Глава 17. ГОЛУБЫЕ ГОРОДА

Песенка эта звучит до сих пор — «Голубые города» Андрея Петрова из забытого ныне фильма «Два воскресенья»: «Снятся людям иногда голубые голода, у которых названия нет». Фильм «Два воскресенья» снят был в 1963 году на «Ленфильме» по сценарию вашего покорного слуги, и в нем-то как раз прославлены были безымянные, почему-то голубые, короче говоря, новые города, в то время появлявшиеся на карте страны. В одном из таких городов Радиозаводске, как придумал автор, — и происходит действие фильма.

Сейчас вспоминаю, как долго и мучительно проходил мой сценарий, совершенно невинный, без постельных сцен и даже без опасных «аллюзий», входивших тогда в моду у начальства. Девушка из окошка сберкассы выигрывает по лотерейному билету и летит на воскресенье в Москву, просто так, без всякого дела, никому не сказавшись, а потом еще раз на воскресенье — вот такая нехитрая история, лирическая комедия, как это тогда называлось, и почему ее приняли в штыки, объяснить сейчас невозможно. «Кинематограф тоскует по «Великому гражданину», а вы нам подсовываете какую-то смурную Люську из сберкассы!» Это я хорошо запомнил. И ладно б еще редакторы — даже такой человек, как Юрий Павлович Герман, письменно обругал сценарий по поводу «мелкотемья» — это уже в Ленинграде, куда я в конце концов передал мой труд и где он с большими потерями, ободрав бока, был реализован, вот как раз с песней про «голубые города».

Замечу, что это был 1962-63 год, то есть еще хрущевская оттепель, о которой мы теперь говорим, как о благословенном времени. На самом деле идиотизма тогда было не меньше, если не побольше, чем в позднейшие времена.

Бедный мой сценарий мурыжили не потому, что был он хорош или плох, нравился или не нравился, а потому, что даже просвещенные и порядочные люди, к которым я безусловно отношу Юрия Павловича, не могли освободиться от штампов мышления, от предрассудков соцреализма, от всего, что прочно засело в сознание. А чему учит этот фильм или, скажем, пьеса? Должны же они чем-то учить. Где тут урок? И так далее.

Освобождение потребовало многих лет, болезненных усилий, наивных открытий. Автор этих строк не исключение. Об этом и рассказ впереди.

Один из таких предрассудков, кстати, — миф о «голубых городах».

Миф этот сотворила советская интеллигенция. Что называется, от чистого сердца.

Вот эти молодые романтики, честные и бескорыстные, еще тогда, в предвоенные годы, в знаменитой арбузовской студии, в знаменитом спектакле «Город на заре», где каждый сочинял для себя роль, а все вместе строили на сцене воображаемый необыкновенный город в дальневосточной тайге.

На самом деле город этот, Комсомольск-на-Амуре, как и другие города и каналы — гордость эпохи, строился руками заключенных ГУЛАГа. Но романтические мифы не считались с такими подробностями.

В 1956 году, приехав впервые в Братск, я увидел здесь остатки былой «зоны» — полуразрушенные сторожевые вышки, плети колючей проволоки между покосившимися столбами. Времена изменились. Времена призвали комсомольцев-добровольцев, романтические палатки на место гнилых бараков. В Тайшете — я это еще застал и видел — сидели на станции с узелками, дожидаясь поездов, шумели, гуляли, заполнив столовые и буфеты, вчерашние зэки, выпушенные на волю Двадцатым съездом. Им на смену уже шли эшелоны с комсомольцами-добровольцами.

Комсомольцы-добровольцы ехали сюда за заработком, за жильем, за новой судьбой взамен судьбы старой и безусловно по зову сердца, как трещали газеты. Этот зов сердца, подогретый пропагандой, замечательным образом сочетался с трезвым прагматическим расчетом властей. Романтика имела свою невидимую подоплеку, кто-то где-то считал «беспокойные сердца» на тысячи и миллионы. В свое время я прочитал в мемуарах Хрущева поразившее меня откровение, проброшенное как бы вскользь, между прочим. Речь шла о призыве в армию девушек в начале войны. Оказывается, имелись в виду соображения совсем иного порядка, нежели просто обеспечение фронта кадрами санитарок и радисток. Это, так сказать, во вторую очередь. А в первую очередь нужно было обеспечить физические потребности воинов-мужчин, что является — кто бы мог подумать! — одной из серьезных проблем. Хрущев вспоминает в этой связи, как во время шестидневной войны 1967 года на Ближнем Востоке, когда израильская армия напала на армию Египта, та была застигнута врасплох, офицеров ночью не оказалось на месте — разошлись по бардакам. Так вот, еще в 1941-м, если верить Хрущеву, Сталин и его помощники озаботились этой проблемой и обеспечили воюющую армию, конечно же, не борделями, а кадрами молодых патриоток, что тоже оказалось решением вполне удачным. Я читал эти строчки в простодушных хрущевских мемуарах и видел лица девушек в гимнастерках, моих подруг и знакомых, принесших свои жизни на алтарь войны, тогда как речь шла, оказывается, о женских прелестях в плановом порядке. Если бы они только знали!

Теперь я могу представить себе, как в каком-нибудь 1954-м в кремлевских кабинетах решалась проблема освоения целинных земель, заселения малолюдных областей Алтая и Казахстана, на которые с вожделением поглядывает перенаселенный сосед Китай, или — уже дальше, в начале 70-х,проблема строительства БАМа как стратегически важной дороги, — а на нижних этажах, где живем мы с вами, это облекается в форму патриотического энтузиазма молодежи, романтики нехоженых дорог и прочей сентиментальной чепухи. А потому, что без этого нельзя. Без этого людям надо хорошо платить. Строить сначала благоустроенные жилые дома, а уж потом остальное. А не наоборот. Когда наоборот, тогда и нужны песни и кинофильмы. «Едем мы, друзья, в дальние края, станем новоселами и ты, и я!»

