Заслуживает внимания тот факт, что, владея обширным земным плоскогорьем, где много чистых источников и густолистых деревьев, они предпочитают всем скопом возиться в болотах, окружающих снизу их территорию, и, видимо, наслаждаются жаром экваториального солнца и смрадом.
Ладно, ладно, думал я, Бог с ними, с разводом и потухшей карьерой, не сошелся свет клином на КГБ, надо писать, надо затмить Юлиана Семенова невиданными откровениями прямо из недр секретной службы (я не представлял, насколько беспощадна цензура).
Родился сценарий фильма о разведчиках, с названием из Уитмена, которого вроде бы любил Сын Сапожника: «Горит наша алая кровь». («Мы живы, горит наша алая кровь огнем неистраченных сил», — где-то вождь процитировал эти строчки в подкрепление тезиса о могуществе большевиков.)
Герой, расставшись с любимой, уехал в Испанию на войну с Франко, потом Отечественная и подвиги в немецком тылу, а после войны нелегальная жизнь в Англии, где, рискуя жизнью, герой спас из когтей британской разведки старого друга-профессора, естественно, рассеянного, как повелось у нас со времен Тимирязева, но тем не менее женатого на бывшей возлюбленной героя. Чем не шекспировские страсти?
Прототип с сыном Сашей, женой Тамарой и отцом. 1971 год, г. Москва
Вскоре явилась на свет суровая проза: повесть «Belle amour» — там чекист-бизнесмен соблазнил жену лорда, но настолько вжился в роль, что намертво влюбился, а в результате погиб одноногий нелегал, храбрец и орденоносец Генри, тоже трудившийся в тылу врага со времен Испании.
Тема испанской войны и особенно подвиги добровольцев меня всегда волновали, я чувствовал, что те люди были искренни, начинены романтическим порохом, солидарны. Это подкрепляло мысль о жизненности коммунистических идей, и Великая Иллюзия, уже сгоревшая в пражских кострах, порой снова выныривала из глубин и щекотала нервы.
Все шедевры я относил другу дома Виктору Николаевичу Ильину, секретарю Союза писателей, причем не по каким-нибудь, а по оргвопросам.
В боевые тридцатые годы отец работал с Ильиным в СПО (секретно-политическом отделе) и в 1937 году загремел в тюрьму за «троцкизм», а на самом деле по абсурдной причине: приятель его — директор завода после допроса на Лубянке шмякнулся с лестницы вниз (тогда еще Система не успела всего предусмотреть и пролеты в железные сетки не затянули) и, умирая, почему-то назвал имя отца, которого тут же и взяли.
Как гласит предание, Ильин, дежуривший однажды по СПО, зашел к шефу, кажется, Молчанову, с отцовским делом и умело его доложил: мол, какой он, к черту, троцкист, если толком не знает, кто такой Троцкий, это и на политзанятиях чувствовалось. Молчанов дал команду, отца выпустили, выгнали из органов, но пристроили в Киеве уполномоченным по мерам, весам и измерительным приборам.
История Ильина описана и Солженицыным, и Войновичем, и многими другими, в 1942 году его на девять лет засадил в одиночку шеф безопасности, его близкий друг Виктор Абакумов (в конце жизни Виктор Николаевич говорил: «Знаешь, сейчас мне кажется, что Витя просто хотел спасти мне жизнь, поэтому он не допускал ни суда, ни следствия — иначе бы меня точно расстреляли!»).
Ильин пришел к нам в Москве году в пятьдесят четвертом с выпавшими зубами, тогда он работал прорабом, но вскоре, как бывший куратор культуры в ОГПУ-НКВД, комиссар второго ранга (по-нашему, почти генерал-майор), человек начитанный и умный, был брошен на разноликое писательское стадо.
Пройдя тюрьму, Ильин остался коммунистом (думаю, что искренне, хотя с началом перестройки у него появилось много сомнений) и патриотом органов, любил вспоминать службу в кавалерии во время гражданской, наша семья традиционно посещала его дом в день рождения, где отец, чуть выпив, радовал гостей своим приятным тенором («Не счесть алмазов в каменных пещерах» и даже «Пока земля еще вертится» Окуджавы — отец шел в ногу со временем).
