Командировка в гарем Джакомо Казановы, забитый фригидными гуриями, трахальщиками-евнухами, висячими фаллосами, яйцещипательными историями и торчащими фигами

Мы не можем уподобиться трусливым немецким социал-демократам, делающим вид, что у человека нет половых органов.

Ф. Энгельс

Старичок-хозяин, в одном нижнем белье, стоял на четвереньках и, нагнув седовато-багровую голову, глядел — промеж ног — на себя в трюмо.

В. Набоков

Бриджит Бардо

О бабах-то говорить один кайф, но сначала о товарище Сталине и о первом боевом крещении через четыре года после его смерти.

Печальная весть застала меня уже на втором курсе института, и я искренне рыдал вместе со всеми, скорбя о своем и народном будущем, впрочем, в подсознании трусливо бултыхалась мысль, что со Сталиным не все чисто, в особенности сомнения по поводу отстрела многих отцов великой революции. Поэтому, когда грянули хрущевские разоблачения, скупые зерна правды упали на подготовленную почву, вмиг очистили Великую Идею от крови и подвигли на строительство нового, коммунистического общества, в которое превосходно вписывалась собственная карьера.

Правда, вера моя не подкреплялась энергичными деяниями на общественной ниве: на целину я не поехал (зато в нежной компании отправился на Черное море), в комсомоле особой активностью не отличался и в выборные органы курса не попадал (оттуда шел прямой путь в партию со всеми вытекающими отсюда последствиями при распределении), в последние годы на курсе мне поручили работу с иностранцами из соцстран, — деятельность сия была активной, — самое парадоксальное, что на этом идеальном для стукачества посту (все-таки иностранцы!) никто из славных органов меня не теребил и не нацеливал, что удивляло, а когда я начал соприкасаться с иностранцами в «Интуристе» и Комитете молодежных организаций и вновь не ощутил чекистского интереса, то всерьез задумался: в чем дело? может, порча какая? может, недостоин? эдак, пожалуй, и распределят куда-нибудь на радио, в Алма-Ату!

Просто ужасным представлялось, что ко мне, сыну чекиста с 1918 года, не обращался никто из его коллег — почему? может, отцова отсидка в роковые тридцатые лежала на моей безупречной биографии или не слишком активная работа в комсомоле? или говорил что-нибудь не то на семинарах? а может, у меня подозрительные связи? кто же? искал, но не находил… Конечно, я не жаждал стучать на своих сокурсников (все равно втянули бы в это дело, заморочили бы голову), но обидно было, что герои невидимого фронта забыли обо мне и не протянули руку и святой борьбе с происками мирового империализма. О, несправедливость!

Правда, ума хватило, чтобы не мчаться в приемную КГБ на Кузнецком мосту (много почтенных граждан сидело там на потертых стульях с рапортами о зловредных передачах Би-би-си, услышанных через стену, о разрушительных облучениях западными разведками квартиры, что вызывало у владельца головную боль, о том, что к некой Зинке, мерзкой антисоветчице, ходит иностранец etc., etc.) или в отдел кадров института, где сидел худенький, как сама смерть, дядя, похожий на облысевшего ворона, он по всем параметрам (незаметность, многозначительность, острый взгляд в сочетании с по-ленински заразительной улыбкой) подходил под образ секретного сотрудника.

Но вот грянул Международный фестиваль молодежи и студентов, первый мощный прорыв иностранцев на просторы нашей родины, главное событие 1957 года. Массы рвались взглянуть на диковинные одежды, на живых стиляг, на отвлекавший отдела революции, развратный рок-энд-ролл, народ открывал Запад, носил на руках гостей, а одна юная трактористка бросила в подарок велосипед прямо в тамбур фестивального поезда, подарила по ходу движения, чуть не прикончив гонимого в США негра— хорошо, что под рукой у нее не оказался трактор…

Как переводчик, уже слегка овеянный дымом сражений с ворогами, я был включен в толмаческую обслугу на фестивале и закреплен за шведской делегацией, считавшейся своенравной, капризной, развратной и особо опасной в идеологических битвах из-за «шведского социализма», который только морочил голову трудящимся и потому был хуже самого плохого капитализма.

Переводчиками руководил перезревший комсомолец из КМО, а вот замом при нем состоял Владимир Ефимович, роста малого, человек обходительный и покладистый, снисходительно, как удав на кролика, посматривавший на своего шефа (хотя и снизу вверх), — вычислить его было несложно, и к нему я и явился в душевном порыве: как же это так, я, сын старого чекиста, члена великой партии с 1918 года, участника и гражданской, и Отечественной, сам посвятивший свою юную жизнь служению Родине на внешнеполитическом фронте, как же это так? Разве я могу остаться вне той скрытой борьбы, которая развернется на фестивале? Я бы очень хотел, Владимир Ефимович, чтобы вы изучили этот вопрос…

Он смотрел на меня с некоторым удивлением, будто и действительно ничего обо мне не слышал (как и все, кто никогда не работал в КГБ, я мнил, что эта всесильная организация все видит и все знает, впрочем, везде в мире роль спецслужб серьезно преувеличена, чему они и рады), потом поразмыслил и обещал через пару деньков меня разыскать.

Фестиваль уже бурлил, шведов мы встретили на границе у Выборга, я боялся за свой корявый шведский и очень обрадовался, когда в стокгольмском вагоне путь мне преградила загорелая, пахнувшая западными кремами ножка и голосок с верхней полки (н полутьме я разглядел лишь огромную копну соломенного цвета волос) пропел совсем не по-шведски «How are you?» — после этого прекрасная ножка поднялась, как семафор, пропускавший меня… куда?

Но тогда у меня в груди гремел Маяковский: «Громи врага, секретчики, и крой, КРО!»[74]

На вид меланхоличные шведы доставили массу непредсказуемых хлопот, ибо в первый же день дорвались до коммунистических радостей и объелись бесплатными харчами (столы под тентами в районе гостиницы «Алтай» ломились от икры, севрюги, балыка и других яств, поглощение которых не ограничивалось), исстрадались животами и полностью разрушили весь график мероприятий. Правда, и без этого хаос на фестивале стоял превеликий: выпив лишь стакан водки, западники сходили с рельсов — кто-то крутил на улицах непотребные роки, а кто собирал незрелых советских юношей и вещал о свободе и демократии, много головной боли доставляли женолюбивые вечно гогочущие негры — запустили козлов в огород.

Уже на исходе фестиваля (я изнемог от ожидания— так жаждал быть сексотом) Владимир Ефимович пригласил меня в кабинет и сообщил, что просьбу мою уважили, рад я был несказанно, познакомил его с отцом — и он, будучи общительным и доброжелательным человеком, вскоре стал другом нашего дома.

Наши игры с В. Е., правда, продолжались меньше года (в 1958-м я загремел в Финляндию), но блеска в них было изрядно и особенно авантюризма и свободы, которых мне так не хватало в той скучнейшей жизни, ставшей вдруг в наши дни такой веселой, что с утра ожидаешь либо веселого переворота, либо веселого налета.

Владимир Ефимович начал лепить из меня агента для торпедирования посольства Швеции, разумеется, в свои 23, при всей вольтеровской эрудиции и фрэнксинатрском обаянии, я вряд ли мог бы охмурить опытного дипломата, а посему бросили меня на молодежь, и, конечно же, на технический состав, в котором доминировали дамы. В те славные годы в КГБ работало не шибко образованное поколение, считавшее, что путь от постели до агентурного сотрудничества короток и сравнительно легок (судя по ярким делам французского посла Дежана, совращенного девицами-агентессами, американской дипломатши Б., тоже соблазненной, и клерка английского атташата в Москве Вассала, взятого на высшем пилотаже гомосексуализма, основания для такого оптимизма существовали), правда, киксов было предостаточно, и порою скомпрометированные иностранцы не спешили в объятья спецслужбы, а просили на память фотографии или просто посылали подальше.

Первую хитроумнейшую комбинацию провели в «Советской», где, отражаясь в царственных зеркалах бывшего «Яра», верный агент КГБ Петя, давний друг шведского посольства, кушал в компании двух шведских секретарш и офицера безопасности. Тут нежданно-негаданно в ресторан заскочил я, по легенде — процветавший бонвиван, и пошел чуть рассеянно меж столиков, в мыслях о своей спарже и замороженном шампанском в серебряном ведерышке, метрдотель (тоже в мыслях) трусил впереди, причитая: «Ваше благородие-с, кабинет-с готов, все накрыто-с».

Естественно, на столик с агентом Петей и шведами я даже не взглянул (оценим тонкость!), и Пете пришлось вскочить, побежать за мной с воплями радости, обнять, прижать к груди — снова встреча детей лейтенанта Шмидта, — притащить за стол и представить изящным фрекен и подпившему герру.

Задерживался я недолго, пугавшей иностранцев навязчивости, когда сразу тянут в Большой, домой, к друзьям, к цыганам, не проявлял, лишь рутинно получил координаты присутствующих. Унылые шведки мгновенно не зажглись (мы списали это на присутствие офицера безопасности, ибо кто мог устоять перед моими чарами?), никто из них, увы, не подмигивал многозначительно и не жал мне ногу под столом. Через неделю я все же дерзнул позвонить одной из них, ухитрился вытянуть в ресторан, а затем даже был приглашен домой на кофе (о, вожделенный миг!), но вдруг появилась суровая подруга, мы попили кофе втроем, меня расспрашивали (точнее, допрашивали) и рассматривали как питекантропа, забежавшего в дансинг, и дураку было понятно, что ничего не светило.

Что же, первый блин пошел комом, но вот через месяц раздался звонок и В. Е. бодрым голосом сообщил, что предстоит чрезвычайно серьезное дело, которое требуется обсудить на тайном совещании в ресторане «Арарат» — чекисты жаловали это место рядом с Лубянкой, впоследствии я сам иногда после трудов праведных заскакивал в буфет на втором этаже, дабы принять свой граненый.

Ефимович прибыл в обществе красномордого типа с золотыми зубами и его вертлявого помощника, жадно ловившего слова, вываливавшиеся, как золотые яйца, из прокуренного рта шефа[75].

Дело и впрямь прекрасно ложилось на мою, мягко говоря, романтическую натуру, по-большевистски презиравшую интеллигентские мораль и нравственность, добавим дивный фильм «Двойная игра», где двое влюбленных работали на разные разведки, плюс истории шпионок-соблазнительниц Маты Хари и Марты Рише, а также кавалера Д’Эона, проникшего во двор русской императрицы и славно, под видом дамы, повербовавшего ее фрейлин.

