Лондон, 1961 — 1965

Ой ты, участь корабля, скажешь «пли!» — ответят «бля».

И. Бродский

Эти годы воистину выглядели горящими, ибо никогда так всепоглощающе, так по-сумасшедшему не бушевало в Англии пламя провалов агентуры, и не только само по себе все это было ужасно, но еще и потому, что все это отравляло дух, ожесточало суровых бриттов, испепеляло в них остатки симпатий к России.

На профессиональном сленге это называлось ухудшением агентурно-оперативной обстановки и подразумевало шпиономанию, нежелание даже доброжелательных англичан идти на контакт, нервозность агентов, активность контрразведки. Повинны в этом были, естественно, как писала прозорливая «Правда», обитатели острова Джона Булля, крайне подозрительные, нетерпимые к иностранцам, не раскрывавшие, как мы, русские, грудь нараспашку (вот уж миф! да разве могли мы тогда вымолвить лишнее слово в присутствии иностранца?), шпиономания иногда доходила до гротеска: мальчишки, завидев на окраинах столицы дипломатический автомобиль, спешили сообщить об этом в полицию, еще лет пятьдесят активности КГБ — и в Англии появились бы свои Павлики Морозовы.

Страшно вспомнить о бурях начала шестидесятых, они обрушивались на наши рядовые головы внезапно, ибо только резидент и узкий круг знали о ценных агентах. Аресты нелегала Лонсдейла (он же Конон Молодый), его радистов Крогеров, Хаутона и Джи, работавших на секретнейшей военно-морской базе в Портленде, арест Джорджа Блейка, видного функционера английской разведки, газеты на все лады перемывали наши косточки, а тут еще дело клерка адмиралтейства Джона Вассала, завербованного в свое время в Москве с помощью гомосексуалистов, и, наконец, скандал вокруг военного министра Профьюмо, связанного с проституткой Килер, якобы действовавшей по наущению своего пылкого любовника, помощника военно-морского атташе нашего посольства Евгения Иванова, — эту кость находчивые англичане грызли с восторгом многие годы, создавая образ русского шпиона, завсегдатая загородных имений аристократов, первого парня при дворе у королевы, автогонщика, на ходу стрелявшего из пистолета по пролетавшим вальдшнепам.

С завистью взирал старлей на калибр горевшей агентуры, о которой можно было лишь мечтать, — что говорить! поколение его командиров было народом избалованным еще с тридцатых годов и не испытывало необходимости шнырять по Лондону в поисках связей, имея под рукой такие богатства. С тех пор времена кардинально изменились: коммунизм уже не будоражил английские сердца, все тусклее выглядели свершения советского социализма и зловеще смотрелся гигант с неразличимым лицом, вооруженный до зубов оккупант, придавивший своим сапогом чужие народы.

Разведчики моего поколения, отвыкшие от крупной агентуры и секретных документов, научились составлять шифровки из разрозненных бесед на ленчах, из шепотов в парламенте и пересудов прессы — раньше все это считалось пошлой официальщиной, недостойной чекистов, а иногда даже злонамеренным обманом, за который при Иосифе Виссарионовиче сажали на кол.

Активные мероприятия, с целью «оказать влияние» на политику, пуритане старшего поколения проводили крайне редко, но зато мощно и, как правило, на основе фальсифицированных документов, в 60-е годы мы робко и честно начали развертывать эту деятельность в Англии: дружили с главными редакторами и ведущими корреспондентами газет, доводили до них разработанные в Москве довольно банальные идеи-тезисы, однако эта работа считалась дипломатической и второстепенной, она превратилась в «конька» разведки лишь в 70-е годы.

Мой дебют в резидентуре пал на смутное время слабых и временных царствований, наступивших после генерала Родина — Ивана Грозного, наводившего в резидентуре порядок железной метлой. Я прибыл уже после его отъезда в Москву, но тень генерала, словно призрак, бродила по коридорам, ветераны со вздохами и гордостью вспоминали, как их в обмороке выносили из кабинета хозяина после очередного разноса, резидент-владыко не гнушался черновой работы и держал на личной связи ценных агентов.

Но что резидент? — он далек от народа, как декабристы, разбудившие тоже далекого Герцена, что резидент? если подстегивает Центр и требует результатов, а вокруг — чистое поле, одуванчики, имбирное пиво и безжалостный спрут, именуемый консервативной партией, чудовище, которым нужно овладеть!

Я вцепился мертвой хваткой в молодых консерваторов, у которых часто бывал в ассоциациях, где толкал спичи в пользу социализма, знался со мною даже их лидер, потом министр Николас Скотт, с ним мы встречались не раз, в том числе и на консервативных конференциях, где за мною зорко присматривал шеф безопасности в партии Тони Гарнер.

Однажды в Брайтоне член кабинета Ян Маклеод безжалостно отхлестал меня в присутствии Скотта и группы молодых тори: «Стоит вам только коснуться свободы, и весь ваш режим рассыплется в прах!» (тогда я еще не знал, как он прав)[15], вообще для молодых тори я был нечто вроде нового блюда вместо опостылевшего йоркширского пудинга, о коммунистических исчадиях ада они узнавали лишь из прессы, а посему приглашали меня широко, частенько после лекций мы продолжали дискуссии в пабе.

Но общность с консерваторами получалась трудно[16], и ручеек невольно устремлялся туда, где легче.

Кружась среди прессы, много набрал я контактов в «Дейли экспресс», «Санди тайме», «Гардиан», «Экономист», «Трибюн», информация от журналистов, даже скудная, всегда была полезной, ибо, как правило, содержала изюминки и сенсации, которые всегда котировались в разведке.

Из журналистов впечатляли такие акулы пера, как Пол Джонсон и Тони Ховард, тогда связанные с «Нью стейтсмен», родственник министра Чарльз Дуглас-Хьюм из «Таймс», Ян Эйткен и Артур Батлер из «Экспресс» и, конечно же, редактор «Санди телеграф» Перегрин Уорстхорн, фигура влиятельная, хотя и антисоветская, поражавшая светским лоском и истинным англицизмом (о британский дух в клубе «Будлс», на Сент-Джеймс!). Уорстхорн открыл мне коктейль «драй мартини», покоривший своей легкостью, однако после седьмой порции я вдруг почувствовал колебания пола и завихрения мысли, когда думаешь, куда девается человек, венец творения, после смерти.

Несомненно, это были происки английской контрразведки, вскоре я очутился с какой-то банкетной дамой в своей машине, мы бешено целовались, и она звала меня в Париж, где все цветет, а я ее — в Москву, где социальная справедливость и березки[17].