И ведь пели же! И сочиняли! И был такой фильм «Первый эшелон» сценарий Николая Погодина, режиссер Михаил Калатозов, оператор Сергей Урусевский.

И автор этих строк вместе с режиссером Юлием Карасиком начинал свой кинематографический путь в 1960-м картиной «Ждите писем» — тоже из этого ряда.

Сколько же мы такого понаписали, понаснимали. И ведь — не кривя душой. И ведь — в самом деле, там, в тайге под Братском, в казахстанской степи жили люди, приехавшие туда по доброй воле и часто с романтическими устремлениями, как их теперь ни называй, и этот идеализм не терял своего обаяния, что бы там ни говорилось и ни планировалось на верхних этажах, как не терял своего ореола героизм девушек-радистов, предназначенных кем-то наверху для солдатского (или, скорее, офицерского) ложа.

Другое дело, что нам, пишущим, следовало всегда держать в голове, что за «массовым героизмом» скрыта самая изощренная и циничная форма эксплуатации, и романтизировать ее — грех.

Для начала это надо было понять самим.

Новые города, те, что начинались при нас «от первого колышка», как с гордостью сообщали старожилы, они же новоселы, казались воплощением мечты о светлом будущем. Что население здесь сплошь молодо, дома сплошь новостройки, воплощенное будущее напрочь свободно от прошлого, от старых поколений и семейных гнезд, — казалось замечательным преимуществом. Я тоже не был свободен от этих дежурных восторгов, когда бывал в Волжском, в Братске, в подмосковном Пущино, хотя иногда спрашивал себя, хотел ли бы сам жить в таком городе и уверенно отвечал «нет», не вдумываясь в причины.

В одном из таких городов оказался я уже в свои зрелые годы, в 1983-м, осенью. Это был Волгодонск Ростовской области, построенный в связке с Атоммашем — заводом по производству реакторов для атомных электростанций. В пятнадцати километрах от города строилась и АЭС. Удобный район для производства: судоходная река и трудовые резервы — население ближайших степных районов. Для жизни — менее удобный: жара, ветры-суховеи астраханец, афганец. В дождь — грязь непролазная, и именно в дождь почему-то — запахи с ближайшего химического завода, смог, нечем дышать. Зелени в городе мало, все, что растет, посажено руками человека. Тополя приживаются, березки — с трудом.

Вот такое выбрали место для жизни. Далекие предки — гунны, хазары, печенеги — в этих местах не селились, судя по раскопкам. Они пасли здесь стада в период цветения степи. Остались следы их кочевий — курганы. Поселений не было.

Жителей в Волгодонске 150 тысяч. Еще десять лет назад было 30. Город разбит на клеточки микрорайонов, какого-то одного центра нет — площади, главной улицы с почтамтом и гостиницей, как в нормальной российской провинции. Это особенно ощущает приезжий вроде меня: попробуй найди, где пообедать или хотя бы перекусить. Два ресторана, в удалении один от другого, функционируют в своем особом режиме: и там и здесь «мероприятия», иным словом свадьбы, и это почти каждый день. Женятся люди, хорошо!

В один из вечеров зван в гости. Хозяева, он и она, строители. День рождения. Гостей человек восемь. Все, кроме меня, в носках — обувь оставили на пороге. Я поздно заметил.

Молодые еще люди — за тридцать, под сорок. Одна из пар — почти москвичи, из Щелково. Он работал поваром в вагоне-ресторане. Она фармацевт, устроилась по специальности. Получили квартиру, довольны.

Вообще я встречаю здесь людей, как правило, довольных жизнью. Считают от нуля — вот не было ничего (речь о жилье, конечно), а получили. Продукты? А что продукты: после пяти можно все-таки купить колбасу в магазинах, бывает и мясо. Почему после пяти? А это правильно решили местные власти: чтобы досталось тем, кто днем на работе. А то ведь придешь — и пусто: все среди дня раскупили бабульки.

О чем разговоры за столом? Да так, о разном. Кто-то притащил в подарок хозяевам метрового сома. Его по частям, расчленив, укладывали в холодильник. Сом оказался вкусным.

Моя бутылка тоже пригодилась, хотя были и свои. С этим тоже неплохо, можно достать при желании.

По телевизору — включили, а как же иначе — как раз про южнокорейский самолет, который сбили наши накануне. Показали нашего летчика, который это сделал. Летчик похож на американца — флегматичный, в небрежно накинутой куртке, держится независимо, знающий себе цену ас.

— Молодец! — похвалил летчика хозяин дома Михаил Павлович. — Настоящий вояка.

Помалкиваю.

Еще немножко о политике. Тут уж я спрашиваю: зачем, говорю, вам эта вся наглядная агитация, как ее называют? Город пестрит лозунгами и плакатами. Куда ни посмотришь, фанерный щит на столбе: «Наша цель коммунизм» или «Сделаем свой город образцовым». Так взяли бы и сделали заасфальтировали бы тротуары, ведь вон какая грязь.

Насчет тротуаров — правильно, соглашаются. Давно пора. А что касается лозунгов — так ведь требует начальство.

В других странах, правильно, этого нет. А чего им там агитировать, у них капитализм. А у нас свои задачи: надо все-таки повышать сознательность.

А что заливает водой подвалы, так это общее явление, болезнь всех новых городов. Надо делать отмостки вдоль стен — три метра ширины полагается при таких грунтах, а строят — метр, полтора. Вот и вода. Непорядок, конечно... Слышали, здесь у нас дом сложился, девятиэтажка? Слава богу, заселить не успели, обошлось без жертв. А все из-за воды: фундамент подмыло. Вода это, учтите, враг номер один, хуже огня!