Итак: в Москву на пару недель прибывала американская студентка Бриджит Бардо, на которую у КГБ имелись виды, о ней имелись лишь скудные сведения, и мне предстояло изучить объект и установить с ним, с объектом, добрые отношения, естественно под вымышленной фамилией и под легендой аспиранта, причем из Киева, чтобы американцам трудно было установить мою личность, если бы они пожелали.

Аспиранта сделали преуспевающим, как все советские молодые ученые, и поселили в «Метрополь», где остановилась прекрасная дама.

Утром мне ее и показали (суетился, дабы попасть в фокус ее внимания): небольшого роста брюнетка с крупными глазами, не первая красавица и не баба-яга, я тут же почувствовал, как обволакивает меня мелена влюбленности, — только верность идеалам партии способна была мгновенно вызвать такие бурные эмоции.

Приказали не тянуть и искать контакта, действовать исходя из обстановки, — и уже на следующее утро я сидел у телефона, напрягшись, как лев перед прыжком, наконец звонок и сообщение бдивших сыщиков, что Бриджит спустилась позавтракать в кафе.

Напустив на себя чрезвычайно занятый и важный вид типичного киевского аспиранта, я рванул дверь кафе, оказавшегося пустым, как пляж на Северном полюсе. Бриджит подняла на меня равнодушные глаза, тут же опустила свой взор в яичницу, а я замельтешил, выбирая столик, хотя все было свободно, и от этого чувствовал себя полным идиотом.

Покраснев и растерявшись, я подошел к Бриджит, переминаясь с копыта на копыто, язык мой заплетался (потом она сказала, что у меня оксфордское придыхание), но тем не менее она усекла, что, мол, сейчас очень рано, одному мне завтракать скучно (сущая правда! что за тоска в пустом ресторане!). Не могу ли я… не помешаю ли я, извиняюсь, что нарушил.

Видимо, весь кретинизм ситуации подкупил Бриджит, ибо напрочь исключал руку КГБ, слывшего хитроумным и коварным змием (Запад сумел выковать репутацию), какая же нормальная служба будет заводить знакомство в 7 часов утра в пустынном зале с помощью юного дурака в светло-бежевом, между прочим, костюме с жилетом, на который с трудом уговорил папу, купившего три метра бельгийской шерстяной ткани. КГБ и не пахло, Бриджит милостиво указала на стул, напуганный официант (он, конечно, чуть не рухнул на пол, узрев русского, подсевшего к американке) быстро принес мне яичницу и тут же, оглядываясь, чтобы я не выстрелил ему в спину, убежал простучать обо мне по инстанции.

В информации об американке указывали на ее интерес к искусству и литературе, и мне не пришлось долго рыскать по джунглям в поисках объединяющих тем, я быстро оседлал конька, она тоже обрадовалась, что случайно встретила коллегу-гуманитария, через полчаса мы уже были старыми друзьями, тут же пошли осматривать старую Москву, продефилировали к Патриаршим, затем переместились на Твербуль и, внимая шепоту деревьев, дошли до Музея изобразительных искусств — там я намеревался феерическим интеллектом переполнить чашу ее зреющей любви и окончательно закружить голову.

В музее на Волхонке я бывал часто, иногда под водительством полуопального художника Владимира Милашевского, сподвижника Добужинского, который, обнаружив во мне пытливого юношу, занялся просветительством, много поведал мне об истории живописи, а в музее открыл мне малоизвестного, но великого Яна Бартолда Йонкинда. Им я и потряс наивную Бриджит, блеснув эрудицией, вышедшей за рамки банальных отцов Ренессанса, она ахала и охала, не отрывая от меня затуманенных глаз.

Американцы порой прекрасно образованны, однако слишком специализированны и беспомощны в темах, не имеющих к ним прямого отношения, у нас же дилетантизм и широта просвещенности обычно превалируют — так что я блистал вместе со светло-бежевым костюмом.

Духовно овладев Бриджит, я предоставил ее самой себе, созвонился с начальниками и в родном «Арарате» отрапортовал о проделанной работе, хотя, прямо скажем, информация о Бриджит не поражала воображение: миледи заканчивала университет в Беркли и собиралась заниматься наукой (мои начальники заверяли меня, что она то ли связана с ЦРУ, то ли собирается туда поступить, — явно крутили мозги), о себе она рассказывала скупо, но простые сведения о папе, маме, братьях от меня не утаивала. Мои мудрые кураторы, задав по ходу моего отчета кое-какие вопросы, напряглись и заметили, что вряд ли она откровенна со мною, ибо женщины вообще лживы и раскрываются только в любви. Тем не менее я — молодчина, но нужно не топтаться на месте, не терять инициативу, а двигаться дальше— не зря же мне выделили отдельный номер и неограниченные представительские.

Такой поворот несколько ошеломил меня, хотя подспудно я ожидал постановки этой благородной задачи.

Будучи начитанным в области шпионажа, я поинтересовался, не намерены ли нас сфотографировать в этом номере, на что красномордый, криво усмехнувшись, заметил: «Вас это не должно волновать!» — «Как это не должно волновать! Как так?»— заволновался я. «Работайте и не задавайте лишних вопросов!» — ответствовал красномордый грубо, влив в меня хороший заряд ненависти. «В таком случае я отказываюсь от операции», — вспыхнул я. «Пожалуйста!» — сказал наглец совершенно спокойно, показывая, что таких шибздиков, как я, тысячи и на нас начхать, только пальцем пошевели….

Расстались мы на ножах, вечером к нам домой примчался Ефимович, начал убеждать не портить отношений с красномордым, который, всем известно, дерьмо, дело-то важнее, дело-то государственное! Ефимович умел успокаивать и убеждать, в результате я унял гордыню, возвратился в «Метрополь» и договорился с Бриджит провести вместе ближайший вечер.

Операцию начали в пышном «Савое» с умопомрачительным зеркальным потолком, словно вобравшим мраморный фонтан. Там резвились карпы, коих служитель ловко вылавливал сачком, показывал потрясенному клиенту и относил на жарку. Однажды я видел, как в этот роскошный фонтан ударом кулака отправили метрдотеля, впрочем, потом я слышал так много рассказов об этой драке, что либо в фонтане купались таким образом ежедневно, либо и я, и все рассказчики лгуны, повторяющие одну и ту же байку.

Оркестр, важно игравший модные тогда вальсы и танго, Бриджит в длинном черном платье с блестками, декольте, источавшее дурманящие ароматы французских духов, весьма отличавшихся от «Огней Москвы», стол, накрытый по рабоче-крестьянски просто: черная и красная икра, заливная осетрина, балык и семга, разнообразные салаты и отечественное шампанское…

А ведь это все было тоже частью той свободы, которой так недоставало: сорить деньгами с заезжей иностранкой, жить и кутить в шикарных отелях… ну чем не инженер Гарин, летевший на белой яхте с красавицей Зоей? — не только всем хорошим, но и всем плохим я обязан книгам — мы плавно и нежно танцевали, улыбаясь друг другу, изгибаясь, словно конькобежцы на льду, и очарованная публика, разинув рты, завидовала декольтированной красавице и стройному юноше в потрясном светло-бежевом костюме с галстуком в белую горошинку, — такой я видел в журнале «Тайм» на рекламе «Мальборо».

Пылкие танцы, как известно, отбивают страсть к обжорству, и после мороженого мы стремительно переместились на диванчик в мой номер в «Метро-поле», прямо у кофейного столика, обильно уставленного напитками.

Тут уже кино завертелось со скоростью, которой позавидовал бы мой учитель Джакомо Казанова («Чем больше я тебя вижу, мой ангел, — сказал я, — тем больше обожаю». — «А ты уверен, что влюбился не в жестокое божество?» — это из его мемуаров).

«…Но близок, близок час победы! Ура! Мы ломим! Гнутся шведы!» — войска шли в наступление— и вдруг в это горячее бормотание ворвался вопль телефона и сдавленный глас красномордого прохрипел откуда-то из ада: «Убери стул! Слышишь? Убери стул!»

Действительно, рядом с диваном стоял добротный, высокий стул сталинской эпохи, на который я бросил свои рыцарские доспехи.

Несмотря на стресс, я сообразил, что загородил стулом поле битвы от глаза фотоаппарата, и резко отодвинул помеху.

«Кто это?» — раздраженно спросила Бриджит. «Ошиблись номером», — бросил я, вытирая пот со лба, и выпил залпом целый фужер шампанского.

Случилось ужасное: на меня навалились депрессия и слабость, я обливался потом, все вокруг выглядело безобразно, Бриджит вызывала отвращение, хотелось все бросить к чертовой матери — я с ненавистью глядел на брюки, висевшие на проклятом стуле.

«Тебе плохо?» — «У меня с утра температура, я тебе не говорил!» Тут я начал кашлять, размазывать пот по лицу, симулируя лихорадку, а может, и скоротечную чахотку, Бриджит перепугалась и уже хотела побежать в свой номер за каким-то лекарством.

Не зря я все же занимался в школьной самодеятельности, не зря переиграл там всю русскую классику. Содрогаясь от кашля, я стыдливо натянул брюки (нет более веселого зрелища, чем голый мужчина, не попадающий ногой в штанину).

— С тобою такое часто случается? — спросила Бриджит.

— Впервые! — честно ответил я. — Сейчас выпью водки с перцем и положу сухую горчицу в носки.

Водка — это еще куда ни шло, но вот перспектива горчицы, да еще в носках, смутила мою леди, тем более что в те годы отечественные носки гораздо больше, чем ныне, наводили на мысли о несовершенстве социализма.

— Пожалуй, я пойду, — молвила Бриджит. — Жаль, что ты заболел.

Она удалилась, я на миг почувствовал себя свободным и счастливым, но только на миг: tedium vitae, то бишь отвращение к жизни, вновь скрутило меня, я отключил телефон и рухнул в постель.

Рано утром ко мне в номер траурно явились Ефимович и красномордый. Я ожидал скандала, но красномордый вел себя смирно и, многозначительно двигая щеками и золотыми зубами, признал свою вину: я был прав! напрасно он не посвятил меня в священные тайны операции — о, стул! маленькая деталь, в которой всегда таится дьявол, косточка сливы, на которой поскользнулся Плеве перед покушением на него, выстрел в эрцгерцога Фердинанда, принесший войну, яблоко, упавшее на голову Ньютона, — разве вся история наша, вся жизнь не царство Случая и не игра деталей?

Держись, мой мальчик, на свете два раза не умирать, мужайся, переживи свой Верден, впереди триумфы, — ведь у тебя светло-бежевая тройка! впереди победы, Дарданеллы будут наши, и мы посмеемся над дурацкими стульями!