Если Уорстхорн лепил из меня английского агента с помощью «драй мартини» (джин, вермут, лимон, лед), то Питер Уокер, тогда еще не министр, а лишь миллионер и перспективный член парламента от консерваторов, развращал меня в «Монсеньор» близ Пиккадилли-серкус омаровым супом со светло-коричневой лужицей коньяка посредине, которую с шиком зажигал официант.

Лейбористы тоже не отставали, бросив на мое перевоспитание самого министра обороны «теневого кабинета», энергичного и мудрого Денниса Хили, посвятившего меня в отеле «Бакли» в рыцари даров моря, запеченных в ракушке а-ля святой Жак.

Но, если серьезно, беседы с англичанами медленно размывали мои окопы и незримо сдвигали с коммунистических рубежей. Я начинал мыслить, как Декарт, и сомневаться, как несомневавшийся Маркс, что, говорят, небесполезно даже в клинических случаях со старлеями.

Пожалуй, больше всего повлиял на меня Дик Кроссман, член парламента от лейбористов, друг лидера партии Вильсона, специалист по Платону, шеф антигерманской пропагандистской службы во время второй мировой, будущий министр и блестящий интеллектуал. В тридцатые годы Кроссман сочувствовал, как многие, коммунистам, после войны вместе с Кестлером, Расселом и другими видными либералами выпустил памфлет «Бог, который рухнул», громивший коммунизм.

Человек, вкусивший от того же древа, уверовавший, а потом резко все отвергший, всегда убедительнее, чем консерваторы — с младых ногтей ярые сторонники капитализма и враги рабочего класса, не читавшие ни Маркса, ни даже Ленина.

Кроссман относился ко мне добродушно и терпимо, он снисходительно улыбался, когда я защищал свою партию, иногда приглашал меня на ленчи в парламент и в клуб «Атенеум», однажды мы даже легко закусывали у него дома в библиотеке — можно представить себе, как притягателен был такой демократизм для юноши со взором горящим, уже понюхавшего советского равенства в образе валенкоподобного секретаря ЦК КПСС, гулявшего по барвихинскому санаторию под эскортом надутой охраны.

Однажды великолепный Кроссман пригласил меня в свой загородный дом в деревушке, расположенной за 25-мильной зоной (это требовало уведомления властей), пригласил на ужин часам к пяти в субботу, по простоте душевной мне и в голову не пришло, что приезд в уик-энд подразумевал и ночевку, впрочем, неудивительно, ибо в нашей гостеприимной стране, вечно страдающей от жилищного кризиса, это вообще почти невероятно, я по крайней мере за всю жизнь ночевал на высокопоставленных дачах лишь два раза: однажды на Новый год (звезды на серебряной елке и в небе, нежный пар изо рта, нелепая снежная баба во дворе, сказочный сон на кровати то ли Маленкова, то ли Булганина, репродукции из «Огонька» на стенах) и на утиной охоте в Завидове (полдня на островке в бочке, пропитанной ароматами начальственной мочи, редкие выстрелы и сквозная охотничья пьянка).

Кроссман встретил меня радушно прямо на платформе в Банберри, повез в свой коттедж, где все мы, включая его жену и детей, сели ужинать на кухне, а потом коллективно мыли посуду, что создавало некую солидарность, напоминавшую все прелести будущего социалистического общества.

Затем перешли пить порт[18] в гостиную, я больше слушал — Кроссман был прекрасным рассказчиком, — последний поезд отправлялся около одиннадцати вечера, я краем глаза (с чеховским тактом) взглянул на часы и заметил, что мне пора. Брови у Кроссмана полезли вверх от удивления: «Я же пригласил вас на уик-энд! Куда вы? — Он уже разрывался от хохота. — Это называется уик-энд по-русски: несколько часов! Мы для вас отвели прекрасную комнату…».

Смущаясь, я промямлил, что должен ехать, ибо в уведомлении моя ночевка не предусмотрена.

Вытирая слезы от смеха, Кроссман снял телефонную трубку: «Форин Оффис? Дежурный клерк? Говорит Дик Кроссман, член парламента. Тут вышла забавная история…» — далее он талантливо живописал весь инцидент и попросил пролонгировать мое пребывание — на том конце провода тоже ржали: ох уж эти крестьяне-русские!

Придя в спальню, я залег под пуховое одеяло, смутно ожидая провокаций в стиле КГБ (подруга хозяйки, горничная, трубочист, случайно оказавшийся в соседней комнате), но никакие ЧП не обрушились, и я мирно заснул, прикидывая, как объяснить ночевку резиденту, не обладавшему чувством юмора, как в Форин Оффисе.

Следующий день мы посвятили осмотру фермы, которой хозяин очень гордился, попутно Кроссман рассказывал веселые истории, например, об одной «левой» даме, убеждавшей его в 1937 году порвать с капитализмом и уехать в Москву: «Чуть не убедила, а сама, представьте себе, все же уехала, и ее расстреляли!»

Отбыл я к вечеру, на перроне провожала меня вся семья, на прощание Кроссман подарил мне для сына четыре томика знаменитой детской писательницы Беатрисы Поттер.

В посольстве я числился сотрудником пресс-отдела, хотя по линии «крыши» почти не работал (в Англии это было не принято) и целиком отдавался любимому делу. Правда, однажды посол попросил меня выполнить функции толмача у Терешковой, прибывшей в Лондон с первым визитом, пресса старательно освещала визит, я любовался своим изображением во всех газетах рядом с Чайкой, однако Центр, как мне донесли, прореагировал следующим образом: «Ну вот, показал свою рожу всей Англии!

Как он теперь будет работать с агентами? Его легко узнает каждая собака».

Еще больше паблисити получил я в таинственной Ирландии, куда был приглашен на дискуссию с экзотическим названием «Куда идет человечество?» (неизбежный путь я хорошо знал).

Дублин поразил меня обилием не боевиков, готовых сотрудничать, а пьяных забулдыг, небрежно, как в родных палестинах, пересекавших улицы, низкой стоимостью виски и дешевыми зажигалками, я обнаружил даже некую схожесть ирландцев с русскими, правда, исследовать эту проблему не успел, ибо мой лондонский резидент испортил мне всю обедню, приказав подобрать парочку тайников для нелегалов (с Ирландией тогда дипотношений не было), что я и сделал, побродив вволю по будоражащим душу кладбищам.

