Глава 10. ДВОЙНАЯ РОЛЬ

Прошу поверить мне, что сценарий «Старые стены» — фильм этот многие еще помнят — я писал без всякой мысли о конъюнктуре, желания «попасть в струю» и тому подобных соображений. Случилось однако так, что в докладе Брежнева на съезде партии — 24-м, если мне не изменяет память, — фильм упомянут в числе достижений советского искусства. Там в докладе был такой изящный пассаж, в котором названа героиня — директор текстильной фабрики, чьи переживания вызывают отклик у зрителя. По тем временам это считалось высокой похвалой. Поздравляли. Мое скромное сочинение приобретало как бы государственный ранг. И сам я, надо признаться, отнесся к факту упоминания... ну, может быть, без восторга, ужин в «Арагви» не заказывал, скорее посмеивался, но и не противился тому, что кто-то меня поздравляет.

Писал же я эту вещь, повторяю, без малейшего расчета — просто о женщине, о женском типе, который меня давно интересовал. Я знал, конечно, что фабрично-заводская тема у нас поощряется, никогда, правда, не мог взять в толк, по какой причине и почему вообще воображаемое место действия воображаемых персонажей может иметь какое-то чуть ли не ритуальное значение. У меня в сценарии фабрика возникла только как подходящий фон. И к тому же меня давно преследовал этот образ: в Болшеве поздним вечером, когда подходишь к берегу Клязьмы, с того берега на тебя вдруг ярко смотрит сквозь темноту освещенное сверху донизу фабричное здание старой кирпичной кладки. В квадратах окон на всех этажах белый с голубизной свет, слышен слабый стрекот машин в ночи, там где-то не спят, — и видение это необъяснимо притягивает.

Фабрика эта называется «Первое мая», построена 150 лет назад, принадлежала по одной версии какому-то немцу, по другой — Алексеевым, то есть Станиславскому.

Героиню же я писал, как и всех, в общем, своих героев, с реального прототипа. Женщина-начальница, женщина-депутат, чуть постаревшая физкультурница с плаката, сменившая купальник на строгий жакет, заколовшая волосы на затылке, — на память тотчас приходит Екатерина Фурцева, — персонаж этот, вылепленный эпохой, нигде еще по-настоящему не описан.

Текстильная фабрика — потому что этот образ связан со столетней традицией, с чем-то очень старым и консервативным, не поддающимся скорой переработке (слова перестройка тогда еще не было в ходу), и в этом смысле моя героиня, как я ее задумал, и среда ее жизни — «старые стены» соответствовали друг другу.

Анна Георгиевна — так я ее назвал — принадлежала этой фабрике и всем ста годам ее существования, и нашей эпохе также, только не нашей сегодняшней, а чуть более ранней, эпохе партсобраний, трудовых вахт, жен, заявляющих на мужа в партком; все, чем богата была советская власть, чем устраивала она привыкших к ней людей, не видевших другой жизни и даже не знавших о ее существовании, аккумулировалось в этой женщине и должно было столкнуться, как я себе представлял, с новой реальностью.

Новая реальность — это дочь, не желающая жить с мужем, которого «взяла и разлюбила», это — фабрика: люди молодого возраста, которые стали «почему-то» предпочитать личное общественному, и как с ними работать, когда вся система построена на обратном. Это наконец курортный роман самой Анны Георгиевны — вопреки ее собственным представлениям о морали, да еще с человеком не ее «круга», шофером, что и вовсе неприлично для человека номенклатуры, директора. Все, таким образом, против нее. И все взывает к ней: раскрепостись!

На роль Анны Георгиевны режиссер мой Виктор Трегубович пригласил Людмилу Гурченко; все это, впрочем, уже подробно описано, в том числе и самой Людмилой Марковной в ее прекрасной искренней книге «Аплодисменты». Здесь я скажу только, что удачный выбор актрисы, — а выбор был действительно удачным — целиком заслуга режиссера, так как автор видел в этой роли других актрис, ближе по внешности к «прототипу». С авторами — случается.