Тут же из номера я позвонил Бриджит и, подшучивая над своим расстроенным здоровьем, отныне восстановленным спасительной горчицей, договорился о встрече на следующий вечер. Однако с уходом гостей во мне ожил комплекс неполноценности.

Весь день я провел в тяжелой борьбе с самим собою, мысли о черной болезни, вдруг посетившей меня и сломавшей мое будущее (виделся никому не нужный, обшарпанный импотент, естественно, ни красавиц, ни детей, ни счастливой семьи), терзали мою душу, а при воспоминании о Бриджит к горлу подкатывалась тошнота, — все уныло, все пошло, все отвратительно стало вокруг.

Я долго не мог заснуть, глотнул каких-то мерзких таблеток и утром проснулся совершенно разбитый, выжатый, как лимон, обессиленный, словно после марафона.

Какая тут, к черту, любовь! Тупое равнодушие ко всему прекрасному полу обуревало меня, к этому добавился страх провалить задание Родины, ощущение слабости и пустоты — что делать? как жить дальше? к счастью, во время грустных блужданий по центру мой взор упал на табличку (они тогда иногда попадались) о том, что некий доктор на Петровке лечит непристойные расстройства и болезни.

Я набрался мужества и стыдливо поднялся по грязноватой лестнице. Доктор оказался совсем не чеховским интеллигентом в пенсне, с успокоительными «батенька» и «голубчик», а круглоголовым верзилой с толстым слюнявым ртом, свеклоподобным носом и актерским басом. Он с любопытством уставился на мою гордость — светло-бежевый костюм и безучастно выслушал жалобы на упадок сил, вызванный экзаменационными перегрузками, и депрессию накануне встречи с невестой.

— Пустяки! — пророкотал он своим злодейским басом. — Сейчас вас восстановим, и всего за семь рублей! Снимайте штаны!

Я покорно выложил крупную по тем временам сумму (почти три бутылки водяры), суетливо стянул свои шикарные брюки, лег на покрытую клеенкой тахту (казалось, что через нее уже прошли сотни сифилитиков), а он быстренько ухватил шприц своими волосатыми ручищами, наполнил его, густо хохотнул, как Мефистофель, и всадил мне иглу в ягодицы.

Уже через десять минут, едва дойдя до ЦУМа и съев там мороженого в вафельном стаканчике (оно почему-то считалось лучшим именно в ЦУМе), я любил уже всю улицу вместе с переулками, я не пропускал уже ни одной женщины, шаря по каждой своим жарким взглядом, как прожектором, я уже изнывал от страсти и нетерпеливо посматривал на часы, предвкушая свидание с Бриджит (загадочный эликсир, впрыснутый в меня, мой приятель-доктор охарактеризовал потом как совершенно нейтральную жидкость, рассчитанную на воображение комсомольцев).

Вдруг я испугался: как бы не растратить энергию на проходивших красоток и не оказаться к вечеру у разбитого корыта! Посему от соблазнов созерцания я ретировался в номер, где раскрыл книгу Каутского о «Капитале» — тогда я еще тешил себя надеждой понять этот шедевр хотя бы в изложении талантливого интерпретатора, в любом случае книга была прекрасным транквилизатором, отвлекавшим от фривольных мыслей. Я даже немного поспал и проснулся, чувствуя себя Гераклом, готовым совершить сразу все двенадцать подвигов. Легкий душ — бицепсы играли железом под холодными струями, — я совершенно не удивился бы, если бы увидел, что у меня выросли львиные грива, лапы и длинный хвост с кисточкой.

В зеркале я выглядел как Аполлон: изящная фигура, облаченная… (уже не в силах описывать все красоты костюма), спокойный взгляд серых глаз, правильный рот (очень хотелось длинный, тонкогубый плюс огромная волевая челюсть), прическа «полубокс», аккуратно прочерченный пробор.

На сей раз я решил отбросить все интродукции типа «Савоя» (как писал Северянин, «интродукция— Гауптман, а финал — Поль де Кок»), заказал ужин прямо в номер, убрав подальше всю потенциально опасную мебель. В назначенный час раздался нежный стук в дверь и появилась Бриджит — на этот раз в костюме, надетом на блузку с красным жабо, похожим на кровавую пену.

Желая скрасить позор прошлой встречи и преодолеть некоторую смущенность, я начал бодро потчевать Бриджит модным тогда среди бедных студентов «белым медведем» (смесь коньяка и шампанского), вливал я его в представителя главного противника в пропорции половина на половину, первые десять минут за столом царило веселье, но вдруг колымага заскрипела и колеса начали отваливаться. Я поспешил перевоплотиться в Казанову, но Бриджит вдруг тяжело засипела, застонала, задохнулась, схватилась за голову и бросилась в туалет. «Белый медведь» — не для изнеженных американок, минут десять бедняжка мучилась, сотрясая всю гостиницу горловыми рыками, и наконец вывалилась, как подстреленная птица, еле переступая ногами. Я двинулся ей навстречу с лучезарной улыбкой и раскрытыми объятиями, но она затрепетала крыльями, подняла вверх руку, словно посох, которым Иван Грозный убил сына, истерически вскричала «нет!» и, шатаясь, выскочила из номера в коридор.

Я с трудом удержался от унизительного бега за нею и умоляющих призывов вернуться, волшебные инстинкты распирали меня, я чувствовал себя, как кот, у которого из-под носа увели мышь. Оценив новую боевую обстановку и подкрепившись внушительной порцией «белого медведя», я почувствовал себя свободным менестрелем, я забыл о служебном долге, о моральном кодексе строителя коммунизма.

Немного выждав, я решительно прошел на этаж, где размещалась Бриджит (дежурные тети делали нейтрально-паскудные физиономии и отводили взоры, давая понять, что им до меня нет дела, но тут же за спиною срывали трубки и сигнализировали о преступных передвижениях), уверенно постучал в дверь и был заключен в жаркие объятия уже ожившей американкой, «смешались в кучу кони, люди, и ядрам пролетать мешала гора кровавых тел».

— This is what we, students, like[76], — промолвила она, с интересом разглядывая мои черные сатиновые трусы до колен, шедевр отечественного производства, годный и для купаний, и для волейбола, и для мытья пола, — на Западе такие трусы были явным антиквариатом.

Я гордо опустился в кресло[77].

И тут началось.

Сначала в дверь забарабанила горничная (пожелала очень своевременно сменить графин с водой), затем последовали нервные телефонные звонки — Бриджит сначала поднимала трубку, но на другом конце стояла напряженная тишина, я, разумеется, к телефону не рвался, опасаясь, что вместо «убери стул!» услышу нечто похлеще. Снова постучали, но Бриджит не ответила.

Вечер прошел чудесно.

Утром, когда мне позвонил Ефимович, я чувствовал себя немного преступником: не то чтобы я пытался взорвать Мавзолей или уклонился от призыва в армию, но все же нарушил планы мощной организации, хотя… какой был выход из положения? Разве любой уважающий себя джентльмен не пришел бы на помощь внезапно занемогшей леди? Или нести ее на руках обратно в мой номер?[78]

Как ни удивительно, скандала мне не устроили. Ефимович заметил, что материалов накоплено вполне достаточно, повторять подвиги больше не придется, от объекта следует мягко отойти, то есть проститься по-хорошему (но не в номере!), взять адрес, договориться о переписке и отбыть из «Метрополя» в родной Киев.

Так я и поступил, хотя, думается, в результате «мягкого отхода» у Бриджит сложилось самое нелестное мнение о русском национальном характере.

С тех пор, услышав слово «стул», я напрягаюсь и замираю, неясный холод сковывает меня, мурашки бегут по телу, хочется сделать стойку и вильнуть хвостом.

Марлен Дитрих

Куда Джакомо Казанове до покорного слуги! — ведь венецианский прощелыга все делал ради удовольствия и злата, я же трудился во имя Родины (все мы мастаки золотить собственные бюсты), утешимся тем, что сама история расставит точки над творящими добро римскими легионерами, инквизиторами, крестоносцами, фашистами и коммунистами.

Разведка как способ существования захватывает и кружит, разведка раскрывает новые грани личности — тихий человек, боящийся сквозняков и жены, прорывается в тыл врага и творит подвиги или становится на миг полководцем Суворовым, строча в резидентуры указания. Во время ночного дежурства на разведчика могут замкнуть весь земной шар, ему несут шифровки со всего света и приходится решать, будить начальство или не будить? Подорвет ли интересы Страны Советов переворот в Бурунди? Снимать ли телефонную трубку и тревожить московского вершителя бурундийских дел? Убили премьер-министра? Если большой страны, то напрямую к шефу разведки. А вот повар посла из ревности огрел своего хозяина лопатой. ЧП это или не ЧП? — вот в чем вопрос, это вам не тоскливые метания небезызвестного осла между двумя охапками сена.

А еще прекрасны секретные[79] миссии за рубеж — не рутинные инспекционные поездки с занудными совещаниями в резидентуре и метаниями по магазинам во имя семьи, — а именно Секретные Миссии, когда от гордости надуваются щеки и пружинят ноги на ковровых дорожках учреждения. «На днях уезжаю, важное дело», — роняешь коллеге небрежно, не говоришь ни куда, ни когда, ни зачем, коллега все это понимает и лишних вопросов не задает.

Дома на время стихает суматоха будней, жену распирает любопытство, она напряжена, она незаметно для себя играет амплуа Спутницы Героя («Когда ты вернешься?» — «Не знаю, не от меня зависит…» — «Будь осторожен!» Пожатие мускулистых плеч, сдержанная улыбка), наконец, служебный автомобиль у подъезда, легкий сак, Шереметьево — и туда, туда, во вражеский стан.

Бродили по миру герои: врачи, студенты и геологи. И каждый вкалывал что надо. Порой о них писала «Правда». Герои гордые и нежные, но, к сожалению, не вечные, хоть жили не всегда по правилам, историю толкали правильно. И я меж ними отрицательный или, быть может, положительный, толкал историю старательно, я бы сказал — неукоснительно…

Толкал-толкал, выбился в начальника датского направления и партайгеноссе отдела, но радости особой не испытывал, дела шли довольно дохло (видимо, из-за сытого благополучия датчан, не толкавшего их в ряды советских агентов), а тут еще пренеприятнейшая история: агент-датчанин, блестяще завербовавший еще человек шесть на таких соблазнительных объектах, как датские МИД, НАТО, Министерство обороны, источавший фонтанами информацию, был взят нами в рутинную проверку и оказался самым настоящим жуликом: и его донесения, и сообщения его источников были напечатаны на одной и той же машинке.

Позор упал на наши головы, как кислотный ливень: направление обесчестили прямо на большом совещании, хохот стоял на всю разведку.