Так разговариваем, закусываем. Милые, неглупые люди. Кто им задурил мозги? Фармацевт — так просто умница. И хороша собой, какое-то врожденное изящество. Где еще такие женщины, в каких этих ваших благополучных странах!

Признаться, интерес мой к Волгодонску небескорыстен. И связан как раз с тем самым рухнувшим домом-девятиэтажкой. О доме этом я услышал еще в Москве от приятеля архитектора, с которым мы встречались время от времени у общих друзей.

— У меня неприятность, — сказал он мне в этот раз. — Дом сложился.

— Как это? — я еще не знал терминологии.

— Вот так, — он показал на пальцах. — Гармошкой.

Дом, объяснил он мне дальше, в городе Волгодонске. И аккурат той серии, которую проектировала его мастерская. Виноваты скорее всего строители: могли заморозить бетон при укладке. Или — не те плиты в фундамент. Нужной марки не оказалось. Это у нас сплошь и рядом... А может, добавил он, и проектировщики не доглядели: там, в этих краях, грунтовые воды, просадки, вообще, строго говоря, строить нельзя.

Меня тогда удивило повествовательное спокойствие, с которым это рассказывалось. Я вспомнил сильное впечатление еще детских лет: когда едешь поездом из Тбилиси в Москву, там, в Западной Грузии, у Сурамского перевала, огромной длины туннель, в вагонах зажигается электричество, закрывают окна — и в самый момент выезда, оглянувшись, успеваешь заметить холмик с крестом. Здесь по преданию похоронен инженер, строивший этот туннель. Его прорубали, как всегда, с двух сторон, две партии строителей, должны были сойтись в середине — и не сошлись. Он решил, что это ошибка в расчетах, и застрелился. Ошибся он, как оказалось, только во времени, на один день...

Я не был, разумеется, настолько наивен, чтобы ждать от моего приятеля, человека вполне современного, столичного, притом, конечно, увлеченного своей профессией и преуспевшего в ней, каких-то повышенных переживаний по поводу случившегося. Тем интереснее было сопоставление; в истории этой мерещился скрытый смысл; во всяком случае, хотелось докопаться, что же там в действительности с этим сложившимся, как гармошка, домом и как ведем себя мы сегодняшние в такой ситуации.

Положение московского гостя, «персоны», в каком-то смысле, конечно, осложняло жизнь. С другой стороны, без звонка из Москвы мне бы не попасть даже в здешнюю унылую гостиницу. Но нетрудно себе представить, как смотрится в таком вот городе без тротуаров некто из недосягаемого столичного далека, да еще из кинематографа, наверняка знаменитость — и если не с Пушкиным на дружеской ноге, как некогда общий.наш предшественник Хлестаков, то уж с Гурченко по крайней мере коротко знаком, а может, и в правительство вхож.

Ивана Александровича вспоминал я все эти дни, нахожу сейчас даже строчку в дневнике: «Комплекс Хлестакова. Принимают за кого-то, кем я не являюсь. Изображаю кого-то другого. Это не я».

Дальше так: «Но, может быть, и они — это не они, когда встречаются со мною — государственным человеком из Москвы».

В день накануне отъезда меня должен принять «первый» — так заранее намечено, назначен даже час — десять утра. Вежливо предупредили: желательно быть при галстуке, такие порядки. Да я уж и сам заметил, побывав в здешних учреждениях. Все как в больших столицах, даже, пожалуй, построже.

«Первый», то есть первый секретарь горкома партии, человек известный, где-то я о нем даже читал. Прославился он как раз борьбой с именитыми проектировщиками — писал в «Правду», в ЦК, отстаивая интересы города. И через голову Ростовского обкома, своего начальства, вот что любопытно.

Тягливый Александр Егорович — мужик лет пятидесяти, с лицом и пластикой соответственно должности — встает из-за массивного стола, пересаживается за столик, приставленный перпендикулярно, поближе к гостю, напротив. Это, как известно, знак уважения. Дальше по всем правилам должна войти буфетчица в наколке с чашками, заварным чайником и баранками. Так оно и происходит. Ритуал отработан сверху донизу. Оба мы в галстуках. Вся страна в галстуках. И в этом единообразии, если хотите, крепость системы. Падают дома, но в галстуках все. А кто знает, сколько бы их обрушилось, сложилось гармошкой, если бы не этот жесткий каркас.

Лицо секретаря горкома — это не выдумка писателей, не штамп советских кинофильмов, где наши начальники похожи физиономиями один на другого. Физиономии эти созданы самой жизнью в процессе селекции. Вы можете быть семи пядей во лбу и самым что ни на есть карьеристом, но ни за что не пробьетесь на руководящий пост, если не вышли лицом, осанкой, хорошо б еще и ростом, то есть не являете собой типаж, легко угадываемый, как я уже намекнул, кинорежиссерами, вернее даже их ассистентами, поднаторевшими в своем деле.

Александр Егорович, сидящий насупротив меня за столиком, представлял собой в этом смысле почти идеальный образец; уверен, что ассистенты выбрали бы его одного из тысячи на роль такого плана.

Речь его представляла странную смесь простоязычия с обязательным южнорусским «г» и вполне книжных оборотов, как, например, «демографическая ситуация», или «допустимый минимум», или «оптимальный вариант». При этом он пересыпал свои фразы одним и тем же речением «будем говорить», употребляя его вместо «так сказать».