Я еще не сказал о том, что по своей, видимо, старой журналистской привычке отправился, задумав сценарий, на «выбор натуры», то есть на настоящую текстильную фабрику в Реутово, под Москвой. До сих пор считаю, что это правильно. Как ни скомпрометированы такие поездки (еще с той поры, как братья писатели ездили «изучать жизнь» на Беломорканал), польза от них есть, и стыдиться этого не надо. В Реутове я отправился за деталями производственного фона, получил же больше того, что ожидал. Сцена в казарме — она есть в картине, туда входит Анна Георгиевна, и ее атакуют старухи, потерявшие надежду получить когда-нибудь достойное жилье,произошла в действительности со мною. С редактором фабричной многотиражки мы вошли в один из таких домов, — казармами они называются с дореволюционных времен, — и здесь меня приняли за московское «начальство»...

Кстати, редактор многотиражки «Прядильщик», проработавший на этом посту лет тридцать, Юрий Давидович Гринберг, из старых энтузиастов, тоже был частью этого заповедного мира, расположенного, кажется, в тысяче верст, а на самом деле в каких-нибудь двадцати километрах от московской кольцевой дороги. И Зинаида Андреевна Попова, директор фабрики, и другие симпатичные лица, встреченные мною там, принадлежали как бы другой местности, другой эпохе, куда мне и надлежало поместить мою героиню...

Увиденное переплелось с задуманным, и я надеюсь, что в результате не очень погрешил против правды и в обрисовке фона, и в самим характерах. По крайней мере при попытке напечатать сценарий в «Искусстве кино» главный редактор Евгений Сурков, с которым мы давно приятельствовали и который до этого печатал мои опусы, на сей раз ответил энергичным отказом. Что-то он там углядел, и это в данном случае, я считаю, делает честь автору.

Но что значит магия «темы»! Я до сих пор не понимаю, почему так много значило для них для всех — для начальников, для прессы, критики — место действия того или иного произведения и профессии персонажей. Если парикмахер — это «мелкотемье», годится в лучшем случае для комедии; зубной врач — подозрительно (вспомним принятый в штыки фильм Климова по сценарию Володина), зато металлург или даже текстильщик — это то, что надо! А уж директор фабрики — самый что ни на есть подарок! Съемки еще только начались или должны были начаться, а сценарием уже заинтересовались театры — сначала Александринка в Ленинграде, затем вахтанговцы в Москве. Директор Александринки, а в недавнем прошлом «Ленфильма», Илья Киселев уговорил меня сделать из сценария пьесу, а Сергея Микаэляна — поставить ее на сцене театра. Пожалуй, только его бурному темпераменту и обязана своим появлением пьеса «Из жизни деловой женщины». Главную роль играла Нина Ургант. Соответственно в театре Вахтангова — Юлия Борисова. Две замечательные актрисы.

Я тогда, признаюсь, не очень задумывался о причинах столь активного внимания к пьесе, быстрого ее прохождения и т. д. и тем более не испытывал по этому поводу никаких комплексов. С вахтанговцами знаком был как зритель, Юлию Борисову видел только на сцене, из зала; удивился, когда мне вдруг позвонил ее муж Исай Спектор, человек, известный в театральных кругах, заместитель директора театра, а фактически первый в нем человек. Он тут же прислал ко мне за пьесой, на другой же день, как я узнал, была читка вахтанговцы читают сами, в отсутствие автора; а еще через день раздался звонок режиссера. Это был Леонид Викторович Варпаховский, и я мог оценить культуру, неведомую и недоступную простодушным людям кинематографа. Представившись, Леонид Викторович не преминул напомнить, что он ученик Мейерхольда и что унаследовал от учителя, вопреки всем расхожим легендам, истинно бережное и трепетное отношение к слову драматурга. После такого предисловия он попросил моего разрешения поставить пьесу[1].

В кинематографе, да в общем-то и в театре, я до сих пор не встречал такого обхождения. Можно представить себе замешательство киношного человека, сценариста, когда тебе звонят и просят согласия вот в такой-то сцене, в такой-то реплике заменить «конечно» на «однако». Да у нас на съемочной площадке «смотрят» текст перед входом в кадр и хорошо еще, если не говорят его «своими словами», задавая тебе работы в дальнейшем, на озвучании, как это было, кстати, на тех же «Старых стенах».

