Во все последующие дни затяжные дожди обрушились на Арголь. День и ночь из звучных зал доносился настойчивый и ожесточенный обстрел бесчисленных капель, и на фоне шелестящего ливня, со всего размаха потрясающего землю, в чуть более медленном ритме слышалось фантастическое просачивание плотных частиц, падающих, словно ненужный и жидкий плод, одна за другой с высоких ветвей и длящих свои размеренные удары с обстоятельной жестокостью и необъяснимой тщательностью пытки. Тяжелая праздность завладела обитателями замка: почти не обмениваясь сколь-либо значимыми речами, кажется, они усиленно избегали друг друга, так что даже их случайная встреча во глубине коридоров с прихотливыми изгибами, которые густые завесы дождя заполняли белым и расплывчатым светом, словно рассеянным под действием безостановочно струившейся по стенам влаги, порождала в каждом из них явное чувство неловкости. Даже их размышления, долгие и усердные, заимствовали у навязчивого единообразия дождя странную и монотонную силу проницания, которое ни но минуту не притуплялось, продолжаясь даже и в сновидениях, посреди отдыха, дарованного сном, ставшим в недрах неясных сумерек, что окутывали замок, их самым естественным и самым полным, лишенным какого-либо ограничения образом жизни, и из которого, казалось, каждое утро выводил их не столько несовершенный свет дня, сколько постепенное и особое ясновидение. И снова тогда, посреди неописуемой скуки, когда ясное сознание исследовало один за другим самые тайные уголки их сердец, повторялось медленное течение абсолютно выдуманного дня, имеющего по всей длине своей мрачной протяженности оттенок белесоватый и пустой, что в описаниях традиционно приписывается заре. Казалось, что распыленные части дня, разлученные со жгучим солнцем и так и не сумевшие воссоединиться, безнадежно блуждали под серым покровом неба, и видно было, как собственными отвратительными лохмотьями холодного света то там, то здесь освещались, словно нелепым сигнальным огнем, и ледяной блеск источника, и сероватая грязь неизъяснимой дороги, что могла привести к одним только неясным и страшным равнинам дождя.
И Альберу становилось тогда все более и более ясным, что импровизация, которой предавался в часовне Герминьен и чьи непрекращающиеся отзвуки все еще звучали в нем, была, по всей видимости, не столько капризным всплеском его чувствительности, глубоко взволнованной странным паломничеством, сколько действием и призывом, и что у успокоительного бальзама музыки он, кажется, искал не облегчения своим страданиям, но защиты от неотвратимого искушения. И тому, что здесь сополагались интересы, весьма отличные от мимолетной и чисто эстетической эмоции, Альбер находил доказательства в собственном сердце, когда вспоминал волнение, охватившее его в часовне и носившее трудноопределимый и разительный характер предупреждения, которое могло относиться лишь к той сомнительной и неясной борьбе, где в игру вступали сами силы жизни и смерти. А потому, стоило убийственным лучам солнца появиться вновь, в который раз в полной мере открыв миру ловушки и западни леса, Альбер испытал в глубине своего сердца решительное ощущение близости конца.
В послеполуденное время, отягощенное изнуряющей жарой, интенсивность которой, казалось, поглощала саму голубизну неба, подобно цвету легкой занавески, Альбер сидел в высокой зале над террасами. Он смотрел на леса Сторвана, на весь этот строгий пейзаж, и ему неожиданно чудилось, будто все это море деревьев, в котором ни один ориентир не сумел бы приковать к себе взгляда до самых границ горизонта, полностью отделилось от мира под действием колдовского проклятия и начало вращаться вокруг замка, подобно колесу, движение которого ничто не в силах остановить, пугающему, как кажущаяся медлительность, смешному и, так сказать, вторичному, как лопасти вращающегося пропеллера на самом пределе скорости. И он убедил себя в том, что и в самом деле этот окружавший его мир поддерживался в своем существовании фантасмагорической неподвижности одним лишь пограничным напряжением какой-то неведомой воли, которая чудом удерживала его над небытием, и эти хрупкие видимости, само спокойствие которых обусловливало всю реальность страха, испытываемого душой, должны были распасться и разлететься на его глазах на мельчайшие осколки при малейшем понижении режима.