Говорил же он, в общем, дельные вещи — пока касалось строительных и других производственных дел. Тут он был в курсе. Меня даже удивила откровенность, с какой он нападал на московское и областное руководство, повинное в тех безобразиях, которые здесь, на месте, приходится расхлебывать. Знаю ли я, например, что даже на Атоммаше, в главном цехе, как только краны оказались под нагрузкой, так сразу просели стены, сдвинулись перекрытия.

Пьем чай с сушками. Александр Егорович показывает мне генеральный план города. Для этого с места вставать не надо: вот он, план — рельефная карта во всю стену. Замкнутые ячейки микрорайонов. Большинство уже построено.

Я говорю, что мне, признаться, больше по душе наши традиционные российские города — с главной улицей, площадью. Театр, гостиница, ратуша с часами.

— Ну нет, — отвечает Александр Егорович. — Тут вы не правы. Ведь это как раз и есть наш замысел, — он кивает на карту. — Вот почему, скажите, в деревне нравственность выше, чем в больших городах? А потому, что люди друг друга знают, каждый у каждого на виду! Вот это и есть наш принцип, учитывая, что народ съезжается из разных мест. Глядишь, и перезнакомились у себя в микрорайоне. И легче будет, к примеру, идеологическую работу вести по месту жительства, как нас сейчас призывают. Оптимальный вариант!

Молчу.

Он продолжает:

— Я вообще, если хотите знать, за разумную регламентацию частной жизни граждан. Скажем, вот сейчас — как у нас происходит? Пришел ребенок из школы, садится за уроки. Посмотрел в окно — а там другие дети играют в футбол. Он у вас и уроков толком не сделает, и в футбол не поиграет. А я за то, чтобы в городе был единый час приготовления уроков. Ну, скажем, с полвторого до трех. В три — обед. А, скажем, с четырех до шести — время спортивных мероприятий. Тут как раз и родители с работы подоспели, могут побыть с детьми — погулять, позаниматься. Представляете, весь город в одно время готовит уроки. И кругом — тишина!

Слушаю и молчу. Потом вспоминаю: где-то что-то подобное читал... Щедрин?

Никакого представления о личной свободе. Этого как бы и нет вовсе. Воспитание по месту жительства.

Он — искренен. Он по-своему романтик. Наверняка честен, не ворует. Работает семь дней в неделю. Вот и сегодня — воскресенье ведь, а он с утра на месте. И весь аппарат тут же. Мало того, что при галстуках, а женщины в жакетах, еще и по имени-отчеству друг с другом, если даже на «ты» — все равно...

Прощаемся. Ухожу.

Обедать негде: свадьбы. У почты, у междугородного автомата, группа мужчин-армян. Это «химики», я уже знаю. То есть осужденные, отбывающие свой срок на стройках, на «химии».

А вот и сама химия: стало пасмурно, и, как всегда перед дождем, тянет с химкомбината...

История с рухнувшим домом в конце концов воплотилась в сценарий. Написан он был год спустя, еще через год-полтора поставлен на «Ленфильме»; назывался — «Знаю только я»; успеха нам с режиссером не принес. Режиссер, Карен Геворкян, человек талантливый, на этот раз, я думаю, ошибся в актерах, а может быть, и в сценарии тоже; что-то он там не угадал. Но и сам сценарий был скорее всего обманчив. Герой, благополучный архитектор, едет в отпуск на юг, по дороге — этот туннель с могилой инженера, после чего в жизни героя происходит похожая ситуация — профессиональная ошибка и острая реакция на нее. Человек терзается, взыскует истины, встречается с одним, другим, третьим, но после встреч остаются лишь новые вопросы.

Прежде было всегда наоборот: шел от характера к сюжету, часто не зная, куда он меня выведет; об идее же думал меньше всего — считал, что сама как-нибудь проявится, а нет — так сформулируют умные критики. На этот раз взял на себя задачу утвердить в умах какие-то мысли, мною же, можно сказать, выстраданные. Поставить вопрос об общей ответственности всех и личной — каждого. Поставить вопрос! Уж тут не герой ведет автора, а автор героя, и конечно, мой архитектор, согласно замыслу, должен прийти — или не прийти — к трагическому финалу, ведь эта мысль витает над ним с самого начала.

Что и говорить, нелегкая для автора задача. Трезвомысляший реалист Юлий Яковлевич Райзман, прочитав сценарий, сразил меня одним-единственным вопросом по поводу героя и его терзаний: «Вы встречали такого человека среди ваших знакомых?»

Тем не менее там было, по-моему, несколько сцен достаточно выразительных. И разумеется, рухнувший дом был метафорой, за этим читалось что-то другое, более общее, даже крамольное. Так стреляло в нас наше прошлое и настоящее со всем неправедным, что в нем было. И человек, который маялся и казнился по этому поводу, был я сам, были мы с вами... Беда лишь в том, что к моменту выхода фильма, а это был 1986 год, эти терзания уже мало кого могли взволновать, метафора потеряла свой смысл в соседстве с грубой правдой, всем сразу открывшейся. То, чем мы дорожили, к чему стремились, чем мерили успех — актуальность, смелость — оказывались, в общем-то, пустым звуком.

Мне это еще предстояло понять.

В Братск я ездил оба раза зимой, в пятидесятиградусные морозы, там они, кстати сказать, легче переносятся, чем в нашем влажном климате; а еще переносятся легче, когда ты молод, и даже житье в бараке-времянке, с буржуйкой, на раскладушке, когда кругом тайга, а в комнате с тобой человек двадцать, — и то не в тягость. Я помню эти времянки на «трассе», и как там жили, и это радио на полную громкость, не умолкавшее в течение всей ночи и никому не мешавшее, запомнилось до сих пор. Поражала выносливость этих людей, уже и не очень юных, успевших покочевать по сибирским городам и стройкам, их равнодушная неприхотливость и, конечно, здоровье. В этих, как хотите, экзотических условиях они жили не неделю, не месяц, а целую зиму, затем еще и весну и лето со страшным таежным гнусом, и потом еще следующую зиму, и это было не наказанием за правонарушения, а как бы даже отличием и честью — их провожали с музыкой и речами, и тучи корреспондентов слетались, чтобы восславить их жизнь в условиях, непригодных для жизни.