Скажу сразу, что и в театре такая повышенная щепетильность проявляется до того момента, пока спектакль не вышел на публику. Уже на пятом-шестом представлении — какое там «конечно» и «однако»: вы перестаете узнавать свой текст. Бывают, правда, и удачные импровизации.

Я как-то спрашивал актеров: ну а как же вы, братцы, обходитесь со стихотворным текстом Шекспира или Ростана? Мне ответили: ничего, мол, справляемся.

Это было одним из первых моих открытий в театре.

Крайняя обидчивость и мнительность театральных людей не была для меня новостью. Однако то, что я тут увидел, превосходило все ожидания. Малейшее замечание актеру, сделанное, прошу поверить, в самой деликатной форме и, конечно, с согласия режиссера, часто по уговору с ним, становилось сразу же источником пересудов и подозрений, непременно как-то еще истолковывалось; в общем, через две-три недели репетиций я ступал здесь, как по минному полю, не зная, где подо мной взорвется. Прибежал ассистент режиссера Алеша Кузнецов: «Что вы такое сказали М. И.? С ней сердечный приступ, вызвали неотложку». М. И. — одна из маститых вахтанговских актрис — играла эпизодическую роль в прологе. А сказал я ей всего-навсего, тысячу раз извинившись при этом, чтобы она не так уж откровенно виляла задом, привлекая к себе внимание. Разумеется, слово «зад» сказано не было, я вякнул что-то насчет более скромного, если не возражаете, решения сцены, всего лишь. Но неотложку действительно вызывали.

И, конечно, была у нас в театре своя оппозиция. Это по преимуществу те актеры, кого режиссер не занял в спектакле; отчасти и те, кто собирался работать с режиссером Р., у которой с нашим Варпаховским, как говорили, сложные отношения. Мне все это популярно объяснила Юлия Константиновна Борисова. «Не верьте здесь, — сказала она, — ни одному слову, кто бы что ни говорил. Все говорят не то, что думают, кроме разве что артиста Г. — тот просто глуп и потому искренен».

С самой Борисовой у нас почему-то не возникло человеческого контакта, она показалась мне замкнутой и отчужденной — может быть, это только в данном случае, со мной. В этом сложном клубке отношений понять нельзя было ничего.

Было, впрочем, и некоторое как бы разумное объяснение той холодной настороженности, что испытывали мы с Варпаховским в продолжение всей работы. Я это не сразу понял. Нас держали за конъюнктурщиков! Расчетливые люди взялись за «производственную тему» — конечно, из корысти, а отчего бы еще. Вошли в контакт с властью и вторглись от ее имени в этот нежный заповедник искусства! И это мы — потомственный интеллигент, столбовой дворянин Варпаховский, отсидевший свои двадцать лет на Колыме, и я — хоть и не столбовой дворянин, но тоже вроде бы московский интеллигент.

Мы ловили на себе понимающие взгляды.

Так мог чувствовать себя, наверное, какой-нибудь комиссар с маузером в обществе недобитых лишенцев: его и боятся, и презирают, и тем сильнее презирают в душе, что боятся сказать об этом вслух.

Если я тут преувеличиваю, то не слишком.

И то сказать, ничего более чужеродного этому театру, его традициям, актерской школе, чем моя пьеса, сделанная из сценария, и придумать было невозможно. В ней совсем другая мера условности, чем принято в театре, тем более в таком праздничном, ироничном, карнавальном, как Вахтанговский. Если уж ставить на сцене мою «Деловую женщину», то скорее где-нибудь в «Современнике», во МХАТе на Малой сцене. Союз мой с театром Вахтангова это, конечно же, брак по расчету, но не я, слава Богу, делал предложение. Тот Вахтанговский, впрочем, который я застал, жил совсем другими интересами, чем в прежние свои «турандотские» времена или в эпоху «Филумены Мартурано» Рубена Симонова. Теперь здесь только и слышалось на каждом шагу: райком, горком, подшефный завод. Спектакль наш как бы становился в этот ряд, долженствуя, по-видимому, послужить для каких-то отчетов, может быть, для почетных званий и благ, уж не знаю, чего там еще. Поди доказывай, что ты работаешь из других побуждений, так тебе и поверили.