В то время я мечтал найти вербовщика, беззаветно преданного идеям борьбы с империализмом, — такого фанатика можно было бы нацелить и на Форин Оффис, и на любое английское учреждение, и на преисподнюю. Естественно, такие людоеды водились среди боевиков Ирландской республиканской армии, однако на мои дерзкие идеи осторожный Центр вылил ушат ледяной воды, обвинив в недальновидности, неоправданном риске и легкомыслии — ведь любой провал мог бросить тень на безукоризненную советскую внешнюю политику!

Человек привыкает ко всему: и к хорошему, и к плохому, и к опасности, и к тюрьме, и к беде, и к войне, и даже к неизбежности смерти (так и видно согбенную спину, морщинистый рот и нечто зеленое в ноздре).


Рисунок Кати Любимовой


Вначале разведка закручивает, как карусель, ошеломляет и удивляет, но проходят годы, и уже не бьется сердце, когда видны в зеркальце маскирующиеся за вереницей машин наружники, только улыбаешься и не гонишь, и боишься оставить их перед светофором, дабы не вызвать справедливый гнев, и в нору-тайник суешь равнодушно длань, не допуская мысли, что из-за кустов выскочат люди с пистолетами и сфотографируют с чучелом крота в руке, и на вербовочной беседе не заплетается язык.

Разведчик в резидентуре привыкает к монотонной рутине: утренний обмен гранд-идеями с начальством, подготовка к операции, сама операция, обработка результатов, то бишь неизбежные отчеты и информация, официальные банкеты, просмотры, симпозиумы, пресс-конференции — жизнь тянется, как тесто.

Абстрактно все мы понимали, что шла холодная война и мир мог полететь в тартарары, но каждодневно никто этого не ощущал: так думают о смерти, но она всегда неожиданна, потому и существует радость жизни (тут высморкался и почесал нос).

Совсем недавно я правил рукопись на застекленной террасе, сидел, развалившись на диване напротив раскрытой двери, за которой возвышался зеленый куст жасмина, осыпанный, словно хлопьями снега, белыми цветами.

Дачная идиллия, блаженные мысли о предстоящем путешествии к Средиземному морю, сытая удовлетворенность написанным, приятное тепло в животе после чашки куриного бульона.

Вдруг что-то стремительно, как снаряд, влетело в дверь, просвистело мимо уха и шумно врезалось в окно у самой головы.

На подоконнике бился перепуганный юный дятел с оранжевым пятном на лобике, я ухватил его за лапки, еще не успев перепугаться, он заорал, как оглашенный, как будто замяукал, широко раскрывая клюв, я вынес его на крыльцо, разжал ладонь — и он почти винтом взмыл вверх…

Однако. Умилительный острый клювик с ниточками гениального мозга героя.

Пуркуа па?

Смешно, и все смеялись.

Нам не дано предугадать.

Смерть от клюва дятла в момент, когда поставлена точка в конце мемуар-романа. В виде хвоста.

Самое время выпить кородряги.

Точно так удивились и мы в Лондоне, когда грянул кубинский кризис.

Москва повелела «молнией»: собирать лю-бу-ю информацию! — и мы разбежались по Лондону, как муравьи, хватая на ходу любые былинки, любые крошки, любые отрывки…

Настроены все были патриотично: влепим американцам! хотя страшновато стало, когда наши и вражеские корабли начали медленно, как два дуэлянта, сходиться. Нападут ли они на нас, или это блеф? — таков был центральный вопрос, который мы пытались раскрутить у контактов, причем у любых, времени было в обрез.

Днем мне удалось вытянуть на дринк двух американских дипломатов Рузвельта и Вуда (судя по легкости, с которой они шли на контакт, — црувцев), они, в свою очередь, интересовались, всерьез ли наши корабли двинутся к Кубе. Указанием свыше предписывалось проявлять твердость и не отступать от официальной линии, видимо, американцы имели такое же предписание, и мы расстались, мысленно покрутив кулаком перед соответствующим носом.

Из дома — к телефонным будкам (из посольства, естественно, старались не звонить). Поиск знакомых, приглашение на дринк, на ленч, на ужин, на встречу в ночном баре, что делать, если мир катился в пропасть? К вечеру я попал на домашний прием в Найтбридж, гости запаздывали, и мы грустно проговорили с полчаса с известным ирландским писателем Донливи — что мы могли сказать друг другу, кроме того, что мир безумен и все мы безумцы? Закрутилось все. Водородный зной. Век. Другой. Осел танцует чарльстон с луной.

Как несчастно, как бессильно выглядела разведка в те фатальные минуты, сколько отсебятины мы тогда накатали, стараясь писать округло, дабы не сесть в лужу, если события развернутся иначе. Тогда я впервые подумал, что разведке в такие моменты нельзя верить. Утешало, правда, что там, на высочайшем верху, аккумулируются золотые песчинки, — увы, много лет спустя я убедился, что эти песчинки тонут в хаосе и конъюнктуре.

Удивительно, почему разведка бессильна именно в те роковые моменты истории, когда необходим ее вклад? Ведь ЦРУ тоже не смогло спрогнозировать ни Вьетнам, ни революцию в Иране, не говоря уже о перестройке в СССР (этого сами отцы перестройки не могли предсказать, видимо, предвидение — это удел лишь гениев и безумцев).

Как назло, меня пригласили в Кембридж с лекцией перед студенческим либеральным клубом, масса вопросов о Кубе, брызги летели изо рта, когда доказывал, что на Кубе нет ракет дальнего действия. Какой-то залетный янки с возмущением заорал: «Выходит, что Кеннеди врун?» С нежностью думая о том, что по кембриджским полям в свое время прохаживались Филби и вся великолепная пятерка, я обошел вопрос и повторил свое экспозе, добавив, что смешно представить маленькую Кубу, развязавшую войну против Соединенных Штатов.

Студенты трепали меня лихо не только по Кубе, но и по всем параметрам, особенно по перебежчикам из Восточного в Западный Берлин. Золотые слова лились из моих уст: «Многие выступают против Германской Демократической Республики потому, что они или их родственники имеют собственность. Полиция стреляет потому, что существуют законы и границы, а их нельзя игнорировать. Если вы не останавливаетесь по приказу, в вас стреляют». Железная логика, и все верно, в конце концов, даже Грэм Грин в то время писал, что в бегстве на Запад нет ничего высокоморального: люди лишь хотели больше денег, чтобы хорошо жить. Подумаешь, хорошо жить захотели, филистеры и обыватели, а кто будет строить лучший безденежный мир, где из золота делают уборные?

После моего спича благодарные кембриджцы показали окрестности и устроили небольшой банкет, к вечеру, впрочем, стало известно, что Хрущев признал официально присутствие ракет на Кубе, пассаж, конечно, но тактичные англичане надо мною не измывались, как когда-то сказал сэр Генри Уоттон, все дипломаты — это честные люди, которые лгут ради своей родины.