Эта неприхотливость наших людей была в своем роде предметом патриотической гордости. (Особенно трогательно звучали голоса патриотов из столичных благоустроенных квартир). В этом видели знак величия, хотя можно было и прямо наоборот — знак вечного унижения и рабства. Во всяком случае, гордиться тут было нечем.

Как мы этого не понимали!

Как не видели и другого: сотни тысяч, если не миллионы, стронутые со своих родных насиженных мест, пересаженные на другую почву, скопившиеся на вокзалах, на пересадочных станциях, бросившие якорь где попало,становились бедствием для нации и страны. Эта великая миграция — от ГУЛАГа, положившего ей начало, и до наших дней — и привела к падению нравов.

Мне могут возразить: а как же Америка? Но в Америке цена жизни, надо полагать, другая. У нас же люди, отторгнутые от своих вековых очагов, отрезанные от корней, от дедов и бабок, люди без недвижимого имущества, с узлом и чемоданом, — становятся беспризорной массой маргиналов, и тут даже можно понять моего Кампанеллу из Волгодонска с его Городом солнца, где все враз обедают и готовят уроки.

Ни в песнях, ни в фильмах про «голубые города» не сказано всей правды.

Не видели? Не задумывались?

Это был один из тех мифов, на изжитие которых должны были уйти годы; из тех, что сопровождали тебя с первых шагов, с первого урока в начальной школе, как азбука и таблица умножения. Тут даже не было сознательного самообмана, обдуманного компромисса, ничего подобного. Просто — не приходило в голову, как ни грустно в этом признаваться.

Говорю по крайней мере о себе. Вероятно, есть среди нас люди, которые всегда всё понимали. Но я таких, честно скажу, не встречал. В моем поколении уж точно. Так, чтобы — всегда и всё. Может быть, я ошибаюсь. Тем интересней, наверное, и это заблуждение, одно из тех, о которых я и хочу поведать сегодняшнему читателю — будем надеяться, свободному от заблуждений и предрассудков.

Итак, предрассудки. Вот и такой среди них, живучий: мы воспитаны на отношении к «простым людям» — рабочему классу и крестьянству — как носителям истины и кормильцам, перед которыми «прослойка» — интеллигенция в постоянном неоплатном долгу. Сама интеллигенция, как известно, и люди искусства не в последнюю очередь, немало сделали, чтобы утвердить в сознании масс и своем собственном комплекс вины и долга. Недавно я смотрел по телевидению знаменитый некогда фильм «Строгий юноша» — сценарий Юрия Олеши, режиссер Абрам Роом, начало 30-х годов. Там эта идея доведена до вопиющей наглядности: маститый профессор (в этой роли — один из корифеев Малого театра Михаил Климов) добровольно, с сознанием исторической обязанности, уступает собственную жену гегемону-физкультурнику. Вот такой мазохизм, куда уж дальше[2].

И ведь все наше старшее поколение, лучшие сценаристы и режиссеры, жили в убеждении, что их собственный человеческий опыт — ничто по сравнению с жизнью других людей, имевших привилегию принадлежать к «простому народу». В этом не раз мужественно признавался уже на склоне лет Габрилович, пробившийся в конце концов через толпу своих героев, сплошь почему-то с простонародными именами-отчествами, к «Монологу», «Началу», «Объяснению в любви», то есть наконец к себе...

Предрассудок этот погубил, как посмотришь, немало замыслов, не дав оформиться одним, исказив другие, а вообще-то говоря, напитав наши творения то там, то здесь едва уловимой, неосознанной ложью. Оставаясь как бы за пределами народа, глядя на него снизу вверх, художник не мог не впасть в подобострастное умиление, или страх, или просто украшательство.

А вот украшательство бывает тоже разных видов. Я не говорю сейчас о рассчитанном вранье. Интересно как раз другое — то, что на уровне подсознания. Этот легкий, почти прозрачный налет неправды, этот бесцветный лак, которым покрыто, хочешь не хочешь, твое честное сочинение.

Иногда тут повинно прекраснодушие автора (ловил и себя на этом), твой собственный откуда-то взявшийся максимализм, когда, скажем, мелкое прегрешение воспринимается чуть ли не как трагедия. Это оно по жизни мелкое, а в микромире твоего сочинения оно вырастает до события, из-за которого расстаются герои. Этот повышенный моральный счет есть не что иное, как обман. Мы создаем некий улучшенный мир, выдавая его за существующий!

У меня в сценарии и фильме «Утренний обход» — работе, которой я не стыжусь, — доктор Нечаев, мой герой, находит у себя на столе в кабинете денежную купюру, оставленную кем-то из посетителей в его отсутствие, так сказать, в благодарность за услугу. Он относится к этому факту с брезгливой иронией, вычислив «дарителей» — мужа и жену, просивших, чтобы доктор подержал у себя в больнице их старушку мать, пока они съездят в отпуск. Тут надо сказать, что гораздо строже, чем мой доктор, расценили этот поступок наши редакторы. И деньги-то были не бог весть какие — всего-навсего четвертной (правда, 1977 года), но нам с режиссером твердо сказали: пусть он немедленно вернет эту купюру, иначе он взяточник. Доктор же отреагировал по-своему: старушку он тут же выписал, назло сыну и невестке, а деньги преспокойно сунул в карман. Вот такая интрига.