И тут, словно манна небесная, прилетела депеша из провинции о том, что кустарь-одиночка Федор уже многие годы ведет переписку с некой Марлен Дитрих, сотрудницей западнобельгийского посольства в Дании. Предыстория: в конце войны и переселенка Марлен и красноармеец Федор были схвачены за прелюбодеяния в городе Кракове грозным «Смершем», неисповедимо узревшим в этом акте руку западных спецслужб.

У Марлен отобрали расписку как условие возвращения на земли родной Западной Бельгии: «Я, Марлен Дитрих, даю обещание секретно сотрудничать с Красной Армией, обязуюсь работать честно и добросовестно и т. д.».

«Смерш» смотрел далеко вперед, расписки клепали под диктовку в массовом порядке, кто знает, может, на эти клятвы появился бы особый спрос в момент победы мирового коммунизма и создания глобального Министерства Любви?

Нагрешивший Федор отсидел два года в лагерях и тоже благополучно вернулся домой, обнаружив на столе тревожные письма от своей возлюбленной. Его тут же завербовал местный КГБ, возрадовавшийся «заграничному каналу», столь редкому в полудеревне.

Однако проку для местных органов от этого дела не было никакого, Марлен работала в какой-то захудалой конторе, переписка шла ни шатко ни валко, секретных сведений (о ситуации на сеновале?) Федор ей не пересылал.

И вдруг… вдруг Марлен поступила в западнобельгийский МИД и вскоре получила место секретарши в посольстве в Дании.

Провинция, естественно, сама рвалась в страну Андерсена, однако энтузиастам дали по носу, ибо тут требовался опытный зубр с датским опытом, — но кто еще подходил на эту роль больше, чем шеф датского направления и партайгеноссе отдела?

И, конечно, очень хотелось реабилитировать обесчещенное направление — посему кистью мастера я раскрасил всю картину и преподнес ее генералу-шефу, который зажегся, побежал к Андропову и получил санкцию на проведение операции.

Снова на Джакомо пурпурный плащ, в руках — изящный «самсонайт», набитый икрой и прочей отечественной гордостью, в боковом кармане пиджака, рядом с горячим сердцем, — расписка Марлен, страстное письмо Федора своей возлюбленной (составлять приходилось по переписке Абеляра и Элоизы). Весьма не хватало для понта крошечного бельгийского браунинга в кобуре под мышкой (приятно вроде бы случайно сбросить пиджак в компании друзей перед отъездом!), впрочем, дипломатический паспорт в таких миссиях надежнее любого оружия.

«Ни пуха…» — «К черту». Самолет взвился к небесам и через несколько часов уже сделал первый круг над Копенгагеном, места, места, опять места, какое горькое круженье! Какое долгое крушенье — нет ни начала, ни конца…

Резидент встретил меня прохладно (кому понравится, если боевая операция родилась не в окопах на передовой, а в комфортабельных кабинетах Центра!), а контрразведка, прекрасно знавшая Джакомо по положительному вкладу в датско-советскую дружбу, просто освирепела, будто в мои планы входила по крайней мере высадка советских войск на Ютландии или взрыв фолькетинга.


Прототип и Таня. 1979 год, Дания


Взяли меня, бедного, в такой оборот, который не приснится разведчику в самых страшных снах: мощнейшее наблюдение днем и глубокой ночью, плотный и жесткий контроль, когда служба сыска не считает нужным особо маскироваться, а демонстративно идет сзади почти «бампер в бампер» и ставит цель не выследить, а сорвать операцию.

Мои активные походы к старым друзьям в надежде, что мышки усмотрят в моем вояже лишь желание попить «туборг» с креветками в хорошей компании, успеха не имели: машины исправно дежурили у подъезда и четко провожали меня до гостиницы.

Последовать примеру Шерлока Холмса, загримироваться под бродягу на костылях? Сесть на метлу и вылететь в трубу? Или залезть в бутылку, которую выбросят из машины у синего моря?

Как назло, в инспекционную поездку приехал и сам генерал, который не прочь был заодно тряхнуть стариной, поруководить на месте и урвать у меня часть лавров. Какие безумные сны виделись, должно быть, шефу датской контрразведки, ломавшему голову над тайной приезда двух волкодавов…

Что делать в этом железном мешке, как вырваться на волю? Лучшие лбы резидентуры мучительно размышляли об этом и пришли к единственному выводу: только тайный вывоз, причем в машине «чистых», то бишь ангелов-мидовцев.

А дальше? Домашний телефон Марлен заполучить нам не удалось, звонить в посольство было опасно, оставалось переть прямо на квартиру — вариант рискованный. Разработали легенду: я, отныне не Джакомо, а честный советский гражданин Семен, друг Федора и провинциальный простак, оказался в датском королевстве во время туристского круиза и по просьбе Феди без всяких церемоний решил забросить его старой подружке личное письмецо и сувениры— моветон, конечно, но мы в гимназиях не обучались и обожаем у себя в деревне запросто хаживать друг к другу, запасшись водкой и зернистой икрой.

Изобретательный генерал неожиданно предложил мне записать беседу на портативный магнитофон: идея прозрачная, доверяй, но проверяй, да и запись всегда пригодится как «закрепляющий фактор» в вербовке. К нашей родной подслушивающей технике, способной издавать самые страдальческие звуки в самые неподходящие моменты, я относился без всякого пиетета, правда, я об этом умолчал, но заметил, что дама может выкинуть неожиданные фортеля, вплоть до вызова полиции, которая весьма удивится, обнаружив под моими полотняными кальсонами вершины научно-технической революции.

Аргумент этот произвел эффект (за спиной интерпретировался как позорная трусость), и проблема уперлась в преодоление «хвоста»[80]. Конечно, при желании мы с водителем — классным профессионалом из московской «семерки» (службы слежки) могли от «хвоста» и оторваться, бешено прокрутившись по переулкам, презрев и одностороннее движение, и светофоры (и зазевавшихся инвалидов), водитель знал город получше датчан и мгновенно определял мышек-норушек своим натренированным оком.

Однако такие грубые трюки считались непозволительными: зачем приводить контрразведку в ярость? Ведь она могла мобилизовать все ресурсы, подключить полицию и начать тотальный поиск по всему городу. Зачем размахивать красной тряпкой у носа быка? Итак, порешили: «чистая» машина, бросок в никуда, и, по Бродскому, «он взял букет и в будуар девицы отправился. Унд вени, види, вици».

Долго примеривали меня к багажнику завхозной «Волги», куда бренное тело умещалось, лишь преломившись вдвое, как складной стул, но посольство, увы, не имело ни «линкольна», ни «шевроле», — в их багажниках можно было бы запрятать целые резидентуры.

В результате приняли соломоново решение и уложили меня на пол у заднего сиденья, покрыв сверху зловонным ковром, на который бросили пустые картонные ящики. За руль уселся трепетавший завхоз, который вечно метался между рынками и магазинами, выглядел затурканным и никак не походил на Джеймса Бонда. «Волга» тронулась, и мы резво выехали из ворот.

— Что-нибудь видите сзади? — спросил я, умирая от тошнотворных запахов.

— Вроде идут за нами! Идут! — хрипло забормотал завхоз, он нервничал и чувствовал себя участником операции, равной по масштабу вывозу из Италии Муссолини отрядом эсэсовца Отто Скорцени.

— Где мы сейчас? — вопрос из космоса.

— В Сёборге! — лопотал завхоз. — За нами прут три машины! Вот гады! Что же делать?! Ах, батюшки…

— Держитесь спокойно, не дергайтесь, вы отобьете мне все бока! Не нервничайте, внимательно следите за машинами! — Я уже прикидывал, как скупо-романтично опишу всю эту проверку в отчете, и потом генерал где-нибудь скажет: «Вот в каких условиях нам приходится работать, товарищи!»

— Я не нервничаю! — дергался завхоз. — Они действительно идут! — Он так мандражил, что я еще испугался: как бы он не врезался в столб или… (Я ощупал ковер — он был сух.)

— Поверните направо в переулок, но не давайте заранее сигнала поворота. Пошли за нами машины?

— Идут…. — Он шумно сглотнул слюну. — Нет, кажется, ушли в сторону. Нет, идут! Капут!

— Еще направо и налево! — приказывал я, входя в роль то ли раненого Чапаева, ведущего за собою отряд, то ли попавшего в переплет д’Артаньяна.

После получасовых кружений стало ясно, что затея удалась и страхи завхоза напрасны, кстати, даже профессионал-новичок на первых порах дрожит от страха, видя слежку на каждом углу, — со временем этот синдром уступает место беспечности.

В районе Багсверда, вдохнув более приятные запахи креветочного ресторана, я пересел к виртуозу-водителю, еще час поколесили мы по пустым окраинам, где только слепой не увидит «хвоста», и свернули к лесу — там я, друг природы, был и оставлен, не хватало лишь сачка для ловли бабочек.

До вечера оставалось часа четыре, я побродил по полянам, усеянным белыми грибами (разборчивые датчане ели только шампиньоны, зато мы и поляки белыми отнюдь не брезговали, наоборот, мощно укрепляли подножным кормом семейные бюджеты и даже, засолив, высылали в банках голодным родственникам на родину), потом сел на автобус, добрался до «нон-стопа», подремал на какой-то киноерунде и часов в семь направился на рандеву, изящно помахивая «самсонайтом» с сувенирами от пламенного Федора.

Сердце же, однако, изрядно колотилось, и умнейшая голова проигрывала вариант за вариантом. Вдруг Марлен надолго задержится и мне придется топтаться у ее дома? Рядом лишь одно кро, но дом оттуда не виден, да и каким образом идентифицировать Марлен? Фотография отсутствовала, имелись лишь описания Федора, расплывчатые, как передовицы: «интересная блондинка», «хорошо улыбается», «карие глаза» и «вроде бы полная».

А что, если Марлен вообще откажется со мной говорить или, допустим, выползет из ванной в халате, густо намазанная кремом, а рядом джентльмен с дубиной в руке? Незваный гость хуже татарина, даже если это уважаемый во всем мире советский турист.

Догорал рабочий день, я пополз к городу на автобусе, тревожась, что на пути от остановки к дому Марлен случайно столкнусь с наружником, спешившим домой и знавшим мой прекрасный лик, — центр города всегда опасен, там больше всего уголовщины, а потому и полиции.

А вот и дом заветный, обыкновенный семиэтажный дом, открытый подъезд. На пятый этаж я поднимался пешком — вдруг в лифте окажется соседка по площадке или еще кто и заговорит со мною по-датски…

У двери я замешкался, перевел дух и вспотевшей от волнения рукой нажал на звонок. Дверь отворила чуть пухловатая, но складная, с голубыми (!) глазами, совсем не дряхлая блондинка и не Сивилла со вставной челюстью и ниспадающей на живот грудью.