Публика у оргсекретаря собиралась солидная: барственный и хитрый С. Михалков, весь в себе С. Наровчатов, светский Гофман и вкрадчивый Алексин, из старых чекистов бывал генерал Райхман, бывший заместитель начальника контрразведки, сидевший и при Сталине и при Хрущеве (уже при перестройке мы с ним, будучи соседями по району, иногда гуляли вокруг Миусской площади, «Умнейший был человек Лаврентий Павлович!» — говорил он), Норман Бородин, видный контрразведчик, тоже порядком отсидевший, — в общем, у Ильина собирались и таланты, и поклонники.
Придворные литераторы не вызывали у меня интереса, с ними все было ясно, а вот старые чекисты гипнотизировали: верили ли они в Идею или подчинялись духу времени и притворялись? Если верили, то откуда почерпнули такой фанатизм? Самое интересное, что большинство были бедны как церковные крысы и равнодушны к деньгам, зато от корки до корки штудировали газеты и обожали спорить о политике.
Бескорыстие всегда подкупает, но, услышав слова о преданности идеалам Октября, я начинал задумываться: если это искренне, не страшная ли это мистическая игра со своею собственной душой? А может, они просто так запуганы, так сломлены прошлой жизнью, настолько привыкли жить в двух измерениях, что не могут быть искренними?
Если бы это были идиоты, но нет, это были умные люди, пережившие и гражданскую, и Отечественную, и все кровопускания… Как легко они говорили: «его расстреляли», или «он отсидел двадцать лет», или со смехом: «Он вдруг подошел к арестованному Ягоде и дал ему по морде». — «Вы с ума сошли, вас же расстреляют за рукоприкладство!» — возмутился Генрих. «Вчера пришло указание товарища Сталина о применении физических мер к врагам народа… Ха-ха»[38].
Ильин отправил мои труды на суд приближенных литераторов, я побывал у Наровчатова и у двух-трех прозаиков, о которых и не слышал. Все были приторноделикатны, особо не ругали, но и не восторгались. Надавали массу мудрых советов — на этом дело и закончилось, от всех литературных ворот я получал отворот.
В утешение Ильин выдал мне пропуск в Центральный Дом литераторов, что еще больше подогрело литературное тщеславие. Медлительные, с чувством достоинства писательские трапезы, — вот у коктейльной стойки махнул рюмку коньяку толстый, но изящный Семен Кирсанов! вот вошел восхитительный Вознесенский, исподлобья осматривая зал, а вот Евтушенко сдает в раздевалку волчью шубу.
Юрий Левитанский, без восторга читавший мои стихи (впрочем, он и к другим поэтам относился спокойно), советовал мне вжиться в литературную среду, ибо такой цветок, как я, не мог произрастать на нетворческой сухой почве без ежедневного полива из писательской лейки. Легко сказать! Это означало смену работы. Шило на мыло?
Я решил опробовать новые жанры и ударился в пьесы, они писались с необыкновенной легкостью, вроде бы я говорил сам с собою: «Почему ты такая бледная? — Посмотри на звезды… какая синяя сегодня ночь. Ты любишь меня? — Тебе холодно… (снимает пиджак)» — я сравнивал свои пьесы с Арбузовым и Зориным и решил, что их просто ставят по блату.
Пьесы читал друзьям и знакомым, не скупился на выпивку, чтобы слушали, многие честно засыпали, а потом хвалили, другие отделывались шутками.
Однажды, когда Левитанский прошел в ресторан «Шереметьево» через таможню и пограничников, предъявив лишь свой сборник с портретом (иного пути добыть водки в тот ранний час не было), я понял, что графоманство не отпустит меня никогда, солженицынский глас ревел с небес: «Писатель — это второе правительство».