Около полуночи, когда я выехал из Кембриджа, вдруг хлынул беспросветный ливень, дорога была узкой и не освещалась, а тут еще сломались «дворники», приходилось постоянно останавливаться, выходить из машины и тряпкой протирать лобовое стекло — видимо, это была легкая месть Судьбы, впрочем, это не отучило от вранья старлея, верившего в торжество коммунизма.

Боже, что творилось у меня в голове! Ведь не полным идиотом же я родился? И ведь не только Ленина я читал, но целый сонм критиков Великого Учения.

Неужели дурак?

Но крепок был камень, медленно точила его вода, и не сдвинули его с места ни британская пресса, безжалостно шерстившая коммунистов, ни Бертран Рассел, ни Маггеридж и Фишер, ни Артур Кестлер со «Слепящей мглой», поразившей прямо в верноподданническое сердце, ни Джордж Оруэлл и Евгений Замятин, ни Солженицын — камень покачивался, но снова прочно залезал в мох, боялся оторваться от благополучной земли и тут же придумывал аргументы, трусливо, но искренне оправдывавшие и Теорию, и Политику как историческую необходимость. Прав Питт-младший: «Необходимость — это отговорка тиранов и религия рабов».

Вот зараза-то, вот болезнь! И прицепилась ко мне так серьезно, пала на молодость, на лучшую часть жизни!

А может… Неужели… Пуркуа па?

Но работе все это только помогало, укрепляя уверенность в превосходстве Системы, и я мечтал о славе Лоуренса из Аравии, естественно, в варианте Михаила из Московии, хотя очень хотелось добавить к этим триумфам лавры лорда Байрона.

Иногда я представлял, как, издав под псевдонимом (очень нравилось Безлюбов) книжечку блестящих стихов, я вплываю в Центральной Дом литераторов, средоточие изысканной кухни и ослепительных талантов, — что стоит лишь одна надпись, сделанная забежавшим гением на стене: «Запомни истину одну: коль в клуб идешь — бери жену. Не подражай буржую: свою, а не чужую!»

К тому времени я уже молодой генерал, а не полковник, как Лоуренс, на шитый золотом мундир, увешанный орденами за подвиги в битвах с английскими консерваторами, наброшено кожаное пальто (кажется, так любил ходить Кальтенбруннер из гестапо), вид мой суров, но приятен.

Друзья-литераторы, знавшие меня как задрипанного дипломата, протиравшего кресла в посольствах, бросаются навстречу, помогают снять пальто… О Боже! Сверкнули эполеты, кто-то разглядел лампасы, загремели ордена, все поражены, объятия, поцелуи («Миша, это ты?!»), все сияют и торжественно ведут меня в зал, там в шоке уже официантки, особенно одна, как-то упорно не принимавшая у меня заказ на раков…

Но работа шла туго, поиск консерваторов напоминал ловлю бабочек неводом, коварные тори по странной причине не желали идти на контакт и тем более служить КГБ, видимо, они не представляли, какие горы фунтов стерлингов свалились бы на них, пожелай они войти в тайный комплот со мною[19].

Я пытался глубже проникнуть в тайны английского характера, но все больше запутывался. Стереотипы разрушались на глазах: рантье, банкиры и трутни оказывались добрыми и симпатичными людьми, а выходцы из трудовых масс, профсоюзники и шахтеры, слишком часто были выжигами и амбициозными дураками, а совсем но прогрессивным человечеством.

Я подружился с лордом, который совсем не походил на колониального людоеда в пробковом шлеме, избивавшего стеком несчастных китайских кули или индийских сипаев, и носил он не смокинг, а пуловер с продранными, но аккуратно зашитыми локтями, жил, подобно мне, в полуподвале (это успокаивало), интересовался книгами и театром, любую политику считал подлой и лживой, а ядерное состязание приравнивал к самоубийству. Дико все это было слышать от представителя правящего класса, сначала я даже подозревал, что им манипулирует английская контрразведка, дабы взять меня на крючок…

Привыкнув к бесцеремонности московской милиции, я замирал перед «бобби», когда случалось нарушать правила левостороннего движения (по правой стороне я, правда, ездил лишь по праздникам), и первое время заискивающе заглядывал им в глаза, даже не врезавшись в столб газового фонаря и не сбив маму с коляской. До сих пор в глазах стоит до безумия вежливый полисмен, остановивший меня ночью и молвивший: «Извините, сэр, но как бы вы отнеслись к идее включить фары?»

Еще труднее воспринималась знаменитая английская недоговоренность или преуменьшение (understatement); однажды Перри Уорстхорн заметил, что недавно видел нашего посла и очень интересно с ним поговорил, очень интересно, добавил он, и при этом как-то слишком тонко улыбнулся. Конечно же, я не преминул сообщить послу о столь лестном отзыве, на что его превосходительство молвил: «Интересно? Я просто сказал, что его газета — говно!»

Вот она, тонкая улыбка и дрожащие искорки в глазах…

Трудно нам, русским, с этими недоговоренностями и подтекстами, все мы рвемся к «да» или «нет», «любишь — не любишь», «патриот» — «демократ», принимаем блеф за чистую монету, рубим правду-матку там, где стоило бы поиграть бровями или поскрипеть костяшками пальцев.

Один мой коллега обрабатывал англичанина, и тот все кивал головой и вежливо улыбался, а вдохновленный коллега решил, что его собеседник уже готов, как Гай Фокс, поджечь парламент во имя мира во всем мире, и начал его вербовать. В результате разразился скандал — так что, если англичанин качает головой, как Будда, это отнюдь не значит, что он жаждет влиться в когорты тайных агентов.

Меня учили, что неприступные политические клубы от простого «Реформ» до элитарного «Бифстейк» суть святая святых истеблишмента и великолепное пастбище для разведки. Там, и только там расслаблялись члены правительства и шефы спецслужб, выпускавшие изо рта секреты вместе с сигарным дымом, там за стаканчиком скотча решались судьбы страны и мира.