Дрожа от страха, я вошел[81].

Ослепительно улыбаясь и глупо переминаясь с ноги на ногу — как мне казалось, именно так ведут себя жители провинции, залетевшие в западную столицу, — я представился как Сема — друг Феди, вывалил роскошные сувениры, передал письмо и приготовился к лучшему.

Блондинка залучилась от счастья (думается, от вида икры) и потащила меня в комнату. К моему ужасу, там сидела пожилая хмурая пара (хорошо, что не в полицейской форме), как оказалось, родители моей Марлен, приехавшие на побывку из Западной Бельгии именно в день операции.

Все рухнуло, не обсуждать же любовь и страдания заброшенного Феди в таком широком составе? Однако минут десять пришлось пожурчать о неповторимости Копенгагена, сослаться на неотложные дела, а уже в коридоре попытаться вытянуть соблазнительную блондинку на рандеву в этот же вечер — ведь любая затяжка операции, особенно в условиях тотальной слежки, таила новый риск, к тому же мы боялись прекрасного и опасного женского языка, способного мгновенно раззвонить о любом событии и по всему дому, и по всему посольству, и по всему миру.

Однако Марлен, взволнованная вниманием Федора, и слышать об этом не захотела — родители уезжали на следующий день, все трое начали утягивать меня за праздничный стол — отбивался я как мог, стараясь выглядеть все так же нелепо (думаю, это удавалось без особого напряжения, жаль, что не было в руках зонтика, задевавшего все предметы вокруг), мялся, дергался, извинялся, размахивал руками, как бы всем видом стараясь доказать свою бесхитростность — смотрите, люди: перед вами честный обыватель, нормальный дурак.

Договорились с Марлен на следующий вечер.

Путь в посольство был не менее тернист, чем выезд оттуда: снова автобус, оперативная машина, перегрузка в «Волгу» под ставший уже родным ковер и счастливое возвращение.

В резидентуре царило напряжение — так ожидают разведчика с «языком» перед началом наступления, — я доложил итоги дня генералу, озабоченному, как Кутузов при прорыве правого фланга неприятельской конницей, вышел из здания под очи наружки, как невинный агнец, будто бы и не покидал его, и променадным шагом дошел до гостиницы.

На следующий день премьеру пришлось повторить. Правда, генерал, желая явственнее обозначить свой вклад в операцию, — после установления контакта с Марлен как-то сами собой забрезжил и розовые перспективы в виде ливня орденов и благодарностей, — выказал заботу о моей безопасности (это после того, как он предлагал мне соваться с техникой в логово зверя!) и повелел выставить наблюдателя за местом встречи с Марлен: вдруг что-то случится! Правда, было неизвестно, что делать наблюдателю, если вдруг участников операции закуют в кандалы блюстители порядка? Выхватить маузер из деревянной кобуры и отбивать коллегу? Кричать «караул», обращаясь к прохожим? Звонить в посольство и условной фразой «Прачечная уже закрыта» предупредить резидента о ЧП, дабы он, как в добротном чекистском фильме, не мучился всю ночь от бессонницы?

Погрузившись на дно «Волги», я вскоре почувствовал, что в завхозе проснулся великий разведчик: трепет новичка исчез, и он мчался, как ковбой на мустанге, преследовавший бедных индейцев, смело шел на светофоры и резко поворачивал, совершенно не заботясь о моих боках. Завхоз вошел во вкус оперативной работы, менторствовал и критически осмысливал вслух и методы проверки, и маршрут (совсем недавно он видел фильм, где преступника заматывали в бинты и уносили на носилках, обманув полицию), и, конечно же, проблемы разведывательной работы в Дании.

«Все чисто! Все чисто! «Хвоста» нет!» — ликующе орал он, быстро усвоив профессиональный новояз. «Мы же на автостраде, они могут отстать на километр!» — сдерживал я его. «Куда они от меня денутся? У меня ведь глаз — как ватерпас!» — «Не гоните, давайте сойдем с автострады в сторону!» — «Нет никого за нами, что вы боитесь? Нет «хвоста», я вам гарантирую, я слов на ветер не бросаю!»

Так, купаясь в диалогах, мы добрались до машины аса — дальше все повторилось.

Марлен явилась на рандеву в темном платье, шею обвивали нити жемчуга, платье стягивала на груди белая камея[82]. Ресторан я подобрал дорогой, с интимной полутьмой. Стены украшали натюрморты, доводящие аппетит до кипения, горели свечи на столе, горели свечи…

По высочайшему указанию генерала ужин надлежало провести широко, как требовала необъятная и загадочная русская душа, известная на Западе из Достоевского: она любит жечь деньги, рыдать, когда все хохочут, и наоборот, стрелять и стреляться, прожигать состояние, пить днями и ночами у цыган. Сема хоть и советский турист, но ничем не хуже ублюдков-дворян…

Начали мы с французского шампанского, чокнулись за здоровье Федора (чокнулись! какой пассаж! — ведь это словно плавать саженками в океане у Рио-де-Жанейро или застегивать штаны при выходе из парижского писсуара — вдруг заорут: «Это русский!»), закусили хвостами лангустов, далее кусок мяса, именуемый у нас неаппетитным словом «вырезка», это чудо официант жарил прямо рядом с нами на спиртовке, поливал коньяком, и вверх вздымалось голубое пламя.

Я не спешил развертывать все декорации, наоборот, создавал, что говорится, непринужденную атмосферу, когда легка душа, светел ум и мир кажется прекрасным. Разумеется, стержнем беседы были незабвенный Федор и его доброе сердце, в котором и целые рощи березок, и милые церквушки, и бездны щедрости (икра произвела впечатление на Марлен, а я тут же вспомнил отзыв КГБ о жлобе Федьке), ну а стоит ли говорить о его беспредельной верности старым подругам? (Похотливый старый козел, покрывший весь городок, — это тоже было в характеристике.)

От изысканных вин и нежных воспоминаний глаза Марлен как-то зеленовато (!) заискрились, она окунулась в прошлое и вспомнила военную юность: как все было прекрасно, когда молодой освободитель случайно проходил мимо домика, где две девушки пели под гитару, сунув голову в окно, наполнив комнату своею улыбкой, и быстро проник в дверь…

Но меня беспокоили не воспоминания, я все прикидывал, на какой основе с ней работать, как она относится к нашей стране и озарявшим ее идеям?

Аполитичный Федор в порыве любви не составил впечатления о ее политических взглядах, а в письмах этот центральный вопрос не поднимали. Вдруг… вдруг Марлен сердцем со всем прогрессивным человечеством? Тогда все проще.

Но увы, через пятнадцать минут стало ясно, что Марлен наплевать на политику и тем более на коммунистов, да и оплот мира — Советский Союз она не жаловала, зато ценила свое место в посольстве, где неплохо зарабатывала.

Оставалась надежда, что у нее сдвинутые и экзальтированные мозги — ведь в практике бывали случаи, когда и на почве комплекса неполноценности или просто из мести сослуживцам соглашались работать на разведку. Бедный Джакомо! Перед ним сидела до противности уравновешенная дама, к которой трудно было подобраться, даже положив на чашу весов такую штангу, как любовь Федора.

Рухнула надежда, что она — сексуальная психопатка или редкий тип однолюбки (почему, почему она вела долгую переписку с этим дурнем?!), преданной Федору до гробовой доски, — тут бы мы ее живо заарканили, устроили бы встречу где-нибудь в пансионате на швейцарских лугах, где жуют жирную траву добродушные коровы с колокольчиками на шеях, втащили бы туда пейзана Федьку, приодев его в твидовый пиджак и нахлобучив тирольскую шляпу с пером, и, конечно же, закадычного его дружка Сему — путешественника.

Была замужем, родила дочь, потом развелась — обыкновенная скучная история, на которой разведке не сыграть. Пила умеренно (ах, если бы надралась! излила бы душу!), на нищенскую жизнь и долги не жаловалась (а ведь в письмах намекала, что еле сводит концы с концами), свое правительство не ругала — какой ужас, венецианец! не рви волосы на голове! неужели ты вернешься в столицу ни с чем?!

Оставалось (о, дьявол!), оставалось (неприятный холодок в животе), оставалось… хотя, конечно, такой разворот был предусмотрен (недаром же я снял копию с расписки), продуман в плавном и ласковом исполнении, без удара волосатым кулаком по столу («Если откажетесь, то пожалеете…») и без пистолета, который, как у Гумилева, рвут из-за пояса, «так что сыплется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет».

Я трусил, но, не сознаваясь в этом, прикрывал свой страх жалостью к бедняжке Марлен, такой непосредственной, наивной и честной. Но Рубикон следовало переходить.

Начал пианиссимо: «Всё мы о Федоре да о Федоре, хороший он человек, Федор, конечно, стоит о нем поговорить, ведь он славный парень (размазывал кашу по тарелке, мазал и мазал…), но у вас ведь еще были друзья из нашей страны, правда?» — «Конечно, конечно (то ли усекла, то ли нет), вы долго будете в Копенгагене?» (Куда поехала, тетя?) — «Несколько дней… а друзья вас помнят…» (Жми, старина, не слезай с лошадки!) — «Кто помнит?» (Ну и мадам!) — «Как кто? Друзья!» — «Ах, друзья…» — «Ну да! Они просили передать вам привет…».

Шаг сделан, пауза, она задумалась — неужели отшибло память? не спеши, Джакомо, дай ей шанс адаптироваться к неожиданному ходу — ведь не каждый день она давала расписки «Смершу», чтобы об этом забыть, — все равно что Фауст забыл бы о расписке кровью Мефистофелю.

«Спасибо…» — растерялась, чуть побледнела, но еле-еле, совсем незаметно, — и вот рука легко коснулась бусинок жемчуга и прошлась по ним тонкими пальцами, прошлась и задержалась, и как будто ничего не произошло…

«Вы раньше бывали в Копенгагене, Сэм?»[83] — «Никогда не был, чудесный город!» Опять, черт побери, ушла в сторону, скользкая бабища! А вдруг она хлопнет меня бокалом по лбу? (Такое бывало — правда, в обстоятельствах неоперативных.)

«Друзья вспоминали, как вы работали вместе, Марлен…». Карты на стол, я выдержал паузу, сейчас бы заглотнуть стакан кородряги, чтобы снять напряг.

«Работали?» — Она выигрывала время, пытаясь прикинуть, что же мне стало известно.