Так бы и стучать-постукивать дятлом в одну точку[39], пробивая в печать то стишок, то рассказик, а там и пьесу проклюнуть, потом написать прошение об отставке, уже сидя на золотых мешках с гонорарами, и начать честную жизнь труженика пера, ан нет! всесилен бес-искуситель, не желал он выпустить меня из своих когтей, из обеспеченной жизни в дурманящую неизвестность, наоборот, манил все новыми искушениями карьеры[40].
Не желая отстать от ЦРУ, разведка вознамерилась построить свою мощную автоматизированную систему управления для информационного и оперативного обслуживания своих деяний, — в то время такие системы бурно входили в моду во многих министерствах с благословения энтузиаста кибернетики академика Глушкова, невежество в этой области стояло густым туманом: большинство считало, что АСУ сами будут решать проблемы, а у чиновника появится еще больше времени на кофе и треп.
И опять меня совратили: предложили золотое место заместителя начальника отдела мне, разведенному и нетранспортабельному, — я прыгал через должность и выходил в начальники, в нижний слой кагэбэвской номенклатуры.
Моя должность дарила святое право входа в начальственную столовую, где было не самообслуживание, а внимательные официантки, кормили там не лучше, но зато вокруг сидел весь цветник ПГУ — и сам Крючков с замами у стены за специальными столиками.
Кроме того, получил талончики в ателье и в спецмагазин, где парные молоко и цыплята из подсобного хозяйства (скорблю горько, что так и не посетил его с бидончиком, любуясь одухотворенными лицами в очереди), — все это грело сердце, господа, и вообще приятно ощущать себя хоть немного, но выше других, осознавать принадлежность к правящей касте, все-таки верно, что жажда власти и тщеславие движут нами, грешниками.
Мое триумфальное возвышение в совершенно иные сферы имело изъян: в технических науках разбирался я не больше, чем баран в Гомере, с арифметикой расстался навсегда еще в средней школе (как складывать и вычитать, еще помнил, но убей, не смог бы извлечь корень), компьютеров и в глаза не видел, о кибернетике лишь слышал, не особенно веря в обещанный ею рай.
Дабы не выглядеть полным идиотом в глазах подчиненных, я тут же стал глотать Винера и разных популяризаторов, но все равно, подписывая бумаги, понимал не больше половины.
В создании славного АСУ слились, остервенело сражаясь друг с другом, два антагонистических потока: психологи, технари-системщики, математики и программисты, ничего не смыслящие в разведке, но готовые полностью ее автоматизировать, и умудренные опытом профессионалы.
Первые представляли разведку как молочный завод, которым можно управлять с помощью АСУ, пристроив куда-то на третьестепенные роли самих исполнителей — разведчиков, последние же либо вообще не понимали всей затеи, либо, в лучшем случае, сводили ее к упорядочению архивов и замене картонных досье и цыганских игл на нечто современное.
Управление создавалось под крылом шефа разведки Федора Мортина, волевого начальника сталинского типа. Мортин был импульсивен, мягок, даже непосредственен и питал слабость к свежим идеям (особенно когда ими уже был озарен ЦК).
Незадолго до нового назначения вместе с небольшой группой избранных я побывал у него на совещании, где пытались реализовать совершенно убойный план: создать на лето в соцстранах, где имелись курорты, специальные резидентуры, дабы не пропустить мимо сетей разведки сонмы иностранных туристов. Мне досталась должность «запасного резидента» в Варне, однако основной резидент просидел в Золотых Песках все лето, борясь на пляжах с империалистами, и оставил меня с носом — кстати, на подобных планах КГБ паразитировал вплоть до своей кончины.
И вот новое узкое совещание с потоком предложений для облегчения трудов шефа разведки. Мортин слушал завороженно, чуть приоткрыв рот и изредка одобрительно кивая головой, хотя по виду его очевидно было, что он ровным счетом ничего не понимает, как и большинство присутствующих оперативников[41].