Сцену эту мы кое-как отвоевали. В представлении редакторов эти 25 рублей являли собой большой грех, дискредитировавший героя. Автор тоже, конечно, не одобрял поборов, и доктор Нечаев их также не одобрял, правда, без чистоплюйства: он просто видел в этом кусочек той действительности, которая окружала его и которую он вызывающе не принимал. О чем, собственно, и был фильм.

Но, видимо, этот налет чистоплюйства все-таки присутствовал. Лучше бы мне, конечно, не трогать истории с деньгами. Мой ленинградский приятель, хирург, отозвался об этом эпизоде с неподдельным сарказмом. Думаю, что я уронил себя в его глазах. Как-то после этого мне случилось обратиться к нему за помощью, и Юра мой сказал: «Я тебя вылечу, хоть ты и не автомеханик», — имея в виду еще один эпизод фильма с актуальным в то время мотивом «блата».

Конечно, приятель мой брал с больных если не деньги, то подарки, а может быть, и то и другое. И, разумеется, оказывал предпочтение автомеханикам и еще, вероятно, работникам торговли. И если, общаясь с ним, я этого не понимал, то только по дурацкой наивности, непростительной для писателя. А если понимал, догадывался, но как бы игнорировал эту правду в своих писаниях, предъявляя к героям некий другой, повышенный счет, то это отнюдь не лучше. Да ведь и редакторы мои наверняка имели дело с врачами, с больницами и тоже знали, что почем, но, приходя на студию и усаживаясь в просмотровом зале, становились другими людьми — не из этой жизни, а из какой-то иной, воображаемой, долженствующей. Вот в чем дело. О чем я и толкую.

Вообще деньги оказались для советских авторов темой весьма сложной. В отличие от классиков, не брезговавших этой щекотливой материей, мы целомудренно избегали ее, так что порой и критики пеняли нам — мол, непонятно, на что живут ваши герои. Ясно было одно: не в деньгах счастье. Оно, кстати, и верно, но в данном случае народная мудрость была как нельзя к месту и очень устраивала власть: коли не в них счастье, тогда о чем речь? Не в деньгах счастье, и миллионы нас работали за гроши, жили в собачьих условиях, еще и гордясь своей самоотверженностью и презирая буржуазный достаток. «На буржуев смотрим свысока», как сказал поэт.

Между тем корысть и стяжательство — черты и впрямь малосимпатичные, богатство подозрительно, а бескорыстие прекрасно. Об этом и до нас написаны тома.

А уж в наше время, при равенстве в нищете, развенчание неправедно нажитого (а как же еще!) богатства и похвала честной бедности стали, можно сказать, лейтмотивом искусства. Знаменитая метафора: юный Олег Табаков, крушащий дедовской заслуженной шашкой новую мебель, кажется, сервант, этот символ мещанского благополучия, — в спектакле Эфроса по пьесе Розова,надолго запомнилась, как яркий знак своего времени. Так мы расправлялись с «приобретательством».

Думаю, что уже тогда — шел 1958-й или 59-й год — зрители, восторженно рукоплескавшие пылкому герою Табакова, присматривали себе чешские гарнитуры в мебельных магазинах. Насколько я знаю, и сами инженеры человеческих душ, в том числе и строгие моралисты, тоже не чуждались житейских благ. Наступила эпоха кооперативных квартир и личных автомобилей. За пьесы и сценарии, надо заметить, платили хорошо.

Не могу удержаться, чтобы не сказать об иронии судьбы: сам Олег Табаков сегодня мало того, что замечательный артист и педагог, но и солидный театральный предприниматель, преуспевающий человек, и слава Богу. Шашку, если она уцелела, я бы поместил в театральный музей.

При всем том презрение к деньгам и достатку вовсе не означало, что другая, так сказать, противоположная сторона — сирые и убогие — пользуются симпатиями в нашем искусстве. По пренебрежению к слабым, к неудачникам мы абсолютно буржуазны, куда там американцам. Ведь что интересно: у них в Америке — культ успеха и здоровья, а американское кино исполнено сочувствия к тем, кто не преуспел, к людям с обочины жизни. Возможен ли у нас такой персонаж, как этот трогательный подпрыгивающий бродяга — Дастин Хоффман в «Полуночном ковбое»? А его партнер в том же фильме? А все эти Бонни и Клайды и прочие правонарушители, которым американский кинематограф 70-х и 80-х годов, в лучших своих образцах, отдает недвусмысленное предпочтение перед буржуазными блюстителями порядка?

Вот довольно типичный для нас расклад: две подруги — одна мыкала горе в молодости, была обманута и брошена, однако выстояла и осуществилась как личность. А это что значит? А это значит, что она директор фабрики. А другая пошла легким путем, судьбы своей не выстрадала — и что в результате? Приемщица в химчистке! Наш Паратов в «Бесприданнице» неотразим и победителен, а Карандышев жалок, и убог, и презираем. Какое уж там сочувствие к «маленькому человеку», как нас учили в школе. Или — «все мы вышли из гоголевской «Шинели»». Как бы не так!

Фильмы, на которые я ссылаюсь, пользовались в свое время огромным и вполне заслуженным массовым успехом. В плане социальном это означало, что общество поменяло критерии или, как теперь сказали бы, приоритеты. Жизнь брала свое.