В приступе головокружения, когда разум с трудом обретал свою власть, он посмотрел вниз и увидел, как Герминьен и Гейде покидают замок и углубляются в лес. Их вертикальные тени бежали по земле с невероятной скоростью, и взгляд Альбера остановился тогда на длинном стволе висевшего за плечом у Герминьена ружья, которое еще долго сверкало своим жестоким огнем сквозь первые завесы леса, то и дело давая знать о себе нестерпимым блеском обнаженной шпаги.
Постепенно Альбер погрузился в глубокую задумчивость, наполненную утомительными и двойственными размышлениями, в которые неоднократно словно вторгалась вспышка враждебного клинка — так на сетчатке долго еще остается след лучистого и слишком яркого пятна, — став в конце концов мотивом доминирующим и всецело связанным с неопределенным и все же уже близким ощущением опасности, явно преобладавшим среди иных, смутных и мало различимых представлений. И, во власти этого настойчивого призыва, он почувствовал, как сумеречная работа начала совершаться во глубине его памяти, в то время как разум, подавленный и совершенно пассивный, отказывался оказывать ей малейшее содействие. В совокупности его воспоминаний все те сдвиги, легкие и почти молекулярные перемещения, что, казалось, совершались под давлением огромной массы воды и, словно стальные опилки, расположились на листе под действием незримого магнита, начинали приходить в порядок и упорядочились, наконец, составив род фигуры, легко поддающейся интерпретации, но которую его горячечный разум, пораженный бешенством бессилия, безуспешно окидывал взглядом, словно под воздействием чар узнавая четко направленные линии, но не проникая еще интуицией в их нежданно ослепляющее значение. Затем линии снова запутались, словно линии отраженного в воде пейзажа, и в тот момент, когда разум, добыча жесточайшего отчаяния, яростно и неистово покачивался на волнах, одна-единственная черта, имевшая характер непередаваемо отличительный и знакомый, нежданно выплыла из кораблекрушения, и тогда некая огненная рука начала внезапно лепить внутреннюю способность души по образцу той совершенной формы, в которой приятие самого лика правды кажется слишком узким и слишком близким, чтобы быть легко прочитываемым.
Долго продолжались эти изнуряющие усилия, и, когда глаза Альбера, до тех пор словно обращенные под воздействием напряженного размышления вовнутрь, вновь открылись на пейзаж и остановились на нем на мгновение, его пронзило невыносимое чувство одиночества. Выходя из этого блуждания в сомнительных призраках прошлого, своей способностью отвлечения сравнимого разве что с силой сна, он неожиданно понял, что вот уже несколько долгих и смертельных часов назад Гейде и Герминьен покинули замок, и эта внезапная лакуна в его сознании, казалось, немедленно придала оставленному позади и утраченному времени несравнимую ценность. Посреди растущего смятения, в изнурительном ожидании ходил он взад и вперед по залам и террасам, напрасно вопрошая горизонт, полностью хранивший свою дикую неподвижность. Огромные грозовые тучи мало-помалу нависали над лесом, и приближение заката дня, сообщив на сей раз характер объективной и теперь уже неопровержимый странности все еще длящемуся отсутствию гостей замка, произвело во всех его нервах новое потрясение. Погрузив тоскующий взгляд на внутренний двор замка, он заметил, как в состоянии оцепенелого изнеможения растянулся на плитах слуга, что встретил его в первый день. И от этого странного видения у него похолодело на сердце, словно настолько его поразило то, что человек может быть полностью погруженным в недра чисто животного царствования и что, проснись он сейчас,[98] с разрывающей сердце дрожью можно было бы ожидать, как зримым станет его подъятое к небу лицо равно человека или леопарда… — взгляд его стал добычей непомерной и святотатственной нескромности.
Крупные капли начали падать с нерешительностью, заставившей зазвучать листья, затем остановились, и этот дождь, который не смог освежить воздух, сделал неожиданно ощутимой всю удушающую густоту жары. И сама угроза грозы, повсюду разлитая в беспокойной неподвижности воздуха, в небе цвета сажи, и в тревоге, что захлестнула тело, доводя душу до самых пределов безумия, была еще страшнее, чем ее приближающееся неистовство.