Бушевали фантазии вокруг политической карты мира, висевшей в кабинете: ее сулили превратить в огромное табло с выходом на многочисленные информационные системы, автоматически отражавшие все события в мире, даже кризисные ситуации в «горячих точках». Докладчик рассказывал, как будут вспыхивать на карте черные и желтые лампочки, как побежит по табло текст, шеф морщился и напрягался, когда на голову валились словечки «система», «подсистема», «ТТЗ», «циклы», «экстраполяция», «алгол», но честно слушал и не перебивал.
Мортин поинтересовался, не уменьшится ли поток документов ему на подпись (этими монбланами давно замучили всех малых лидеров, не говоря о вождях), но его тут же оглушили перспективой хранения документов в памяти ЭВМ, селекцией их согласно программе, ну и, конечно, автоматическим принятием управленческих решений.
Узнав, что, по всей видимости, ему вовсе не придется подписывать документы, Мортин насторожился и стал призывать к малым шагам и постепенности.
Не отставали от системщиков психологи, обеспокоенные недостаточной одухотворенностью сотрудников, выезжавших за рубеж в окопы холодной войны, они требовали, чтобы шеф разведки принимал каждого (!) лично, благословлял на ратные подвиги, создавая мощную мотивацию, причем у красного знамени, которое надлежало целовать под звуки гимна (хорошо, что не похоронного марша Шопена).
Спустя много лет, вскоре после августа 1991 года, когда мне довелось вновь побывать в этом кабинете в качестве журналиста, я с удовольствием увидел, что в нем ровным счетом ничего не изменилось, и карта висела прежняя, и даже необычно по-домашнему в приемной прыгали в большой клетке симпатичные попугаи, своего рода вызов всеобщей компьютеризации.
В новом управлении много внимания уделяли прогнозированию — ахиллесовой пяте любой разведки, тщательно штудировались многочисленные американские методики прогнозирования, одна мудренее другой, но я в них не верил: разве они могли заменить обыкновенные мнения умных людей? Видимо, я принадлежал к породе агностиков, верующих в Судьбу, и расчеты безошибочных машин меня просто пугали, как антиутопии на темы научно-технической революции[42].
Как беспомощному гуманитарию, мне поручили участок оперативного освоения современных достижений (именно так это звучало!) психологии и социологии, к психотропным средствам и «психушкам» это отношения не имело — речь шла о вполне респектабельном вооружении сотрудников разведки некоторыми основами науки.
Позднее у бывшего сотрудника ЦРУ Маркса (везет же на фамилии црувцам!) я прочитал, что там еще в пятидесятые годы с использованием таблеток и других средств пытались управлять поведением человека. Таких мыслей у нас не было: за границей разведчик не может позволить такие экзерсисы — нереально и рискованно, хотя дома… дома все возможно.
Мы метались по Москве, консультируясь у известных профессоров, пытаясь прежде всего уяснить, что такое психологический портрет и каким образом собирать информацию о личности, ибо из-за непопулярности психологии и неподготовленности разведчиков в оперативных досье превалировали крайне общие характеристики типа «имеет хороший характер».
Курьезных фантазий имелось предостаточно. Один кандидат наук, трудясь ранее у пограничников, совершил открытие: оказалось, что бдительность сидевших в кустах воинов притуплялась с каждым часом, отсюда необходимость часто менять караулы, а значит, и кардинально расширить службу— пограничное начальство ахнуло, психолога перебросили к нам «на укрепление», это его вдохновило, и свое стройное, как теорема Пифагора, учение >н активно перенес на разведку, где дела обстояли драматичнее, чем у пограничников, ибо разведчик, приравненный к пограничнику с Джульбарсом в кустах, находился в напряжении гораздо больше и, допустим, на явку с агентом выходил и после работы по прикрытию, и после интенсивной проверки на обнаружение пресловутого «хвоста». Разве КПД от встречи с агентом не падал резко вниз после таких пертурбаций? Что мог при таком ужасном стрессе впитать его мозг?