Жизнь брала свое. Проклятый капитализм внедрялся в нашу экономику и психологию всеми доступными способами, то есть по преимуществу уродливыми и незаконными. К началу недолгого правления Андропова предприниматели-теневики и торговые короли хозяйничали или, скажем так, хозяйствовали по всей стране, недосягаемые для властей официальных. Их стали выдергивать по одному. Массовое сознание раздваивалось между растущим уважением к богатству и традиционной ненавистью к тем, кто его достиг. Когда прошел слух об аресте Соколова, всесильного директора Елисеевского гастронома, это было встречено, помню, одними со злорадством, другими с удивлением или даже легким сожалением, чаще — со смешанным чувством. Чувства у нас часто — смешанные... Мой приятель, популярный актер, услышав от меня эту новость, поцокал языком: «Как, Юра? Ну и ну! Где же я теперь буду брать продукты?»

Короли гастрономов питали явную склонность к мастерам искусства, бывали в Доме кино, в ЦДЛ, любили знаменитостей. Те, в свою очередь, не брезговали их дружбой...

В октябре 1984-го я переступил порог старого двухэтажного особняка в центре Ростова-на-Дону, с затейливой надписью над входом — «Дворец правосудия», и оказался в зале с телевизионными камерами, на процессе, гремевшем в то время на всю стану: это было знаменитое «ростовское дело», суд над торговой мафией, как писали газеты.

Так совпало: я приехал в этот город с культурной миссией, по линии «бюро пропаганды», с фильмом «Успех». Коллеги мои, случалось, подрабатывали таким способом, подрядился на сей раз и я — и вот Дворец правосудия и «ростовское дело», в пяти минутах от гостиницы, каждый день с десяти утра.

Судят пятерых. Всего же обвиняемых по делу более 70, как мне объяснили. Их разделили на группы. И эти пятеро еще не самые главные. Главные проходят на этот раз в качестве свидетелей, их привезут из тюрем.

Десять утра. В зал еще не впускают. Здесь только подсудимые, их обычно приводят первыми. Солдаты-конвойные по обе стороны барьера. (Клетки появятся позднее, сейчас их еще нет). Адвокаты за отдельным столом. Важные. Рассаживаются, раскрывают портфели. И я, один в «партере». Пришлось представиться судейскому начальству, иначе было не попасть. Усадили в первом ряду, с краю, в трех шагах от столика прокурора, на виду у подсудимых. Все пятеро разглядывают меня, отвожу глаза.

Посмотрел снова. Встретились взглядом с пожилым интеллигентного вида человеком. В приличном костюме, в роговых очках, ворот рубашки расстегнут. Галстуки им в тюрьме не положены, можно повеситься. Позже я узнаю, что именно этот человек, такой основательный и по виду, и по прежней должности, пытался вскрыть себе вены вскоре после ареста.

Смотрят затравленно. Тюремная бледность на лицах. Сидят уже скоро год. Все это время шло следствие.

Открыли центральную дверь, хлынула публика. Быстрым деловым шагом из боковой двери — прокурор в форменном кителе, со звездой на петлицах. Молодой еще человек и — надо же — абсолютное сходство с артистом Толей Грачевым, прокурором в фильме «Слово для зашиты». Усаживается за столик с непроницаемым видом, раскладывает свои бумаги, будет работать. Белобрысый парнишка, секретарь суда, — буднично, впроброс: «Прошу встать». Судьи занимают места за длинным столом на помосте.

Те, кто в зале, и те, кто за барьером, посылают друг другу осторожные знаки, кто-то кому-то улыбается. Жены, взрослые дети. Всего какой-нибудь десяток метров — так близко и так недосягаемо далеко. Не виделись год. Ничего хорошего не светит. От семи до пятнадцати, такая статья.

Обвиняются все пятеро в даче и получении взяток, двое сверх того — в хищении государственной собственности в особо крупных размерах. Государственная собственность — это в данном случае фрукты-овощи, особо крупный размер — сумма от десяти тысяч.

Фабула простая, куда уж проще: какой-нибудь завмаг приплачивает начальнику районного торга, тот — начальнику городского и так далее, оттуда — в Москву, в министерство, чиновнику, распределяющему эти самые фонды. А затем — в обратном порядке, уже не деньги, а фонды, сверху вниз. Дело, очевидно, в этих фондах, без которых нечем было бы торговать на местах. Вот и здесь, в Ростове, колбаса, сыр, масло только по талонам; я сам в первый же вечер немало насмешил народ в магазине, когда по незнанию выбил в кассе чек и направился к прилавку за колбасой. В очереди решили, что я с луны свалился.

В массовом сознании причиною этих нехваток, их, так сказать, прямыми виновниками и были пресловутые «торгаши». Они-то, собственно говоря, и сожрали всю колбасу, а кто же еще? Ну, может быть, доля правды здесь и была. Сожрать не сожрали, но уж очень сноровисто и изощренно паразитировали на нехватках, приспособили к ним и свою, и всю остальную жизнь.

Были сюжеты и покруче. В бункер с апельсинами, к примеру, вываливают несколько килограммов гнилых плодов, приглашают карантинную инспекцию (есть такая), те пишут акт: такой-то процент естественной убыли, — после чего весь этот процент в виде целого бункера годных плодов превращается в деньги и идет в карман вот хотя бы этому маленькому, лысому, что сидит сейчас скромненько за барьером рядом с солидными начальниками. Маленький пришибленный человек, им не чета, ведал всего лишь каким-то фруктохранилищем в Батайске, но устроен был в этой жизни, надо полагать, не хуже других. Фрукты-овощи — это золотое дно. Недаром и знаменитый Соколов в Елисеевском, получая ежемесячную дань от заведующих секциями, наибольшую получал от секции, торгующей фруктами.

Это я узнал здесь, из текста приговора по делу Соколова. Приговор уже вынесен и исполнен: Соколова расстреляли. Текст разослан по областным судам. Видимо, для примера.

Фруктовый старичок напуган. Операция с апельсинами, конечно, не его изобретение. Но выдернули почему-то его. И он, видно, уже смирился с такой участью. И лучше уж ответить им без запинки. Аккуратно, с ростовским мягким «г», как у всех здешних армян: «торговал» («торховал»), «брал», «давал».

