– Я зашел вам сообщить, что у вас все в порядке. – Профессор Финкенцеллер сидел передо мной, сцепив на колене пальцы. Пальцы у него тонкие, бледные, поросшие темными закрученными волосками. – Вы поедете домой. Потом, если захотите, отдохнете в реабилитационном санатории, там вам будет очень хорошо, а потом… Что потом? Потом нормальный образ жизни. Самое главное не набирать вес. Избыточный вес – это наш главный убийца. Знаете, у нас говорят: обжора роет себе могилу зубами. Курить – ни в коем случае. Если будете курить, я вам гарантирую, что все ваши проблемы вернутся через полгода. Поэтому я вас очень прошу, я вас умоляю, никакого никотина. Никотин – это пакость, никотин – это… – Он отвернулся в сторону. – Никотин – это тьфу, тьфу, тьфу, – изобразил он плевки, словно выпуливаемые из пулемета. – Вот что такое никотин. Никакого никотина.
– И никакого алкоголя, – воспользовалась случаем и вставила свое моя жена.
– Алкоголь можно, – сказал Финкенцеллер.
– Очень немного, – уточнила жена.
– Алкоголь можно, – повторил профессор.
– Чуточку-чуточку, – сказала жена.
– Алкоголь можно.
– Самую капельку.
– Алкоголь можно.
– А путешествовать? – спросил я.
– Никаких ограничений. Пройдете курс реабилитации и – куда угодно, хоть в Австралию. Или к вам в Россию. У вас там такие интересные дела. Увидите Михаила Горбачева, передайте ему от меня привет. Я и моя жена очень большие его поклонники. Кстати сказать, когда у него будут какие-нибудь такие проблемы, дайте ему мою визитную карточку. Я за свою работу с него ничего не возьму.
Профессор ушел, а я стал переодеваться в вещи, привезенные из дому женой. Швестер Моника стояла рядом. Мне надо было снять пижамные штаны и надеть нормальные цивильные брюки. И хотя на мне были еще трусы, я вдруг смутился и выжидающе посмотрел на швестер. Она перехватила мой взгляд, тоже смутилась и вышла.
– Мне кажется, эта Моника к тебе неравнодушна, – плох о скрывая ревность, сказала мо
– Естественно, – сказал я. – После того как она увидела меня таким, какой я есть, остаться равнодушной… нет, это никак невозможно.
Никогда в жизни не думал, что процесс переодевания может приносить человеку столько радости. Как приятно вместо пижамы и тапочек надеть нормальные штаны, рубашку, пиджак, ботинки и выйти на улицу к живым людям, среди которых быть не больным, а прохожим. Тут я подумал и стал вспоминать, сколько у меня было всяких попутных званий, приложимых к моему имени: новорожденный, ребенок, мальчик, школьник, эвакуированный, пастух, сторож, пассажир, ремесленник, столяр, молодой человек, мужчина, водитель, допризывник, новобранец, солдат, рядовой, часовой, караульный, дневальный, арестованный, демобилизованный, инструктор, путевой рабочий, плотник, студент, прогульщик, редактор, поэт, прозаик, писатель, диссидент, подозреваемый, обвиняемый, эмигрант, иностранец, бесподданный, реабилитированный, и еще, если посчитать, по крайней мере, десятка два званий можно припомнить.
Швестер Луиза выскочила из своей стеклянной дежурки, обняла меня, поцеловала и сказала:
– Возвращайтесь! Возвращайтесь, мы вам будем очень рады.
– Спасибо, швестер, но я бы предпочел встречаться с вами где-нибудь в другом месте. Только не здесь.
– Конечно, – сказала швестер. – Лучше не здесь, но все-таки. У наших больных часто бывают разные осложнения, и они возвращаются.
– Это я понимаю, – сказал я. – Но все-таки бывают люди, у которых нет никаких осложнений. Кстати, как ваш этот друг, велосипедист?
– Мой друг! – воскликнула Луиза, радостно сверкнув очами. Она обрадовалась, конечно, не своему грядущему ответу, а тому, что я напомнил ей о важном. – Мой друг. Знаете, мой друг уже третий день лежит в коме. И никакой надежды, – добавила она в очень оптимистической тональности. – Ни-ка-кой.
Мы завернули в коридор, прошли по нему немного и уперлись в загородку, какие бывают в аэропортах, с дверью, оборудованной электронным устройством. Работник службы безопасности металлоискателем провел по моему телу спереди и сзади, но ничего не обнаружил кроме стеклянного баллончика, от которого металлоискатель сразу засвистел.
– Что это? – спросил служитель.
– Это распылитель нитроглицерина.
– А, ну да, конечно. Вы же из сердечного отделения.