Вот так, повторяю, это и выглядело в самом театре, по крайней мере в глазах тех, кто в спектакле не занят. Чтобы кто-то, будучи приглашен, добровольно отказался, я что-то не слыхал.

Тем не менее мы работали. Варпаховский сформулировал для себя идею пьесы: от догматизма — к свободе. В театре режиссеры не приспосабливают материал к себе и своему уменью, как их коллеги в кинематографе, а наоборот, сами пристраиваются к материалу, видя в том свою профессию. Оттого-то у Товстоногова сегодня «Мещане», завтра «Ханума», и от этого он не страдает и не теряет своего режиссерского «я». В данном случае Леонид Викторович Варпаховский почувствовал и стилистику пьесы, ее «кинематографическую» природу. Другое дело, что вахтанговская сцена оказалась, как я уже говорил, не самой подходящей для таких опытов. Гранд-дамы театра Вахтангова, заслуженные и народные, в ролях старых ткачих из «казармы» производили, прямо скажем, странное впечатление.

Зато главная роль без сомнения удалась. Юлия Борисова сыграла женскую судьбу. Властная, привыкшая к повиновению, гневливая, порой истеричная Анна Георгиевна оказывалась перед лицом непривычных для нее обстоятельств. Ум и характер — все было при ней, и тем драматичнее выглядел слом. В сценах «любовных» с Шалевичем актриса была менее убедительной; тут вина и автора сцены эти написаны эскизно, может быть, они достаточны для кинематографа (там роль любовника играл Джигарханян), но для театра их следовало переписать. А вот в сценах споров с оппонентом — главным инженером оба партнера — и Борисова, и Лановой — играли виртуозно, составив прекрасный дуэт.

Был спектакль, когда Борисова, казалось, превзошла себя и сыграла с силой, страстью, надрывом необычайными. Это случилось, увы, в драматических обстоятельствах ее собственной жизни — за неделю до этого она похоронила мужа, они были счастливой парой; спектакль, естественно, сразу отменили, но через неделю актриса заявила, что будет играть. И играла, как никогда, заворожив зал, я тому свидетель. На том спектакле, помню, был почему-то Микоян с внучкой, мы общались в антракте, я впервые видел вблизи одного из небожителей ушедшей эпохи, чьи портреты мы таскали на демонстрациях. Он поразил меня невероятным кавказским акцентом, куда там Сталину, а кроме того и тем, как тщательно был одет — по последней моде: галстук с разводами, тупоносые туфли, все новое, ненадеванное, как из магазина. Обсуждая спектакль, вспомнил Хрущева, хвалил: «Он хотел хорошего, не успел». Борисова ему тоже, по его словам, очень понравилась.

На «Деловую женщину», представьте себе, спрашивали лишний билетик чуть ли не от метро «Арбатская», я прочел это в рецензии, в «Советской культуре», а затем убедился и сам. С постоянными аншлагами шла пьеса и в Ленинграде. Там ходили «на Нину Ургант», здесь — «на Борисову». Там тоже был рассказ о женской судьбе, может быть, более простодушный и эмоциональный. Ургант играла пожалуй, не столько «деловую», как просто женщину — и, случалось, с огромной искренностью, со слезой, навзрыд. Можно представить себе женскую часть зрительного зала — публику Александринки. Вдобавок Нина Николаевна добавила еще текст и от себя — написала целый монолог и произносила его с чувством, под аплодисменты. Когда я услышал этот текст, первым желанием было запретить немедленно и категорически: в театре у автора все-таки есть такое право. Меня вразумил мой друг Володин: «Ей самой, ты говоришь, нравится? И публике тоже? Зачем же отнимать у них эту радость, что за снобизм, сам подумай!»

Ленинградский спектакль просуществовал семь или восемь сезонов подряд, не меньше. Век московского оказался короче. Варпаховский, рассорившись, ушел из театра Вахтангова, и сразу же вслед за этим были вычеркнуты из афиши все три его постановки, в том числе и эта.

Фильм же, сказать по правде, поначалу меня разочаровал. Конечно, здорово играет Гурченко. Это не аристократичная Борисова и не простодушная Ургант, и это не театр, а сама подлинность: директор фабрики. И как интересно. В этом вот аскетическом жакете, с прической из парикмахерской. А там страсти.