Иногда меня приглашали туда, и я жадно оглядывал столы, за которыми уплетали протертые супы мрачноватые типы, напоминавшие отставников в кагэбэвском клубе на Лубянке — как подойти к ним? как заговорить? — и я пил грустно порт[20] в отделанной деревом библиотеке клуба, я с тоской смотрел на министра торговли сэра Реджинальда Модлинга и думал, что делать. Не мог же я подбежать к сэру Реджинальду, вырвать омара изо рта и молвить жалобно: «Господин министр, я очень хочу с вами познакомиться… вы мне так нужны!» Как бы он реагировал?[21]

Клубы оказались крепостями, в отличие от домов англичан, которые, как известно, являлись символами крепости и надежности. Даже на родине не бегал я так часто по гостям, как в Англии: и на тихие семейные ужины, и на домашние коктейли, где все весело верещали и легко общались друг с другом, и на незатейливые вечера, когда каждый гость притаскивал что мог.

Пожалуй, чопорность и снобизм, по Гейне, черты «вероломных и коварных карфагенян Северного моря», гораздо явственнее просматривались в нашем посольстве. Одевались все наши дипломаты и недипломаты словно на аудиенцию у королевы: всегда темные костюмы, белые рубашки и мрачные галстуки, не дай Бог явиться даже на полуофициальный прием без галстука — обеспечены выговоры начальства, лавры разгильдяя и даже диссидента.

По особо торжественным случаям на приемы в наше посольство приглашали толстого дворецкого (из числа тех, кто охранял врата на «улицу миллионеров» и заодно помогал службе слежки), который занимал место у входа и зычным голосом объявлял о прибытии знатных гостей, — посмотрели бы на все это матросы Железняков и Маркин!

До приезда в Альбион много, конечно, наслышался я об английских политических нравах — вершине надувательства буржуазией народных масс, но, попав в парламент («собрание старых баб» — отец Карл), сразу был покорен свободой дискуссий, остротой критики, искрами остроумия и тем, что после сессии яростные противники мирно пили пиво в парламентском пабе, а не продолжали лупцевать друг другу морды.

Правда, ослепление мое вскоре увяло, в конце концов, политика грязна в любой стране, пресса любит все раздувать, вот и превратили в нелепый скандал дело военного министра Джона Профьюмо — какой абсурд, что Иванов мог использовать проститутку Кристин Килер в целях шпионажа! Мыто хорошо знали нравы в нашей и военной разведках, нам и на милю к проституткам подходить запрещалось (наверняка сам Иванов считал, что перед ним честная модельерша), не то что ставить перед ними задания о выведывании секретов, веселая фантазия: очаровательная Кристин, опершись нежным локотком на подушку, спрашивает у голого Профьюмо: «Джон, а какого вида ракеты завезли в Англию из ФРГ?»

Сначала весьма раздражала меня английская «нелюбовь к теории» (Ильич регулярно поддавал им за это), к тому же я никак не мог понять, почему так уверенно звучат марксистские аргументы на родине и так беспомощно в Англии.

Однажды на коктейле я пытался посадить в лужу одного философа-идеалиста мировой величины, профессора Айера (как легко было биться с идеалистами дома, оглушив, словно дубинкой, «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно» — и точка), и проблеял шибко ленинское по поводу солипсизма и поповского идеализма, к счастью, философ оказался человеком деликатным и перевел разговор на преимущества виски перед джином. Тогда я расценил его тактичность как теоретическую несостоятельность и явное проявление «нелюбви к теории» (плоды любви в нашей стране мы ощущаем и по сей день) и посетовал на рациональность и прагматизм англичан, неспособных понять диалектические обобщения, даже твердолобые тори не имели ни законченной теории, ни путеводной звезды, ни пленительного рисунка светлого будущего, даже лейбористы выбросили из своей программы Маркса и «пункт 4» (о национализации) и свели все к налоговой системе, благосостоянию и социальной защите.

Удивительно, каким я был дураком! И, как и все мы, жил себе преспокойно на марксистской диете, лишь только слышав о существовании врагов народа Розанова, Ильина, отца Булгакова и Бердяева.

Даже упоминание о частной собственности вызывало только усмешку — разве можно было этот анахронизм принимать всерьез? что есть собственность в сравнении с выходом из мира грязного чистогана в царство свободы, где все мы будем лишь совершенствовать души и извилины, отрешившись от бренных материальных забот?

Интеллектуальные бродяги, безумные поэты и философы, отдававшие последние гроши ближним, пламенные революционеры, отрекшиеся от дворянства и состояния, прочно заняли в моей душе места героев.

И все же мой революционный романтизм хирел, и как-то незаметно я начал подражать буржуа: купил модный костюм за двадцать фунтов (приличная сумма по тем временам) в самом фешенебельном магазине, начал баловаться сигарами и трубкой, обзавелся зонтом с бамбуковой ручкой, которым стучал по асфальту, как тростью, во время динамичных променадов по Пиккадилли, и, если бы не риск разборки на партийном собрании, приобрел бы, наверное, и котелок. По уик-эндам, подражая англичанам, я натягивал на себя старый свитер и потертые фланелевые брюки, не брился и, прогуливаясь по Гайд-парку, чувствовал себя чистопородным лордом.

Мой Альбион! Несется кеб прошлого по булыжникам, скрипят колеса, газетчики заглядывают в окошко и кричат на корявом кокни: «Анк ю, саа», что означает «Спасибо, сэр», вот Стратфорд-на-Эйвоне, я внимательно рассматриваю скульптуру Гамлета (и нахожу поразительное сходство со старлеем), вот озеро Серпантайн в Гайд-парке, где утонула жена Шелли («Чья жена? — спросил меня коллега. — Не того кривоногого мужика, который вчера на банкете один сожрал целую банку икры?»), я пробегаю рано утром по парку в трусах, — физкультпривет! — толкаю вместе с Катей коляску с сыном, вот он неуверенно ступает по траве, с удивлением осматриваясь вокруг.

Вот ресторан «Этуаль» в Сохо, я и американский профессор истории (он закладывал в верхний карман пиджака пышный цветной платок, торчавший небрежно и изящно, я, видимо, с таким вожделением глядел на этот букет, что однажды он вынул его из кармана и подарил мне: бери, Майк, на здоровье! — ношу по праздникам до сих пор) выковыриваем из раковин улиток (он говорил всегда «извините», когда в дверях я пропускал его вперед), вбегает человек, кричит на весь зал: «Убит президент Кеннеди!» Все замирают, перестают пить и жевать, немая сцена.