Предлагалось изящнейшее решение: в день встречи освободить разведчика от всех нагрузок, дать ему хорошо поспать, не требовать выхода на работу к девяти утра, не снимать с него стружку накануне и, конечно, за рулем во время проверки должен находиться другой, а самому герою дня полезнее дремать, собираться с мыслями и даже не смотреть на дорогу. О, вечно зеленое дерево жизни, смеющееся над сухой теорией!
Несколько лет я крутился в этом славном управлении (как ни странно, не угодил в больницу им. Кащенко) и весьма нахватался новых знаний, особую радость доставляли американские методики изучения личности с помощью «детектора лжи», с фрейдистскими вопросиками о запоях дедушки или о том, какие мысли роятся в голове при виде трещин в тротуаре, — на эту тему я даже создал бредовую пьесу.
Я не пишу историю организации, я пишу о себе и не собираюсь выдавать субъективные вспышки сознания за летопись, поэтому, дабы не выглядеть трухлявым ретроградом, лишь замечу: несмотря на все издержки, АСУ оказала благотворное влияние на разведку, внесла в нее системное мышление и, главное, подтолкнула компьютеризацию архивов. Конечно, началось все абсурдно, но какая реформа в России когда-либо проводилась нормально?
Сначала наше управление располагалось в самой гуще Москвы, однако вскоре ПГУ мирно перебралось в загородные хоромы в Ясенево, — все были повергнуты этим великим переселением в смертное уныние: приходилось просыпаться рано, словно на дойку коровы, любой отъезд в Москву упирался во время и транспорт, и не спасали ни лес, ни речушка, ни бассейн, ни просторные кабинеты (впрочем, вскоре их стало не хватать, начался новый цикл строительства), как всегда народ роптал, начальство, летавшее с водителями на «Волгах», не обращало на эти вздохи внимания и вскоре отстроило себе рядом служебные дачи, с тем чтобы не расставаться друг с другом ни после трудов, ни в выходные, ни днем, ни ночью, никогда.
Боже, какая скука, как уныла жизнь, как одинакова, начиная с рева будильника ровно в семь. А разве не ужасно каждое утро рассматривать, сидя на стульчаке, один и тот же плакат, приклеенный скотчем к кафелю туалета? На картинке изображены торчащие из унитаза ноги в отглаженных брюках и черных штиблетах, туловища не видно, зато из бачка высовывается бородатая морда в очках. Пора на работу — зачем? не опоздать бы на спецавтобус — иначе ведь не добраться до нашей деревни, овсянка, кофе, улица, толпа, метро, спецавтобус, пропускной пункт, рукопожатия, служба, сейчас бы пива, но какой-то пентюх кандидат наук залез в кабинет, воняя ножным потом, размахивает руками и упражняется в элоквенции по поводу моделирования оперативной деятельности, о которой он читал в «Шпионе» Фенимора Купера, сейчас бы пива или холодного шампанского, чтобы умереть в Баденвейлере, прошептав «Ich sterbe», сейчас бы пива, и напялить никербокеры, и отправиться играть в гольф в Ричмонд-парк, сейчас бы на север…
Хотел на север, но начальство вдруг направило в командировку в Бейрут, дабы я взглянул на деятельность резидентуры с вершин Нормана Винера— мой первый вояж на Восток: Бейрут еще сиял, но лагеря с палестинцами, вооруженными «Калашниковыми», предвещали недоброе, война была на носу, и это у теплого моря, где через полчаса снежные горы и лыжи.
Меня сводили на восточный стриптиз с юной египтянкой, окруженной важно сидевшими слонятами, — там были не изможденные европейские девки с синевой под глазами, это было почище всех АСУ!
Красавица закончила танец, сорвала подвязку и швырнула в зал, попав прямо на наш столик (видимо, так задумали в ЦРУ), этот волшебный дар, пахнувший миром и какими-то томящими, заглатывавшими с потрохами ароматами, я привез в Москву и положил в вазочку на холостяцкой квартире у отца, мы нюхали подвязку много лет, давали нюхать гостям — так и не вынюхали, запах был, каррамба, неистребим.
Усните с Богом, господа.