Мой чемодан был поставлен на транспортер и протянут через устройство, где багаж просвечивают рентгеновскими лучами. По-моему, в чемодане у меня ничего не было, кроме пижамы, тапочек, зубной щетки, пары книг и тетради, куда я вносил свои праздные наблюдения над жизнью, тем не менее меня снова остановили. Человек в советской таможенной форме с большой звездой в петлице, может быть, майор, попросил меня положить чемодан на длинный стол, обитый цинковым листом, как в прозекторской. Я ему сказал, что не могу положить чемодан, потому что стол высокий, чемодан тяжелый, а я только что после операции. Майор сказал, что его совершенно не интересует, после чего я, а чемодан надо положить на стол, такой порядок. Я упирался, зная точно, что, если попробую поднять чемодан, все искусство профессора Финкенцеллера окажется употребленным напрасно. В разгар нашего спора подбежал некто прыткий, возрастом и чином поменьше майора. Ни слова не говоря, он подхватил мой чемодан и кинул на стол, за что получил от меня двухмарковую монету.
Чемодан раскрыли, обыскали, все проверили, моими больничными шмотками не заинтересовались, но на дне нашли «Чонкина», книгу, которую я брал в больницу, чтобы пересмотреть кое-какие главы. Увидев книгу, таможенник сразу ее схватил и посмотрел выходные данные.
– Парижская книжечка? – спросил он уважительно.
– Да, да, парижская, – сказал я. – А что?
– Придется конфисковать, – вздохнул таможенник.
– Ка-ак конфисковать?! – заорал я. – Как это конфисковать?
– Ну а что же делать? – сказал таможенник. – Посудите сами, разве мы можем пропускать такие книги?
– Но почему же нет? Ведь у вас перестройка, гласность.
Я не понял, что он ответил, и вообще мне стало не до него, потому что увидел себя на остановке автобуса, где возникли мои мама и папа, мама молодая в темном платье и в берете, слегка заломленном на левое ухо. Губы у нее были чуть-чуть накрашены, она это сделала для меня, я в детстве ее всегда просил красить губы. Чего папа, конечно, не одобрял. Впрочем, сейчас ему было, пожалуй, не до того. Он стоял передо мной в старой телогрейке, грязных ватных брюках и рыжих сбитых бутсах без шнурков. Странно усмехаясь, он спросил: «Мальчик, как тебя зовут?» Я сказал, что меня зовут Вова, но мальчиком я был очень, очень давно, в какой-то прошедшей жизни, и вообще неизвестно, был ли то действительно я. Тут подошла ко мне маленькая девочка в шелковом таджикском платье, это была Галя Салибаева. Когда она приближалась, из-за всех углов выскочили отвратительные мальчишки и стали кричать: «Тили-тили тесто, жених и невеста». Я очень рассердился, стал топать на мальчишек и гнать их прочь. «Не сердись на них, – сказала Галя. – Тем более что они глупости говорят. Ты мне не жених и я тебе не невеста, я вышла замуж за прокурора». Мне это сообщение показалось одновременно и неприятным, и смешным, потому что представить себе Галю, вышедшей замуж за прокурора, было никак невозможно, но смеяться было некогда, потому что появились и стали ко мне подходить с поздравлениями Элиза Барская, Антон Рыбников, Валя Петрухин, каменщик Григорий и Зиновий Матвеевич Мыркин, который предложил мне прочесть стихи. Я собирался прочесть стихотворение «Море», но мое внимание отвлек мальчик лет четырнадцати или даже меньше в форменной синей шинели с буквами «РУ-8» на петлицах. Шинель была потерта, хлястик оторван, рукав в известке, под глазом синяк и губа разбита.
– Что с тобой? – спросил я.
– Ничего, – сказал он.
– Кто тебя так разукрасил?
– Никто.
– Он никогда не скажет, – вмешалась мама. И погладила ремесленника по голове. – Ну ничего, Вова, – сказала она ему, – вот ты вырастешь, будешь большой и сильный…
– …Вырастешь, будешь большой и сильный, – добавил я, – и тогда тебя будут бить сильнее. Сильного слабо бить без толку.
– За что же меня будут бить? – спросил удивленно ремесленник.
– За то, что все написанное тобой будет слишком похоже на реальную жизнь.
– Что им написанное? – спросил подошедший солдат с голубыми погонами. – Мне кажется, он вообще ничего не пишет.
– А ты пишешь? – спросил я его. Солдат смутился и покраснел.
– Да вообще-то пробую.
– Балуешься, что ли?
– Нет, не балуюсь, – сказал он.
– А что же?
– Понимаешь, – сказал он, – мне до демобилизации осталось год служить. И я вот думаю: что же мне делать? Кем мне быть? Столяром? Ты знаешь, я это не люблю и у меня не очень-то получается. Я больше склонен к каким-то умственным занятиям, а какие у меня возможности с моим семилетним образованием? Что мне делать?
– Пойди учиться, – сказал я.