Вот мы обедаем с Диком Кроссманом в кафе «У Исаака», и вдруг официант приносит записку: «Ваш столик подслушивается!» Мой визави невозмутимо читает ее, подняв брови, передает мне, я содрогаюсь от неясных предчувствий, мы быстро сворачиваем трапезу, хотя ничего преступного не совершали, мы идем к выходу, кто-то хлопает меня по спине и гогочет: ба! да это старый хохмач, давний приятель кинорежиссер Джек Левейн, это он решил разыграть, спасибо, дорогой, за черный юмор, посмотри, как побледнели мы оба…

Катя рисует меня цветными мелками — то у Биг Бена, то на Трафальгарской, голуби садятся ей на плечи и на голову, она хохочет, отряхивается, словно от брызг, Катя рисует карикатуры, где я то зарылся в газеты, то в костюме Адама брожу по комнате, то в клетчатом твиде спешу на работу, не успев надеть ботинки, то замер в машине у «зебры» и вожделенно таращусь на мисс с оттопыренным задком. Катя рисует себя то уродиной в конусоподобном «беременном» платье перед родами, то долгоносой птицей с унылой коляской, из которой торчит дитя, то сногсшибательной красавицей на семинаре жен дипсостава, Катя рисует нашу жизнь, Катя — это Лондон, который уже не принадлежит мне. Катя рисует, чертила томно и ленно, губу оттопырив вниз, левой рукой — поэму, правой рукой — эскиз.

Катя рисует.

Летит мой кеб.

Занятие шпионством необыкновенно расширяет знание человеческой души, но губит нас, превращая в циников. Разве порядочный человек станет заглядывать в замочную скважину и собирать по зернышку информацию, о которой сосед предпочитает умалчивать? Профессиональный шпионаж губит личность, и самое ужасное, что человек, созданный Богом, прекрасный и ничтожный человек, со своими радостями и горестями, в глазах разведчика предстает как «фигурант дела агентурной разработки» — так торжественно именуются досье, куда толстой иглой и суровой ниткой важный от сознания собственного достоинства опер подшивает бумаги со времен царя Гороха, homo sapiens и царь природы превращается в объект, который необходимо рассматривать со всех сторон, обнюхивать, облизывать, опутывать, охмурять, соблазнять, вербовать.

И все же… И все же они всегда со мной, мои агенты, состоявшиеся и несостоявшиеся, преданные и отвернувшиеся, они идут вереницей, взявшись за руки, по кромке горизонта — это моя жизнь, я в ней и над нею, любопытный зритель, давно знающий, чем закончился спектакль, но вновь и вновь проигрывающий и переигрывающий все ходы. Они ковыляют, подпрыгивают, хохочут, хмурятся, грозят мне кулаками, тянут приветственно руки, отворачивают лицо, плачут, вон среди них очень гибкий дипломат, обещавший золотые горы и дуривший голову, а вон опытный волк, которому палец в рот не клади, он научил меня жизни побольше, чем все университеты, а потом слинял неизвестно почему. Вон он машет моему сумасшедшему кебу, растопырив пальцы, делает мне «нос» и кричит: «Что, старина, обдурил я тебя? Правда, ловко?»

Вот и худенькая леди, долго решавшая, передать ли секретные документы или жить бедно, но счастливо, очень она боялась встреч со мной, зато потом раскрыла свои объятия одному западному корреспонденту — нашему агенту, и уж его совершенно не боялась и снабжала ценной информацией.

Она смотрит на меня с горькой усмешкой: «Как живешь, победитель? Как тебе удалось подставить мне этого прощелыгу? А знаешь, если бы у тебя хватило выдержки, я в конце концов передала бы и тебе эти проклятые документы!»

Если бы знать, милая леди, если бы знать! Если бы всё мы могли просчитать заранее…

Вот интеллектуал и мастер пера, гордость нации, милейший и скромный человек, он отворачивает от меня лицо и ворчит: «Какой я, к черту, агент? Что вы меня зачислили в гнусную компанию?! Я и денег у вас не брал!»

Конечно, не брали, сэр, вы, как большинство англичан, неподкупны, вы не брали, а я не осмеливался давать, я просто опускал конверт в карман вашего пиджака, когда мы выходили в туалет, конечно, вы не шпион, сэр, вы и не могли видеть этот конверт… вы даже не благодарили…

В окошко кеба на манер «Рот фронт» влезает кулак, это сильный мужик, он работал как вол, никогда ни в чем не сомневался и всегда шел до конца. Рукопожатие его твердо, на губах смешок: «Майк, к чертовой матери эту мерзкую работу, давай сядем и напьемся, давай поговорим по душам, мне не с кем говорить в этой фарисейской стране! Как мне противно, что я не родился русским!»

Они бредут вереницей и исчезают за горизонтом, я постепенно забываю их лица, но тогда вспоминаю места наших встреч: лондонские парки, улочки с газовыми фонарями, лавками и кинотеатрами, пабы и кафе, и вдруг берег Женевского озера — почему его нет? не арестовали ли? — и черную шляпу «борсалино» — опознавательный признак на всякий случай, если не я, а другой выйдет на место встречи у собора святого Стефана в Вене, и вдруг рыбный базар в Остенде, где на берегу торгуют селедкой, которую, слегка посолив, можно тут же отправить в рот, и вдруг пригород Брюсселя и ресторанчик у ветряной мельницы, вокруг которой я кружил, как князь из «Русалки», ожидая, что вот-вот мелькнет вдали котелок, прикрывающий облезлый череп, и симпатичный мужчина со вставной челюстью явится пред светлы очи мои, откроет портфель из крокодиловой кожи, в котором…

Но в чем я ошибся жестоко, так это в знаменитых спецслужбах, чье изощренное коварство, как учили меня, великолепно сочеталось с благопристойным фасадом джентльменства. Целая галерея рафинированных английских шпионов жила в моей памяти, начиная от основателя секретной службы сэра Фрэнсиса Уолсингема, раскрывшего серию заговоров против королевы Елизаветы и заранее узнавшего о приближении испанской Армады.

Там были и гении литературы Марлоу и Дефо (говорят, и Шекспир), там блистал мастер политической интриги сэр Роберт Локкарт[22], беспрерывно менявший свои псевдонимы, паспорта, явки, консквартиры и любовниц, и полковник Лоуренс в арабском одеянии, пивший из пиалы чай со своим агентом и другом шейхом Фейсалом, и всех их воспел Киплинг в «Марше шпионов»: «Смерть — наш Генерал, наш гордый флаг вознесен, каждый на пост свой встал, и на месте своем шпион!»

Я рассматривал портреты шпионов-джентльменов с безупречными манерами, я восторгался их чеканными профилями, ухоженными усами, неправдоподобной смелостью. Ну а об интеллекте британских спецслужб я судил по таким глыбам, как Сомерсет Моэм, — не кадровой разведчик, но талантливый агент, совершивший даже поездку в Россию, дабы «предотвратить большевистскую революцию», по такому сатирику, как военно-морской разведчик Комптон Маккензи, — я хохотал до колик, читая его «Вода в мозгу», в которой он больно отшлепал спецслужбы… И конечно же, Грэм Грин с «Нашим человеком в Гаване»[23].