Сама Людмила Гурченко в своей книге пишет об этой роли, как о поворотной в ее актерской судьбе. И в самом деле — тут нет и следа прежних коронных ролей, прежнего артистического облика. Я бы даже сказал, что мне чуть не хватило артистизма, где-то, может быть, юмора, пародийности. Например, в том эпизоде, где Анна Георгиевна в качестве депутата «напутствует» в загсе новобрачных, произнося сотни раз слышанный казенный текст. Автор тут посмеивается, актриса играет всерьез, даже по-своему трогательно. Не поняли друг друга.

Мне казалось, что и такие черты моей Анны Георгиевны, как непрошибаемый консерватизм и упрямство, могли бы выглядеть посмешнее. Не получилось. А может, я не так написал?

А еще — хотелось большей тщательности, аккуратности в деталях. Картина напоминала здорового, сильного — казалось бы, всем хорош, — но кое-как одетого человека и в этом смысле была подстать режиссеру, лишенному, прямо скажем, столичного щегольства. Виктор Трегубович, вечная ему память, снимал, как жил — бурно, взахлеб, не задерживаясь на мелочах. Снимал, бывало, по сто метров в смену — кинематографисты знают, что это такое, — и не потому, что торопился к сроку, просто не мог иначе. То, что он не добирал в своих картинах, искупалось темпераментом, внутренней энергией, в них заложенной. Так было и со «Старыми стенами». Картина захватывала. Я, наверно, показался бы снобом, если бы полез со своими придирками. Прав Володин.

Пьеса меж тем пошла по провинции: Минск, Калинин, Рязань — всюду с хорошими актрисами в главной роли.

Неожиданный отклик последовал из Китая. Их официальный партийный журнал, аналог нашего «Коммуниста», посвятил «Деловой женщине» целую статью, где на примере нашей героини говорилось о перерождении советского общества. Особенно задела китайских товарищей сцена со старухами в казарме, когда Анна Георгиевна заявляет одной из них: «Мы с тобой не равны. Были когда-то равны, да после того я, если ты помнишь, училась...» и т. д. Китайские товарищи сделали вывод, что образование в нашей системе есть орудие социального неравенства. Вот — дословно: «Анна стала фавориткой у Брежнева потому, что оба они рассматривают знания как лестницу, по которой они могут подняться к господству над рабочими и крестьянами».

И еще (не удержусь, процитирую): «Именно через эту деловую женщину пролетариат и революционные народы всего мира могут видеть суровую действительность реставрации капитализма в Советском Союзе... Стоит почитать эту пьесу, и тогда можно понять, каким станет Китай, если Дэн Сяопин осуществит свои замыслы». Вот как!

Это был, напомню, 1974 или, может быть, 1975 год. В тот момент это звучало для нас как похвала. Ведь мы, что там ни говорите, пытались «отражать» реальную жизнь и что-то в ней, значит, отразили — и не такое уж безобидное, может быть, как раз эту самую «реставрацию», кто ее знает, китайцам виднее...

Особой радости и воодушевления, скажу как на духу, я не чувствовал. Как всегда, к моменту выхода одной картины занят был уже другой, что-то заканчивал или начинал, и это избавляло от излишних переживаний по поводу прежних удач или неудач; на это просто не хватало времени. Да и радоваться, честно говоря, разучились.

Но не только это. В случае со «Старыми стенами» было все сложней. Ведь кроме официального признания, которым никто из нас, сколько помнится, не пренебрегал, существует еще и круг, к которому ты принадлежишь, а там свой суд и свой вердикт, и был он на этот раз не в мою пользу. Знак «нужной темы» тяготел над «Старыми стенами», не давая углубиться в содержание ни тем, кто нас «поощрял», ни другим, кто иронизировал по этому поводу. Мне передали слова уважаемого драматурга Арбузова, сказанные в мой адрес: он упомянул «Июльский дождь» и что-то еще из моих работ, что ему когда-то нравилось. «А вот поди ж ты, и он не удержался!» — заметил с сожалением Алексей Николаевич, имея в виду, что «он», то есть я, тоже, как видите, свалял нечто в угоду начальству. Ну что на это ответишь!

Загрузка...