В этот кульминационный момент в наш разговор и вперся официант с кофе, испортил песню, дурак, бряцанием чашек и блюдец, все сломал, негодяй, словно чеховский злой мальчик.

Официант отошел, я уже в отчаянии, все уже в печенках, сколько можно тянуть кота за хвост? И тут ва-банк: «Марлен, вы обещали работать на них, вы обещали помогать делу мира! (Ха-ха.) Друзья помнят о вас и хотят вам добра…».

Ежу все понятно, а она удивленно улыбалась — Во же, я удавил бы ее салфеткой, если бы она вновь спросила, как мне понравился Копенгаген, и посоветовала обязательно посетить Эльсинор, где жил Гамлет, принц датский, о котором знаменитый английский драматург Шекспир написал трагедию.

Так наживают инсульты и инфаркты, неслучайно Казанова в шестьдесят два года выглядел дряхлым старцем, правда, говорят, это не мешало ему распутничать и писать либретто для «Дон Жуана» Моцарта («Я заслуживаю прощенья и невиновен совсем. Виноват не я, а женщины, которые очаровывают души, которые околдовывают сердца. О пол обманщиц, источник печали!» — это он вложил в уста Лепорелло).

Я вспотел от напряжения и вытер лоб платком. Что делать, если она притворяется, что не понимает?

А вдруг это какая-то страшная путаница — ведь прошло так много лет! Послушай, Джакомо, а на фига тебе приключения? Не поняла — значит, не поняла. Забудь об этом деле, закажи еще шампанского, фокус не удался, в разведке это бывает. Стоп. А долг перед Родиной? А офицерская честь? Где же твоя совесть?

Гордыня поборола трусливый здравый смысл, рука сама потянулась за распиской: «Не узнаете этот документ?»

Марлен побледнела (я тоже, наверное, напоминал тень отца Гамлета — так, во всяком случае, хочется думать), допила шампанское и встала. Глаза у нее потемнели (!!!).

«Какой вы мерзавец! Сейчас я вызову полицию!» — Она пружинисто пошла к выходу, жемчуга подрагивали на открытой шее, она шла к выходу, а я семенил сзади, хватал за руки, бормотал, что пошутил, и просил вернуться к столу. Все очень напоминало семейный скандал, когда не ночевавший дома муж пытается замолить свои грехи, а рассвирепевшая жена грозит переселиться к маме.

Как ни странно, она возвратилась, и только тут я заметил печать утомления, даже изнеможения на ее лице, — в один момент пробились на свет все прилежно замаскированные морщины и складки, глаза потеряли всякий цвет и поблекли, она вмиг постарела на сто лет и уже годилась мне в бабушки.

Кофе она пила скорбно, как на поминках, я бормотал нечто светское и общее, будто ничего и не произошло, нет, надежда еще теплилась во мне, еще жила, — ведь глупо ожидать мгновенного согласия на сотрудничество: вспомним клерка английского адмиралтейства Джона Вассала, которого прихватили в Москве на гомосексуалистах, его ломали, его шантажировали целый вечер, ему в нос совали фото, но он отказался, чуть не застрелился, вернувшись домой. А потом? Потом подумал трезво и дал согласие.

Спокойно, пусть она привыкнет, главное — расстаться друзьями, выждать, дать успокоиться, потом подойти снова, не потерять контакт, плод еще вызревает, и требуется время, чтобы он упал на землю, прямо к ботфортам.

Она пила кофе, пожилая некрасивая женщина с тусклым взглядом, слушала меня и равнодушно кивала головой.

Наконец пытка окончилась, я усадил ее в такси, пообещав позвонить на следующий день. Она лишь вяло улыбнулась в ответ.

— Прощайте… («Прощай, возьми еще колечко, оденешь рученьку свою и нежное свое сердечко в серебряную чешую». О, если бы так, как у Блока!)

Я звонил ей два дня подряд, но к телефону никто не подходил, наконец услышал ее голос, но от встречи она отказалась, правда, говорила вежливо, полицией больше не грозила и скандала не затевала.

Дело рухнуло (скорее всего, она призналась в своих прошлых грехах посольскому офицеру безопасности), генерал впал в панику: зачем шутить с огнем, ведь не составит большого труда вычислить Сему с туристского лайнера.

Оставалось лишь завернуться в пресловутый плащ, вооружиться кинжалом, взгромоздиться на скакуна и, запасшись бочкой аквавита, восвояси отправиться домой.

В Москве меня не ругали. Пути разведки усеяны типами, а не только розами, и если бы все вербовки удавались, то на этой прекрасной планете яблоку некуда было бы упасть: одни агенты, все население Земли — агенты, и мамы, и папы, и дети, и внуки.

Не жалея красок, я расписал всю героическую эпопею начальнику отдела, у старого волка даже пасть опустилась после рассказа о катаниях под слежкой, не говоря уж о смертельной конфронтации в ресторане. «Хорошо, когда секретарь парторганизации показывает пример другим коммунистам!» — заметил он удовлетворенно.

В тот же вечер мы зверски накачались аквавитом.

Мишель Морган

Не таким уж исчадием ада был Джакомо Казанова, он не только помогал вдовам превратиться в мальчиков, но и вел философские беседы с Вольтером и Руссо, и музыкой не брезговал, еще юношей играл партию второй скрипки в театральном оркестре, сам недурно сочинял, но, конечно же, талант его расцветал в полной мере за игорным столом в компании аферистов — умением облегчать кошельки он владел в совершенстве.

И печальная старость, не лучше чем у отставников КГБ, которых ныне каждый (особенно те, кто лизали больше всех) норовит ткнуть носом в дерьмо: представить только бывшего соблазнителя приживалой в богемском замке, где над ним издевалась челядь и служанки нагло хохотали, когда старик (он еще не дотянул до шестидесяти лет — пенсионного возраста) запускал им руку под юбки.

Ревматик и сифилитик, презиравший, как все шпионы, шпионов («Некий Мануцци, шпион совершенно мне неизвестный, нашел средство познакомиться со мной, предлагая мне купить у него в кредит алмазы»), он мечтал об атласной женской коже, о любви — и шуршали на столе пожелтевшие письма, локоны, счета… Как везло Казанове! Он даже не искал женщин, они сами искали его, они готовы были служить ему верно (и вечно), они уже были готовыми агентами.

Поиск человека для вербовки — это тяжкий груд, причем чем больше ищешь, тем ниже результат, а когда отдыхаешь и дуешь «гиннес» в пабе, вдруг волею случая являются Он или Она. Это судьба. Это везение.

А мне не везло, хотя я землю рыл носом.

Но однажды свалилась все же с неба звезда.

Голландская консульша Мишель Морган — дебелая дама лет тридцати, глазки маленькие и хитрые, лицо мучнистое, с подвижными бровками, похожими на червей, киселеподобная, скучная, как сова, с ужасным английским (по два раза переспрашивала) и замедленной реакцией, превращавшей беседу с ней в пытку.

Но все это меркло на фоне главного: Мишель располагала чистыми паспортными бланками, всегда необходимыми нашей нелегальной службе для производства голландских купцов с голландскими сырами и тюльпанами.

Однако надежда на успех не вдохновляла: коммунизм Мишель почему-то ненавидела, зарплату получала раза в три больше, чем я, — на какого же живца брать эту рыбу? — правда, по ее физиономии-лепешке бродила некая мистическая дымка, именуемая на шпионском просторечии вербуемостью, бесполезно ее определять научно, это — как любовь и ненависть, как 24-й прелюд Шопена, как гром и молния или лермонтовское «Пусть она поплачет, ей ничего не значит».

В народе распространено мнение, что в разведке все дозволено, и уж тем более соблазнение женщин ради высших интересов, однако на деле разведчик и шагу ступить не может без приказа резидента и Центра, и, когда на горизонте появляется женщина, кагэбэвский Джеймс Бонд сразу ощущает особый контроль.

Двойную заботу о себе я почувствовал уже при первом докладе о Мишель резиденту — он был интеллигентен на вид, въедлив (до этого командовал филерами в Азербайджане), слушал меня внимательно и не перебивал.

— Ведите себя осторожно, держите ее на дистанции и хорошо изучите. Кто у нее родственники, с кем она общается здесь… Работайте аккуратно, — напутствовал он.

После первого ужина в китайском ресторане я, как истинный рыцарь, довез даму до дома на такси, и вдруг: «А может, зайдете ко мне на кофе?»

Предложение застало меня врасплох, при других обстоятельствах я принял бы его не задумываясь, но вспомнил строгий взгляд резидента и со вздохом заметил, что мне еще надо на работу.

— Как поздно вы работаете, — удивилась она. (Еще бы! было десять часов вечера!)

Резидент мое поведение одобрил, но предупредил:

— Ни в коем случае не заходите к ней домой. Вам я верю, но она ведь может сделать черт знает что: и брюки вам расстегнуть, и на колени плюхнуться, и раздеться догола… тьфу![84]

Следующий ужин, масса информации, среди которой случайно (?) оброненная фраза, что, мол, иногда хочется съездить в Амстердам, но это дороговато, снова такси и дом.

— Может, выпьем кофе?

— Извините, я опять сегодня дежурю… очень много работы…

— Какое у вас странное посольство, столько народу, и все равно много работы…

Расстались гордо мы.

На следующий день я явился к резиденту.

— Я чувствую себя полным идиотом, к тому же еще хамом… дайте я зайду хоть на пять минут.

— За пять минут много можно сделать… Она интересная?

— Уродина! (Говорил от души.)

— Уродины — самые опасные. Красивые — избалованы, а эти всегда тянут в постель и, между нами, весьма темпераментны. (Хохоток.) Она пьет?

— Почти нет.

— Курит?

— Довольно много.

— Вот-вот, курящая женщина напоминает пепельницу. (Хохоток, я тоже поддакнул, хотя слышал это бонмо еще в раннем детстве.) Никаких кофе на дому!

Прошло еще два ужина, отношения наши теплели, и я даже предложил одолжить деньги на поездку и Амстердам, Мишель не отказалась, снова приглашала на кофе, но…

Расстались гордо мы.

Тогда я решил сменить вечер на день, конечно, эго был шаг назад: ленч обычно ограничен двумя часами, к трем рестораны закрывались, зато днем джентльмену можно и не провожать даму до дома, достаточно снять котелок, поцеловать руку и помахать вослед стеком.

На первом же ленче очередное ЧП: после кофе Мишель вдруг ухватила ресторанную пепельницу и быстренько сунула ее к себе в сумочку — куда девалась только ее флегматичность!

— Что вы делаете?

— Я коллекционирую пепельницы с ресторанными названиями…

— Давайте купим!