Блестящие перья двадцатого века, какие донесения они писали, как зачитывались ими министры и премьер-министры! Тут было чему поучиться Михаилу из Московии, мечтавшему о славе лорда Байрона в Доме литераторов на Герцена.

Живых агентов английской разведки в то время я еще не встречал, хотя подозревал многих, особенно тех, кто был по-военному строен и импозантен, кончал частную школу и Оксфордский университет, одевался неярко, но со вкусом и небрежно сорил суховатыми остротами.

Во время поездок по стране сталкивался я иногда с сыщиками, которые обычно шли в хвосте, — это были милые люди, часто выручавшие во время блужданий по незнакомым дорогам, они не особенно скрывали свою миссию, останавливались обычно в одной гостинице со мною, приветливо здоровались, иногда принимали угощения и заверения в том, что ночью я не ускользну на явку с агентом на ближайшее сельское кладбище.

Иногда я фантазировал (это было сладко), как когда-нибудь над тайником мне неожиданно закрутят руки, и щелкнут наручники, и бросят в машину, и повезут в кабинет, где умнейший полковник в штатском (именно полковник, не меньше) заведет вербовочную беседу — уж я держался бы твердо, как подобает взятому в плен солдату, уж я ни в чем бы не признался и с дерзкой усмешкой на губах отмел бы все домогательства и наверняка, если бы он дотронулся до меня, плюнул бы ему в гнусную харю, как мне плевали, когда играл в самодеятельности фашистов и американских полковников.

Впрочем, почему один полковник, а не три-четыре опытнейших профессионала в костюмах мышиного цвета (возможно, кто-то и с моноклем), чисто выбритых, пахнувших горьковатым, истинно мужским лосьоном и трубочным табаком «Клан»? И, конечно, не начинают грубо и плоско: «Будете работать на нас или нет?» — а ведут все издалека, возможно, от времен Ивана Грозного, развивавшего торговлю с английскими купцами, затем пару слов о благотворном влиянии Шекспира на Пушкина и Евтушенко и уж только после этого прямо к вербовочной сути, приправленной соусом англо-советской дружбы. В глазах стояла советская картина «Допрос коммуниста», где гордо держался на ногах окровавленный герой, держался под гогот холеных полупьяных врагов в золотых погонах.

Однако капризная фортуна уготовила мне совсем другой сценарий.

Осенний сыроватый вечер, скромное чаепитие в доме Уильяма Пенна на Балком-стрит, где общество квакеров проводило лекцию (кажется, профессор Макс Белофф), все передвигались и общались, я переходил от одного гостя к другому с чашкой чая в руке (хочется дописать: и с красной гвоздикой в петлице), пока не оказался близ своего давнего знакомца мистера Икс, человека весьма скромного и несколько рассеянного, похожего на замученного библиотекаря и потому симпатичного библиофилу из Московии.

Мистер Икс являлся одним из шефов отдела Форин Оффиса и был связан с шифровальной службой в Челтенхеме, — вожделенный кусок для разведки, — человеком он был благопристойным и семейным, довольно часто мы с Катей встречали его с выводком детей во время прогулок по Гайд-парку.

Ни у резидента, ни у меня не было никаких сомнений, что мистер Икс если не в кадрах контрразведки МИ-5, то тесно связан с этой бдящей организацией, однако он пошел на контакт, даже приглашал домой, даже подарил монографию философа Уайтхеда (это было особенно лестно — не кулинарную же книгу!).

Чем черт не шутит? — вдруг поселилась в нем идея фикс продать нам шифровальную службу Англии со всеми потрохами за несколько миллионов фунтов стерлингов?

Так мы иногда и общались: он наслаждался беседой со мною, я же тешил себя сумасшедшими фантазиями.

Резидентура после всех разгромов и провалов сидела на мели, в таких печальных случаях полезно демонстрировать хотя бы рвение: мы бодро доложили о мистере Икс, нарисовали голубое небо и горевшую звезду, и с тех пор вся информация о мистере Икс шла на самый верх КГБ, дело гремело, как танец с саблями, — в центре старлей с кинжалом в потрясных зубах, — блефовали и резидентура, и Москва, спускавшая сверху ценные указания буквально по каждому шагу, — еще бы! если бы мы его завербовали, можно было бы просто закрыть всю резидентуру и распустить всех агентов, оставив одного Икс.

Дело развивалось сравнительно спокойно, я неторопливо изучал мистера Икс (а он — меня), мирно беседовал с ним о высоких материях, ожидая, что он вдруг подмигнет и жарко прошепчет: «Завтра жду вас в музее мадам Тюссо, около восковой фигуры Хрущева, это очень важно!»

И вдруг, словно обухом по голове: Центр решил проявить здоровую инициативу, придать делу, как модно было говорить, наступательный характер, подчеркнув этим, естественно, инертность резидентуры, забитой недотепами, и предложил мне пригласить мистера Икс на уик-энд в курортный Гастингс (о выезде туда уведомлений в Форин Оффис не требовалось, ибо рядом располагалась посольская дача — небольшой замок, подаренный Советам каким-то спятившим от благотворительности богачом-коммунистом), захватив с собою присланные из Москвы бутылку водки и пилюли, остановиться с ним в отеле и раздавить совместно бутыль, предварительно проглотив спасительное лекарство, далее, по мысли организаторов, из уст Икс под действием психотропной водки полились бы все секреты кабинета министров…

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Даже шевалье д’Эон де Бомон, переодетый в девушку и засланный французским королем в русский императорский двор, и то чувствовал себя, наверное, безопаснее, хотя в подошвах его ботинок и в корсете хранились секретные письма и шифры.

Где гарантии, что, попивая водочку и думая о ней, мы не будем под контролем британской контрразведки?

Интересно, с какой стати приглашать Икс в Гастингс? Согласится ли он? Как это будет выглядеть? Два дружка, два мужика мчатся в Гастингс… Ха-ха, может быть, еще и остановиться в одном номере? Очень актуально, особенно после громкого провала клерка адмиралтейства, гомосексуалиста Джона Вассала. Бред сивой кобылы.

Но ладно, допустим, из диких симпатий ко мне и общей любви к философу Уайтхеду (кстати, я и страницы его не понял), мистер Икс бросил бы на уик-энд любящую жену и плачущих детей и полетел бы за мной — дальше тоже сплошной темный лес, использование водки и отечественных пилюль по странным законам социализма часто оборачивалось противоположными результатами: те, кого водка вроде бы расслабляла, вдруг преображались в Илью Муромца, а проглотившие защитные пилюли болтали черт знает что и бились головой о паркет.

