей горизонта.

Через низкую дверь Альбер вошел в круглую башню, возвышавшуюся над террасами. Она была обустроена в виде кабинета, заполненного этажерками ценных пород дерева; четыре овальных окна башни позволяли любоваться видами окрестностей замка. В комнатах, расположенных в верхних частях здания, роскошное нагромождение мехов, показавшееся столь примечательным уже при входе в замок, повторялось, как настойчивый мотив; они обильно устилали пол, в то время как стены комнат прятались за полотнами пушнины, развешенными в виде шахматной доски редчайшей работы, где шкуры барса равномерно чередовались со шкурами белого медведя. Великолепная домашность царила повсюду, даже кровати, казалось, были простым нагромождением мехов. Низкие и длинные оконные проемы, столь необычной формы, что Альбер смог заметить их уже на фасаде, создавали здесь особый эффект; каждая комната освещалась длинной горизонтальной прорезью шириной в три фута, отстоявшей от пола на высоте не более фута и шедшей по одной из плоскостей стены, в которую упиралась кровать, так что спящий на ней при пробуждении невольно погружался взглядом в бездну деревьев, и на мгновение ему могло почудиться, что он покачивается на волшебном корабле над глубокими волнами леса.[55] В противоположном углу можно было увидеть декоративный бассейн из светлого мрамора, туалетные принадлежности которого, сверкая ярким блеском, словно хирургические инструменты, оптически являли собой нежнейший контраст шелковистой и тонкорунной белизне мехов. Библиотека занимала верхнюю часть квадратной башни. Панно резного дерева, на которых были изображены сцены из «Трудов и дней»,[56] закрывали стены, но не доходили до потолка, окаймленного широким фризом из белого матового камня, — зеленые витражи освещали это прибежище мысли, будучи сами символами живого и всемогущего стремления к знанию, готические стулья с высокими спинками из резного дуба составляли всю его незатейливую мебель. Альбер задержался в библиотеке, чтобы полистать несколько любопытных и древних фолиантов в железном фермуаре, а в это время шум, похожий на шум свинцовых зерен, ударяющихся в массивные окна, заставил его поднять голову; дождь с силой хлестал по витражам, и, спеша насладиться неожиданным изменением пейзажа, которое уже предвестили стихии, он поспешил вновь подняться на террасу.

Гроза разразилась над Сторваном.[57] Тяжелые серые тучи с изрезанными краями с гигантской скоростью неслись с запада, чуть не задевая башню, которую они то и дело опоясывали головокружительной перевязью беловатого тумана. Но особенно ветер, ветер заполнял пространство яростного разгула природы своим ужасающим бременем. Наступила почти полная ночь. Словно в непрочной прическе дыхание урагана обнажало быстрые и мимолетные канавки в массе серых деревьев, которые оно раздвигало как траву, и на долю мгновения можно было увидеть голую почву, черные скалы и узкие трещины оврагов. В безумии выкручивал эту серую гриву ураган! Раздался оглушительный гул; стволы, только что сокрытые вспененными барашками листвы, обнажились под порывами ветра; и тогда стали заметными их хрупкие серые конечности, натянутые с усилием, словно сплетенные между собой канаты. И они изнемогали, изнемогали — сухой треск предшествовал падению, а затем одновременно раздавался тысячеголосый хруст, то был каскад шумных звуков, покрывавших вой бури, и великаны исчезали навсегда. Но тут ливень дал волю ледяной свежести своего потопа, похожего на дикий полет горстки камней, и лес тут же ответил металлическим закипанием всех своих листьев. Голые скалы сверкали, словно грозные латы, жидкое и желтоватое сияние влажного тумана на мгновение увенчало вершины деревьев, еще одно мгновение — и желтая, светящаяся, чудно полупрозрачная полоса засверкала на горизонте, где каждое дерево вырисовалось мгновенно со всеми своими мельчайшими ветвями, — и от этой полосы засияли переливающиеся капли воды на парапете, белокурая, намокшая от дождя шевелюра Альбера, и жидкий, холодный туман, прокатившийся по верхушкам деревьев золотистым, холодным и почти нечеловеческим лучом, — и затем она погасла, и ночь, словно разящий топор, упала на землю. Страшная мощь этой дикой природы, ставшей внезапно столь отличной от того, чем она показалась на первый взгляд, пронзила душу Альбера темными предчувствиями. Пустынными залами возвращался он, промокнув весь от дождя, — кровавый блеск витража, отдаленный звук настенных часов,[58] затерявшихся в глубине пустынного коридора, заставили его на мгновение задрожать, как дитя, но вот он пожимает плечами перед этими обычными ловушками страха и все же не может сбросить с себя все еще ощутимый груз непрекращающейся дурноты. Может быть, и в самом деле что-то произошло. В излучине коридора нога его натыкается на спящего человека: то слуга, который встретил его в замке и который теперь спит, вытянувшись на плитах, в позе застигнутого врасплох тошнотворной усталостью зверя, — и невольно он вздрагивает. И он доходит наконец до эпицентра той тревоги, которой он сам всю вторую половину дня наделял пейзаж, конечно же, во многих отношениях того заслуживающий. В середине большой залы на медном подносе положен бумажный квадрат; он разрывает печать послания и читает:

«Приеду в Арголь в пятницу.[59] Гейде приедет со мной. Герминьен».

Загрузка...