— Они не продадут…

Я осторожно посмотрел по сторонам — вокруг никого не было, вряд ли на выходе подбежит официант и потребует открыть сумку…

Очередной ленч — и снова кража пепельницы, просто ужас какой-то!

— Далась вам эта коллекция! Подумаете, пепельницы… — Я уже чувствовал себя соучастником.

— Вы хотите, чтобы я коллекционировала Рубенса? — От ответа повеяло иронией, но я это легко стерпел: в конце концов, и почище можно ожидать от леди, если постоянно увиливать от чашки кофе.

Сначала резиденту я о кражах не докладывал, но, когда Мишель стянула уже четвертую, решил все же рассказать.

Чем дальше я углублялся в повествование, тем серее становилось его красивое лицо, оно постепенно принимало трагическое выражение, лоб покрылся морщинами, даже залысины стали больше, нос вдруг закруглился ироническим крючком, рот кривила сардоническая улыбка.

— Я на вас удивляюсь, — сказал он. — Чувствуется, что вы никогда не работали в контрразведке. Неужели вы не видите, что вам готовят провокацию: она крадет пепельницу, врывается полиция, вас арестовывают…

— Но ведь не я украл пепельницу.» — возразил я слабо.

— Вы просто ребенок! Кто будет разбираться? Из-за вашей халатности мы получим очередную сенсацию в прессе, уж Центр нам за это нахлопает…

В последнем я не сомневался: Центр всегда поправлял, направлял, давал втык, Центр всегда был прав и знал это.

— Что же делать? Я как раз планирую попросить у нее голландский паспорт. И простить долг.

— Как что? — удивился резидент. — Прекратить встречаться в ресторанах. Ни дома, ни в ресторане. Либо найти такой, где не курят. Хотя… она может украсть и вилку.

— Но она курит…

— Перетерпит. (Хохоток.)

— Кстати, я ни разу не видел таких ресторанов.

— Надо лучше изучать город, наверняка такие есть, ведь должны быть рестораны для некурящих!

«В Азербайджане», — подумал я зло.

— Разрешите идти?

— Пожалуйста, — сказал резидент.

Он снова стал красивым и даже добродушным.

Сначала мы гуляли по улице, затем перешли в парк, затем заморосил мелкий дождик (к счастью, у Мишель был зонт), разговор на улице среди прохожих и шумевших машин был совсем иным, чем за ресторанным столом, фразы не клеились, расползались, в этой обстановке не только просить бланк паспорта, вопросы неудобно было задавать.

Проклятый дождик! Ну и совиная рожа, белая, противная, эти черви-брови, ползучие гады, с такой и мнить чашку кофе и дать деру, ну и харя, к тому же ворюга, и чего я с ней вожусь? подумаете, паспортные бланки, велико счастье! Холодно, зябко, неужели я так и буду встречаться с этой финтифлюшкой на улице до самого конца командировки? Да катись она…

После встречи я направился прямо в начальственный кабинет.

— Опять украла? — Он прочитал что-то на моем лице.

— Мне пришлось зайти к ней на кофе, — соврал я.

Он окаменел и оледенел.

— Вы с ума сошли!

— Она купила по дороге ручную швейную машинку, и мне пришлось донести ее до дома.

— Как она себя вела?

— Довольно любезно. Села рядом, налила кофе.

— Не приставала?

— В каком смысле? — Я притворился наивным.

— Ну, положила руку на колено… или еще что… — Он растопырил пальцы (что он имел в виду, до сих пор остается для меня загадкой).

— Поцеловала в щеку. Но по-братски.

— Как так по-братски? — Он начинал превращаться в своего трагического alter ego.

— Просто так, — нейтрально ответил я.

Он нахмурился и картинно забарабанил пальцами по столу, они были покрыты темными волосами и чем-то походили на извивавшиеся брови-червяки Мишель. Под черепом шла напряженная работа мысли.

— Дело приобретает опасный оборот, — сказал он. — Придется встречи с ней прекратить…

— А как же паспортные бланки? — возразил я, не глядя ему в глаза. — Мне кажется, это преждевременно!

— Давайте не спорить. Когда станете резидентом, будете руководить по-своему. А сейчас идите работать.

Я напустил на себя дымы обиды и печали и направился к двери.

— Интересно, много у нее в квартире пепельниц? — спросил он, словно выстрелил в спину.

— Целая куча, — обернулся я. — Весь дом завален пепельницами.

— Ну и шлюха! Сколько наворовала! Я с самого начала знал, что она — дрянь.

Я взялся за ручку двери.

— А при каких обстоятельствах она вас поцеловала? — вдруг спросил он.

— Когда я уходил. На прощание.

— Слава Богу! — вздохнул он.

Мы оба были счастливы.

Катрин Денев

В «Руководстве для агентов Чрезвычайных Комиссий» несколько коряво: «…для сотрудничества важны личные симпатии к заведующему политических сысков, особенно хорошо, если будет женщина, по заведующий не должен увлекаться из личных симпатий. Она многое может сделать, но нужно быть чрезвычайно осторожным».

Не увлекаться из личных симпатий — это уже не Казанова, а железный Феликс, это уже в духе разведки, те, кто увлекаются из личных симпатий, гибнут, как бабочки на огне: от доверчивости, от интриг вражеской контрразведки, от пьянства, наконец.

«Страсти погубили меня», — сказал полковник Редль перед тем, как пустить себе пулю в лоб.

«Но всюду страсти роковые и от судеб спасенья нет».

Катрин Денев явилась среди шумного бала и, конечно, случайно, но вспыхнула метеором, когда я узнал о ее принадлежности к шифровальной службе. (Эверест для любого разведчика, если, конечно, это не шифры индейцев племени лулу, хотя и их, наверное, для коллекции прихватит служба)[85].

Действо разворачивалось на приеме, жар шел от разгоряченных тел, пахло дымом и потом, давились у стола с осетром длиною в крокодила — она уронила платок, как ни странно, я поднял (если бы знал о ее профессии, ухватил бы зубами), затем разговорились, она не скрывала своих занятий, похолодел от счастья, быстренько взял телефон и тут же отскочил в сторону, дабы не «светить» сокровище наличием своего присутствия.

Несколько дней мучительного выжидания и необыкновенных фантазий, наконец звонок из телефонной будки на окраине города, вкрадчивое приглашение на ужин. Неужели скажет, что занята? И конец мечтам о жар-птице, и снова Казанова пойдет за плугом, разрыхляя сухую землю…

Но фортуна была милостивой, и вскоре, сменив несколько кебов, я ожидал Катрин у ресторана.

На рауте в мельканье лиц я ухватил лишь туманный абрис прекрасной дамы, воображение подняло ее еще до мадонны Рафаэля, в ней все дышало очарованием — видимо, мечты о шифрах рождают в душе нежность.

И когда из «пежо» вышла неимоверно худая, вдвое старше меня женщина с запавшими щеками (на одной красовалось пигментное пятно), чрезвычайно похожая на веселые скелеты из мексиканских гравюр, с огромной копной крашеных рыжих волос, походившей на куст, внезапно выросший прямо из головы, я конспиративно содрогнулся. Открытая улыбка и мутновато-темные глаза, покрытые на белках воспаленными жилками, что наводило на мысль о наркотиках, глаза выпирали из густо напудренного лица, как при базедовой болезни.

О, если бы она была одета в какое-нибудь скромное платьице, ан нет! Дорогое, с какими-то чертовыми кружевами и вензелями, и с головы до ног усеяна бриллиантами!

Мы вплыли в ресторан, и официанты превратились в окаменевшие столбы со сверлящими взорами— ведь не каждый день залетает такая странная пара. Я чувствовал на своей спине буравящие рентгены, я слышал мелкие смешки: с кем же пришла эта экстравагантная старушка — божий одуванчик? с единственным сыном? с верным братом? с партнером по бизнесу? Да бросьте вы, наивные люди, это же дешевка-любовник, который срывает с нее дикую деньгу, бессовестный джиголо, эксплуатирующий богатых вдовушек! Бедняга! Ведь не так легко слышать каждую ночь, как грохочут ее столетние кости…[86]

Как я страдал! И, конечно, не только от смешков за спиной, но и от потенциального риска: ведь наша картинная пара отпечатывалась в любых мозгах — невыносимо для разведчика, всегда жаждущего быть незаметным и серым, как кошка ночью.

Катрин блистала умом, жизнь прожила она в одиночестве, которое чувствовала остро, особенно в чужой стране, отсюда и желание общаться с внимательным, чутким, живо реагировавшим на каждое слово советским дипломатом. Политика ее давно не интересовала, секретность приелась, и желание нормально общаться намного перевешивало обычные (и обоснованные) страхи контакта с русскими.

Первый ужин похож на собеседование с абитуриентом, когда важны и анкетные данные, и общий образ, и все видимые и невидимые детали, вспышки улыбки, хмурость лба, количество сигарет (курила Катрин нещадно, причем едкие «Голуаз», я задыхался и попытался укрыться в дыме черчиллианской сигары), число прикасаний к рюмке прелестными губами («пьет умеренно», это для агентурного дела) — первый ужин проходил радостно, как фейерверк. «Я впервые здесь в столице встречаю такого интересного человека…» — это я, с оскалом белоснежных зубов, элегантный, как десять тысяч роялей, не забывавший (к черту официанта!) наполнять бокал французским шампанским «Мумм»[87].


Прототип-пенсионер в качестве лектора на волжском круизе с американцами, 1992 год


«Надеюсь, мы будем друзьями, знаете, я не люблю политику, хотя ею и приходится заниматься в посольстве…» — это хитроумный Казанова, унюхавший настрой. «Я тоже…» — «Хорошо бы, чтобы наши встречи остались чисто личным делом… Трудно все объяснить, но тут в стране некоторые люди пытаются бросить тень на русских», — это снова я, и это называлось первым элементом конспирации и ложилось в досье, облеченное в рутинную фразу «Договорились не афишировать контакт».

Успех! успех! ноздри мои и лошади, на которой мчал домой, раздувались от счастья, я проводил ее к «пежо», поцеловал на прощанье руку, стараясь смотреть мимо морщинистых тонких пальцев, унизанных перстнями и одуряюще пахнувших куревом, через этот ад я прошел мужественно, и на моей физиономии можно было прочитать только блаженство.

И действительно, блаженство! что может быть радостней в жизни разведчика, чем появление перспективной разработки, да еще шифровальщицы? Это как внезапное озарение, как «Я встретил Вас, и все былое…», — и мир прекрасен, уходят дурные мысли, не тянет печень, отменно пищеварение, не мешает плоскостопие, в семье наступает благоденствие и согласие, и чета, не ссорясь, мирно выписывает шмотки по «Квеллю».