И я представил храброго старлея, еле стоявшего на ногах, но упрямо тянувшего трезвого мистера Икс из отеля на поле брани близ Гастингса, где 14 октября 1066 года норманны Вильгельма Завоевателя разбили наголову саксов и заложили основы славной Великобритании…

Резидент, вкусив от этой грандиозной идеи, был зол и мрачен, он метким глазом различил гадючную интригу, вынуждавшую его становиться на канат, однако отреагировали мы мягко, стараясь не обозлить Центр: отметили все трудности организации дружеской вечеринки в Гастингсе, обязались принимать меры, искать возможности и трудиться над мистером Икс по способностям.

Вскоре начались парламентские выборы, резидентура крутилась, «приводя к власти» лейбористов, которые тогда считались потенциально слабым звеном в НАТО, я не особенно высовывался с мистером Икс, хотя и поддерживал с ним контакт, о Гастингсе речь не заводил — короче, мы начали медленно спускать все это дело на тормозах…

Итак, после раута на Балком-стрит мы с мистером Икс преспокойно проследовали в уютный паб, заказали по скотчу и начали размен мыслей и чувств. Мы уже окунулись в этот парадиз и выпили но два скотча, когда мой приятель извинился, встал и, деликатно промолвив, что намерен вымыть руки, удалился в боковую дверь, что меня нисколько не удивило.

Настроен я был вальяжно, в голове неторопливо струились некие патриархальные мысли, связанные с недавним возвращением семьи из Москвы, в зубах дымилась сигарилла (Кастро и Че Гевара давно убедили меня, что любовь к сигарам не равносильна предательскому переходу в буржуазный стан), из-за стойки приветливо улыбался дородный хозяин, вокруг неторопливо гудели стайки посетителей.

— Ваша карьера закончилась, сэр… — услышал я и только тогда скорее почувствовал, чем увидел, что по бокам у меня сидели два джентльмена, о нет, не джентльмены, нет! — У вас нет альтернативы, сэр… Вы провалились… Мы знаем ваши тайные контакты… у нас есть снимки… у вас нет выхода, сэр, кроме…[24]

Я не слушал, настолько был потрясен их непрезентабельным видом: рядом сидели не Сомерсет Моэм и Грэм Грин, а какие-то странные хари из Гоголя, один был небрит и походил на бродягу, постоянно вещавшего с самодельной трибуны в Гайд-парке, другой лоснился румяными ланитами (не путать с персями), но сидел мешком, и пахло от него жареной картошкой, больше я ничего не смог узреть, ибо в тот момент был явно не расположен к литературным зарисовкам.

Меня вербовали! — я понял это не сразу, а когда осознал, то не заиграл в груди «Интернационал» и не прозвучала язвительная цицеронова отповедь, а я лишь, как полагалось по инструкции, вскричал (если честно, пискнул): «Это провокация!» — и, отодвинув стол, бросился к выходу.

— Куда вы, сэр? — послышалось вослед, но я даже не обернулся (потом очень жалел, ведь это был последний шанс сразить врагов наповал гордым видом и сжигавшей, как огнемет, остротой, а еще лучше — бросить в лицо лайковую перчатку).

Я мчался в шоке к машине, но почему-то никто не гнался за мною, звеня наручниками и размахивая «смит-и-вессоном», около машины засады тоже не оказалось, бомбу в салон не заложили, и я полетел доложить о ЧП в резидентуру, переживая, что ко мне подкатились не как к асу разведки, а как к мелкому воришке.

В те великолепные времена Система еще не растеряла зубы, и, хотя криминальная деятельность старлея не вызывала сомнений, КГБ решил не давать спуску «этим англичашкам» (иначе они совсем распояшутся!), надавил на МИД, и вскоре наш посол торжественно пересек кабинет министра иностранных дел Патрика Гордон-Уокера с намерением зачитать меморандум о варварской провокации против ни в чем не повинного советского дипломата.

— Одну секундочку, сэр, — перебил его министр и быстренько извлек из папки свой меморандум. Оный гласил, что главный герой вел деятельность, несовместимую со статусом дипломата, и должен покинуть гостеприимный Альбион.

Деликатные англичане не указывали сроки и обещали не предавать мое дело огласке, однако английскую мягкость восприняли в Москве по-боевому: нечего им, гадам, уступать, пусть уезжает через полгодика!

Работу я свернул довольно быстро и бездельничал, наслаждаясь прогулками по улочкам Пимлико и Челси и созерцаниями картин в галереях, — со стороны можно было подумать, что КГБ командировал меня в Лондон для изучения живописи.

Однако уже через пару недель на приеме в посольстве шеф русского департамента Смит подошел к послу Солдатову и деликатно поинтересовался, не изменяет ли ему зрение и не похож ли тот симпатичный молодой человек, вон тот, уминающий индейку, на того самого… который… о котором в меморандуме? разве он не уехал?

Намек был понят, пенни упало, завертелось по-советски быстрое в таких случаях колесо, и мы мигом снялись с якоря, еле успев упаковать вещи.

Ла-Манш явно злобствовал, корабль качало, я придерживал на вожжах строптивого сына, рвущегося к борту. Катя, гордо подняв голову, молча прощалась с коварным островом, радуясь, что лондонское затворничество завершилось и впереди огни рампы.

Персона же нон грата страдала не от морской болезни, а от полной неясности в будущем. Но дух был тверд: пейте «гиннес», господа, а мы — на Жигули!

Так я стал персоной нон грата. Англия умерла для меня, но не умерла во мне, наоборот, с годами она становилась все ярче и притягательнее, она выплывала в новых деталях и приобретала новые краски. Я все больше любил ее и люблю сейчас как память о молодых годах, прекрасных иллюзиях и серьезных прозрениях. Мой Альбион всегда со мной, я населил его своими английскими друзьями, заполнил его любимыми парками, коттеджами, скульптурами, это Альбион, который нельзя у меня отнять.

Сейчас мне кажется неприличным, что я занимался в этой прекрасной стране шпионажем, и иногда, словно в дурном сне, выскакивают из прошлого двое — Небритый и Мешок, — они грозят мне кулаками и орут: «Ату его, ату!»

В 1965 году Англию постигли две катастрофы: умер сэр Уинстон Черчилль и выслали старлея.

И шелестит в руках газета «Гардиан», и хочется взять зонтик продырявленный и в клуб брести, как прогоревший лорд.

Загрузка...