А вот описание встречи летом 1980-го. Я приехал в Керчь проститься (оказалось, навеки) с отцом и сестрой, а потом завернул в Коктебель, где был кое-кто из наших друзей. В Коктебеле на набережной, гуляя с тогда шестилетней Олей, я подошел к киоску, где продавался сок, напомнивший строку из «Мастера и Маргариты»: «Абрикосовая дала обильную пену». Я сунул в амбразуру киоска свой рубль, но, наткнувшись на другую руку, смутился, отстранился и увидел перед собой человека небольшого роста, даже ниже меня, с окладистой седой бородой, которая, казалось, была слишком для него тяжела и пригибала его голову вниз. Он, кстати, тоже был с маленькой девочкой, примерно того же возраста, что и моя. По фотографиям я узнал в бородаче знаменитого уже к тому времени Деревенщика. Живьем я его никогда не видел, но однажды, еще в 1964 году, общался по телефону. Он тогда еще только начинал печататься, я же, будучи его ровесником, ступил на эту дорожку чуть-чуть пораньше, и, должно быть, поэтому он говорил со мной почтительно, называл по имени-отчеству, а себя просил называть просто Василием. Теперь я обратился к нему по фамилии и спросил, он ли это.
Он встрепенулся, обрадовался, хотя уже привык быть узнаваемым, и с заметным самодовольством, а также и с настороженностью, которая живет в каждом советском человеке, сказал одновременно окая и, как ни странно, картавя:
– Да вроде бы он.
– Очень приятно, – сказал я и тоже представился.
– Как же, как же, читал, – сказал он неожиданным для меня и не очень подходящим к случаю покровительственным тоном, каким говорят старшие с младшими.
Тон его меня удивил, а знание – нет: мне было известно, что многие люди читали «Чонкина» и «Иванькиаду» в Сам– и Тамиздате, но все-таки приятно было получить еще одно подтверждение, что и в отдаленных провинциях люди имеют представление о том, что я пишу.
– Читали? Значит, доходят до ваших мест такие книги? – переспросил я, имея в виду опять-таки Тамиздат, переспросил просто из вежливости, в положительности ответа нисколько не сомневаясь.
– Ну почему ж не доходить? Доходят.
Потом я понял, что мы имели в виду разные вещи. Я думал о Тамиздате, а Василий читал что-то мое (вероятно, рассказ «Хочу быть честным») за семнадцать лет до того в «Новом мире». Поскольку мы держали в голове разное и по-разному представляли себе текущий литературный процесс, разговор дальше поехал наперекосяк.
Не оставляя своего снисходительного и даже барского тона (для чего я был совсем неподходящим объектом), он поинтересовался:
– Как вас печатают?
Я сказал, что меня просто не печатают.
– Ну просто, – закартавил он с назиданием, – просто никого не печатают.
– Нет, – говорю, – вы меня не так поняли. Меня вообще никак не печатают, ни просто, ни сложно, никак. Я вообще просто полностью запрещенный писатель.
Он пощипал бороду, подумал, видимо, ничего не понял или что-то, может быть, вспомнил, я увидел, что разговор не получается, да и не нужно, и пожалел, что сунулся со своим узнаванием. Мы разошлись. Потом два критика, проживавшие в доме творчества, рассказывали, что к ним обоим заходил Деревенщик, спрашивал: а в чем дело? Ему сказали про меня, что я уезжаю.
Он спросил: что? зачем? почему? Ему объяснили. Он удивился, но осудил и сказал, что я уезжаю зря. Ему сказали: как же зря, ведь, если он не уедет, его посадят.
– Ну что ж, что посадят, – сказал Василий. – Ну, посадят. Это ничего, что посадят, русскому писателю не грех и посидеть.
Оно, может быть, и было бы полезно выслушать подобный совет от того, кто сам следует своим рекомендациям, но Василий, насколько мне было известно, сиживал тогда не в Бутырках, не в Лефортово и не в Вологодской пересылке, а исключительно на заседаниях бюро обкома КПСС и в правлении Союза писателей – членом того и другого он тогда состоял. Я ему через тех же критиков передал, что, если он, будучи последовательным, первым сядет в тюрьму, я готов составить ему компанию.
Вернувшись из Коктебеля в Москву, я дома включил телевизор и увидел, что наш Деревенщик уже сидит. На этот раз в Кремлевском дворце, в президиуме очередного съезда Союза писателей, кажется, РСФСР.