Дело завертелось, — руби канаты сразу, пусть корабль уйдет в густой туман, подальше от чужих глаз: не звонить, не писать, никому ничего никогда и вечно! Но как отойти от ресторанов, где все пялят глаза?

Ресторанная кухня ужасна (это вздыхал Джакомо), ее не сравнить с домашними трапезами, к тому же, действительно, находили на меня поварские приступы, соблазнительные в условиях бездефицитного Запада, держа в руке кулинарную книгу, готовил даже паэлю по-валенсиански, смешивая поджаренный рис с дарами моря, — героическая симфония, после которой жена неделю выгребала из кухни грязь.

«Как хочется вкусно, по-настоящему поесть, да и поговорить по душам, когда не мешают тупые официанты!» — ныл Казанова, так в голову вбивают гвоздь.

Вскоре Катрин, поняв шибко дипломатические намеки, пригласила к себе домой, правда, принесла извинения, что терпеть не может готовить. Я в ответ всплеснул руками и посулил поджарить ей даже молочного поросенка с гречневой кашей (интересно, как бы я его нес в мешке?) и заодно почитать по-английски Томаса Стернса Элиота. Дело не в интеллектуальном пижонстве, а в том, что интуиция подсказывала: на квартире придется балансировать на канате без всякой сетки и поросенком тут не отделаться. Роль князя Мышкина, чуть-чуть не от мира сего, к тому же влюбленного в Т. С. Элиота, строгий Центр нашел вполне уместной и по делу.

Первый визит я обставил пышно, в самом шикарном магазине набрал горы яств (ничего советского не брал, вдруг дворника охватит любопытство при виде неизвестной баночки в помойке?): какие-то неимоверные салаты, бережно уложенные продавцом в специальные непромокаемые пакеты, несколько видов малосольной рыбы и два уже приготовленных нежно-розоватых лангуста («Дело важное нам тут есть, без него был бы день наш пуст: на террасу отеля сесть и спросить печеный лангуст». Гумилев), банка улиток вместе с набором раковин, куда их, голых, требовалось засунуть, замазав сверху специальным маслом перед тушением, и, конечно же, пару бутылок уже одиозного «Мумм» (запасы планировал растянуть на две-три встречи).

Не хлебом единым и не одними улитками с шампанским — приволок я с собой и солидный альбом современной живописи, и тут мы галопом по Европам окунулись во все «измы», чуть потоптались на русском авангардизме (я вещал, словно живописал и поддавал вместе с Малевичем и Татлиным), затем я выдал коронное блюдо: почитал отрывок из «Бесплодной земли» Т. С. Элиота, завывал тревожно и протяжно, как дог перед смертью.

«Витали странные духи, синтетикой тревожа (что-то она угнетена) и выдыхая запахи вокруг (жрать хочется), дрожали от волнения эфира и свежести, несущейся из окон (много курит), и пламя свеч напоминало великанов, бросалось на узорный потолок — там плавал мраморный дельфин…».

Катрин не настолько владела английским, чтобы все ухватить (признаться, и я тоже), но с интересом наблюдала, как я закатывал глаза, хватал жарко ртом воздух, вздымал руку, словно трибун, — интеллектуальный дым стоял коромыслом, в ответ она пустила пластинку Гайдна, и после всех этих небесных высот любое сползание на грешную землю выглядело бы просто святотатством.

Не первый раз давал я концерты во имя Дела, бывало и похлеще: однажды целый вечер играл я Гамлета на пару с обаятельным црувцем Джорджем Листом (он дебютировал и в роли Офелии, и в роли Полония и всех остальных), русская жена его Таня, бывшая ранее замужем за лидером адской организации Народно-Трудовой Союз Поремским, грустно лицезрела, как пустеют бутылки с виски.

Джордж был прекрасный парень, мы друг друга честно разрабатывали и заодно не забывали о взаимных услугах: я купил ему со скидкой болгарскую дубленку в нашем посольском сельпо, он же отвалил мне к Рождеству несколько первоклассных американских индеек.

Впечатление на Катрин я произвел как существо поэтическое и душевно хрупкое[88], снова получил приглашение, снова — как в литературном салоне, и так повелось, в ход пошли сначала скромные, а потом более существенные подарки: к религиозным праздникам, ко дню рождения и просто так от души, впрочем, подарками я не баловал, Катрин не страдала меркантильностью, а КГБ щедростью.

Меж Элиотом и Гайдном прорывались ненавязчивые речи и о характере работы Катрин (тут меня уже поднатаскали на специфике шифровального дела, обозначили вопросы, своего рода пробные камни— если ответит, можно потирать руки, предвкушая, как набьет тебе халвой рот начальство), шаг вперед, два шага назад, как учили, осторожно, тише едешь, дальше будешь. Когда приходит на работу? когда уходит? не трудно ли вообще шифровать, черт побери? Вот уж никогда не сталкивался с этим! представляю, сколько приходится писать и считать! Наверное, все это очень сложно? Имеется шифровальная машина? А какой марки, если это не секрет? (Секрет большой, тот самый оселок.) Марка швейцарская, значит, покупали в Швейцарии? Впрочем, послушаем Гайдна, какое совпадение, это тоже мой любимец. Шагай вперед, веселый робот, но не думай, что ты самый умный и Катрин ничего не понимает. Прекрасно, что раскусила, великолепно, что рассеялся туман, это важный этап, теперь она знает, на что идет.

Самое ужасное — это собираться домой и прощаться, возникала неловкость, слова и движения становились деланными и искусственными, губы стыдливо прикладывались, словно оправдываясь, к худой руке, и даже глаза убегали в сторону, чтобы не видеть иронической улыбки, — шагай по канату, веселый робот, прильни еще раз к великолепной руке, чарующе улыбнись и если можешь излучать, выпусти несколько частиц нежности, источи из себя теплоту, иначе будешь, виляя хвостом, смотреть на шифры, как лисица на виноград.

Я поднимал глаза, видел жуткую копну волос, красное пятно на щеке, и сердце замирало от ужаса, словно схваченное ее костлявою рукою.

Постепенно Катрин привыкла к тому, что и я подобен камню и предан лишь делу мира и человечества, что, впрочем, отнюдь не заморозило наши отношения.

Я уже много выведал о деталях ее работы, на информацию она не скупилась. Однако этого было мало, требовались шифры. И тогда, мило улыбаясь, я обратился к ней с просьбою: зачем, мол, отягощать наши дружеские беседы разными информационными вопросами, если гораздо удобнее дать мне ключ к чтению всей шифропереписки посольства? Она как-то очень внимательно на меня взглянула и согласилась.

О, звездный час в жизни гомо сапиенс! Мировой рекорд спортсмена, последний удар кисти по полотну, финальная точка в романе века, открытие кванта… Вышла, вышла наконец на небо моя звезда, моя судьба!

Комбинация была сложная, ибо никто не мог гарантировать безопасность, мне помогало несколько коллег, крутивших на машине недалеко от места встречи (кодовая книга требовала перефотографирования).

Заброшенный полустанок, торчащий среди темного леса, тусклый свет на грязноватой платформе, каменная скамейка, холодившая спину. Хотелось молиться, чтобы она пришла, чтобы не сорвалось, чтобы улыбнулась и протянула пакет или сумку или целый чемодан[89].

Шум летящего поезда — это она! все точно по времени, быстро забрать шифры — ив машину, там тоже сейчас мандраж: а что, если Катрин провокатор? а что, если готова засада?

Как медленно подходил поезд, как тянулось время, один, два, трое вышли — сейчас выйдет она, о, выйди же! (так идальго заклинали выйти на балкон своих сеньорит) — трое прошли равнодушно мимо скамейки, я смотрел им в спины, я ненавидел и весь мир, и самого себя.

Поезд тронулся и скрылся, стук колес удалялся, все кончено, она не приехала, она подвела, наобещала, а потом испугалась, трепло, мне не везло, проклятая судьба играла со мною, как ветер с мокрым листком, бегущим по платформе, он то прилипал, то отрывался, катись, катись, зеленый лист, перелетай поля сырые и в горстку охладевшей пыли на полдороге обратись!

А может, она вынула из сейфа шифры, кто-то заметил, стукнул, ее арестовали? Сейчас допрашивают и уж наверняка расколют. Или уже раскололи, и весь район оцеплен полицией, она наблюдает и вот-вот захлопнет мышеловку.

Какая обида, сколько потрачено сил, выброшено кошке под хвост… Что делать? Уходить? А что еще? Следующий поезд — через час. Ребята в машине, конечно, промолчат, однако подумают: слабак. Проигравших не уважают нигде, и правильно делают. Проклятые бабы, все они капризны, ненадежны, непунктуальны…

Я встал и уныло поплелся с перрона в сторону светившихся домов, где курсировала наша машина.

«Ты куда? — прямо из кустов. — Ты уже уходишь? Извини, я не успела на поезд, я взяла такси!

(Боже, приехать на такси, это же ни в какие рамки!) Ты не волнуйся, я принесла! Я принесла! бери!» (О, счастье!) «Где такси?» — «Прямо рядом!» (Какой ужас! нас увидит шофер!) — «Спасибо! — схватил пакет, сердце выскакивало из груди, — пока! прощай, до завтра!» Я обнял ее, я целовал, целовал и вдруг почувствовал, что флюиды нежности забили из меня, как нефть из скважины, они летели в Катрин, она чувствовала это и сияла от счастья, я сам превратился в пульсирующую нежность, я целовал и целовал ее на пустынной платформе.

Я вскоре уехал, она продолжала работать, я уехал, навсегда запомнив тот звездный миг, я уехал и больше никогда не видел ее.

Почему она стала работать с нами? Почему пошла на риск? Ведь не ради омаров и «Мумм», а те ничтожные подарки от нас составляли десятую часть ее зарплаты! Денег не брала, считала это унизительным. Почему не боялась ни ареста, ни тюрьмы, ни расстрела? Почему помогала, хотя терпеть не могла ни коммунистов, ни Страны Советов?

Загадка человеческой души.

Через пару лет мы встретились с коллегой, которому я передал Катрин на связь, сидели, пили кальвадос и трепались, и вдруг он вспомнил: «Ты знаешь, старик, какой номер однажды отмочила наша бабушка? Когда я собрался уходить, она вдруг вскочила и подняла юбку: «Ты видел когда-нибудь такие красивые ноги? — «И как ты реагировал?» — спросил я. — «Сказал, что действительно ничего подобного в жизни не встречал!»

Я хотел посоветовать ему читать бабушке вслух Т. С. Элиота, но промолчал, чтобы не обидеть, — парень был ранимый и сам писал стихи.

Загрузка...