– Куда и когда? Я хотел записаться в вечернюю школу, но мне говорят: вы сюда пришли родину защищать, а не учиться. А после армии, представляешь, вечерняя школа, восьмой, девятый, десятый класс, потом институт, что ж я на четвертом десятке стану начинающим специалистом?
– Ну, а что ты хочешь? Учиться-то надо.
Надо-то надо, но у него идея. Он думал, нет ли какого-нибудь такого интеллектуального дела, где формальное образование не обязательно. И ничего лучшего не придумал, как заняться литературой.
Формального образования не надо. Но знать все-таки что-то нужно. А он ничего не знает. Сколько я встречал литераторов, они в большинстве мало того, что имели высшее образование, но многие с детства обучались музыке, языкам, рисованию или еще чему. Но с ним этого не было. Хуже того, он никогда не был в художественной галерее, не слышал живьем оперу, не видел балета, да и в драматическом театре не видел ничего, кроме убогих самодеятельных провинциальных спектаклей.
– Но классическую музыку ты хотя бы по радио слышал?
– Ты что! – он засмеялся. – У нас в казарме, как только по динамику классику объявят, так обязательно кто-нибудь завопит: «Эй! Кто там поближе, заткни Бетховена!»
– Но чему-то ты все же учился в жизни? – спросил я его.
Он сказал, да, кое-чему учился. Бегать за телятами, надевать на лошадь хомут и затягивать подпруги, строгать и пилить дерево, заправлять самолет керосином, закручивать и контрить гайки, замыкать плюс на минус и много чему еще.
– Это тоже неплохо, – сказал я, – но все-таки… Впрочем, ты что пишешь? Стихи?
– Что-то вроде этого.
– Ну прочти.
Я ожидал, что он станет в позу, вытянет как-нибудь картинно руку. А он чуть ли не шепотом начал:
– На столе стоит горшок…
– Что стоит? – переспросил я.
– Горшок, – сказал он еле слышно.
– Ну-ну.
Он начал снова:
На столе стоит горшок,
А в горшке растет цветок.
– Так, так, – сказал я. – Рифма, прямо скажем, не очень. Но допустим. Дальше. Он опять вернулся к началу:
На столе стоит горшок,
А в горшке растет цветок.
Запахом душистым
Пленяет он, ветвистый.
Если ты сорвешь цветок,
Ждет тебя печальный рок,
И любви ты знать не будешь,
Вечно мыкать горе будешь.
Он читал это таким заунывным и безысходным голосом, словно печальный рок его уже отыскал.
Я понимал, что это бестактно, но не мог с собой справиться и хохотал так, что самому стало страшно, как бы свежий мой шов не разлезся. Он насупился и покраснел.
– Извини, – сказал я ему, – но я просто не мог удержаться. Ты понимаешь, что ты пишешь? «Запахом душистым пленяет он, ветвистый». Ты видел где-нибудь ветвистый цветок? Ветвистым может быть дерево, ну, куст, но никак не цветок. Мне это неприятно тебе говорить, но я думаю, тебе не стоит этим заниматься. Ты не обижайся и не огорчайся, литературный талант бывает не у каждого. И у тебя его нет.
– А все-таки я попробую, – сказал он. – Мне еще целый год до демобилизации. Я буду тренироваться. Я буду писать каждый день. Не меньше чем по одному стихотворению в день. Я возьму в библиотеке книги известных поэтов и буду у них учиться. Целы й год я буду писать, и если ничего не получится…
– Кирюха! – сверкнул железным зубом Марк Смородин. – Ты знаешь, сколько десятков, сотен тысяч людей пишут каждый день с утра до ночи, надеясь, что у них из этого что-то выйдет?
– И, – заметил Финкенцеллер, – девяносто девять из ста выживают.
– Но, – вздохнула Луиза, – о том, что случается с одним из ста, мы сейчас говорить не будем.
– И все-таки, – сказал твердо солдат. – Я буду писателем.
– Да, ты будешь, – сказал Антон. – Но тебя будут бить.
– А я все равно буду.
Пока шел этот нелепый спор, я смотрел на людей, подходящих к остановке, и увидел среди них Фаину, Элизу Барскую, Егора, Чонкина, Нюру, тетю Аню, дядю Костю, бригадира Пупика, обеих бабушек и одного дедушку, Аглаю Ревкину и Доброго Аиста, который, смущенно улыбаясь, писал на заборе мелом очень неприличное слово.
Подошел автобус, все полезли в него, я сел за руль, Чонкин разобрал вожжи и крикнул: «Но-о!» Мы отъехали от шереметьевского аэропорта, стали набирать высоту, и на этом месте я понял, что пора ставить точку. То есть многоточие. Поскольку Замысел наш и не наш будет свершаться по мере истечения нашей жизни и до точки дойдет вместе с ней…