Пустыми и звучными лестницами, пустынными дворами покидал Альбер замок и углублялся в мрачное безлюдье леса. Глубоким становился с приближением ночи ужас этих дальних рощ. В смутный час окончания дня казалось, что повсюду — в треске перегревшейся коры, в странно звучащем падении сухой ветки в пустынной аллее, в стелющемся вокруг густых масс деревьев тумане, во все более редких криках запоздалой птицы, словно случайный поводырь лениво перелетающей с ветки на ветку, — ощутима была, скрытая за непроницаемой пеленой, пугающая алхимия леса, медленное приготовление им всех своих ночных мистерий.
Вскоре Альбер заблудился в его сложном лабиринте. Постепенно, невольно охваченный лесным величием и тишиной, он замедлил шаг и, пронзенный мучительной усталостью, распростер свое тело на ложе из мха близ журчащего источника, чистые воды которого текли между корнями какой-то гигантской сосны. Над его головой живые краски неба потухли, и первые звезды заблестели между бесшумно неподвижными ветвями. Наконец, огромная и круглая луна поднялась над стволом сосны, она казалась сверкающей и совсем близкой, словно подвешенной на ветвях в двух шагах от него, похожей на широкий меч. Непрерывный и монотонный шум протекавшего рядом ручья постепенно захватил его, как поток нежности, и, омыв целиком в прозрачных водах забвения и успокоения, в своем застенчивом упорстве победил, кажется, само кипение его крови, успокоившейся вместе со свежестью ночи. И когда наконец неистовое биение его сердца прекратилось, он сам удивился той точности восприятия, той силе внушения, которую мало-помалу обрели все его чувства: пьянящий запах сосновой смолы, серебристое дрожание листьев, бархатистая тьма неба возрождали его с каждой секундой к новой жизни, которая сама словно целиком зависела от невероятной мощи его ощущений. В молчании, в легком умиротворении дух его поднимался к ветвям, мягко освещаемым луной, терялся в очищающей свежести ночи, и такой становилась способность избирательного внимания его плененного слуха, что шум ручья словно разбухал на своем каменистом ложе из булыжников и, достигнув размеров звучащего грохота, наполнял весь лес своей кристальной гармонией, превращая даже серебристые, спустившиеся с луны световые лужицы в звуки невысказанной прозрачности и чистоты.
Между тем, по мере того как предвещающий окончание ночи час делал более пронизывающей свежесть влажного воздуха, удерживаемого ветвями в заточении над самой землей, расслабляющая мощь и очарование ночи, казалось, заметно уменьшились, и тогда, неожиданно, глаза его непроизвольно закрылись, руки скрестились на груди, словно желая защитить от приближения непреодолимого ужаса. Посреди длинных пучков травы, устилавших подле него воды источника, ему показалось, что во вспышке, только что отпечатавшейся во глубине его зрачков, проявился пучок неизъяснимо иной, так сильно отличавшийся от других, что по поводу волнующего движения и, в особенности, шелковистой и тонкой материи его невозможно было бы ошибиться. Долго и напрасно пытаясь сокрыться в своем отчаянии на самой глубине пропасти мрака и забвения, он не открывал глаза и сдерживал своими сжатыми руками ужасное биение сердца. Но уже он знал. Один прыжок — и он уже был на ногах, созерцая полностью обнаженное тело Гейде. Длинные волны ее волос покачивались в водах источника, в то время как запрокинутая назад и утонувшая в тени голова, обнажая сверкающие в темноте зубы, составляла устрашающий угол с телом, и луна, в порыве невыносимой страсти, ласкала воздетые к небу ее набухшие груди. Кровь, более темная, чем ночные реки, и более чарующая, чем ночные звезды, запятнала, забрызгала, словно лепестки яркого цветка, ее живот и отверстые бедра, и вокруг запястий ее отведенных назад рук тоненькая веревка впивалась в плоть и полностью исчезала в ней во глубине маленького красного надреза, из которого с безумной медлительностью сочилась, скатывалась по пальцам и падала наконец в воды источника со странно музыкальным звуком капля крови.