На него нацелены сейчас телевизионные камеры, направлен слепящий свет. Ребята-телевизионщики расположились здесь по-хозяйски, включают и выключают приборы, когда им вздумается, да еще подносят их к лицам подсудимых, не церемонясь. Никто не ропщет. Так надо.

Вообще телевидение и пресса, надо сказать, немало потрудились над образами злокозненных торгашей, не жалея красок для описания их роскошной жизни. О «ростовском деле» народ узнал еще задолго до суда из статьи в «Известиях» «С черного хода». Газеты тогда еще читали все. В нашумевшей статье упомянут и кто-то из сегодняшних подсудимых, но основное внимание уделено некоему Будницкому — фигуре поистине демонической. Этот Будницкий, главный начальник торговли в Ростове и области, и стоял вверху всей пирамиды, к нему сходились нити, и ворочал он, надо понимать, миллионами. Процесс Будницкого еще впереди, на этом суде он должен давать показания как свидетель, для чего в ближайшие дни будет доставлен из Москвы, из Бутырок.

За окном октябрь. Похолодало. В городе еще не топят. И судьи, и подсудимые, и публика в зале набросили на плечи пальто и куртки. Это всех вдруг каким-то образом объединило. Все — люди, и всех пробирает холод. Процесс продолжается.

Странно — никто из них не защищается. «Брал», «торховал»... Почему? Вроде никто не приперт уликами, не пойман с поличным, никаких меченых денег. Только показания: один дал, другой взял. Какой резон признаваться одному, или другому, или обоим вместе?

И что за смешные суммы, даже по тем временам: двести рублей, триста...

Кравцов Николай Иванович, директор торга в Новочеркасске, теперь уже бывший, обвиняется в даче взяток одному из заместителей Будницкого Малиновскому. Вот он встает с тетрадкой в руке, этот Кравцов. Парень лет тридцати пяти, аккуратно одетый, внешность комсомольского работника из выдвиженцев. Малиновского поднимают снизу, сейчас он — свидетель. «Поднимают» — слово это я слышу не в первый раз. Там внизу, в подвальном этаже, боксы для заключенных, оттуда по лесенке их вводят в зал, прямо за барьер, то есть в самом деле поднимают.

Малиновский — высокий, худой, с маленькой головкой, стриженной под ноль. Пытаюсь представить его другим. Их всех уже трудно представить себе другими — теми, кем они были. Смирный Кравцов у себя в Новочеркасске держал в подчинении три тысячи человек. Магазины, склады, автобазы. Заместители, секретарши, личный шофер... Стриженый под ноль Малиновский был его начальством. Он-то его и посадил, показав на следствии, что получал от него взятки. Один раз триста рублей, другой раз двести и сверток с бутылками вина. Это когда Малиновский ехал в Москву, а Кравцов подошел к поезду: «У вас там наверняка расходы».

Малиновский показал на следствии, а Кравцов признался. Не сказал, что это оговор, не возмутился. А ведь мог! Сейчас, комкая тетрадку, он говорит, что давал Малиновскому деньги в долг. Малиновский усмехается. Почему? Что за этим скрыто? Зачем Малиновскому топить Кравцова, да и себе добавлять лишний эпизод? И почему признается Кравцов? Мог сказать «нет» — сказал «да». В обмен на что? Чем его пугали или что посулили?

Задаю этот вопрос прокурору. С прокурором мы познакомились накануне, в местном Доме кино. Смотрел на меня из зала и улыбался. До этого, в суде, не обмолвились ни словом. Теперь встретились, как старые знакомые, и в тот же вечер я был в гостях у него в холостяцкой квартире; сидел допоздна, не могли наговориться.

Толя Грачев из «Слова для зашиты» — тот же рыжеватый пробор, рост, фигура, голос, и тоже, кстати, Анатолий — оказался завзятым киноманом. Учился в аспирантуре в Москве, защищал там диссертацию. Здесь двухкомнатная квартирка, книги, кассеты, тихая музычка, кофе, коньяк. Дом современного столичного интеллигента. Замечаю на полке монографию Босха. Книги: Трифонов, Аксенов. Любимый театр — Таганка, какой же еще. Наш человек.

После защиты оставляли в Москве, в докторантуре. Но случилась там, как всегда, чья-то дочь. Папа — цековский вельможа. Отдали место ей. Пришлось возвращаться в Ростов. Но, может быть, еще повезет. Поживем увидим.

Зарплата у него здесь — 200 рэ. Не разгуляешься. Мать и брат — врачи.

О процессе — сухо, нехотя. Как он может быть невиновен — речь о Кравцове — директор торга, сами подумайте.

А почему все-таки признавался? Ну, тут может быть всякое. Мог следователь сказать: смотри, если не признаешься, мы тут тебе такое пришьем — мало не покажется. Приведем пять человек завмагов, и все они покажут, что давали тебе взятки, можешь не сомневаться. Любого возьмем. Так что уж лучше сейчас эти два эпизода с Малиновским.

Ну, а если вина не будет доказана, все еще настаиваю я. Что в этом случае прокурор? Отвечает: прокурор в этом случае должен отказаться от обвинения. Спрашиваю, знает ли он такие примеры. Отвечает туманно. Бывали отдельные случаи...

Мне жаль Кравцова, ничего не могу с собой поделать. Жаль, в общем-то, всех, но его почему-то больше других. Со мной рядом, в первом ряду, его жена. После того, как она допрошена, ей разрешили остаться в зале. Маленькая, худенькая, простое милое лицо. Они с мужем смотрят друг на друга, не отрываясь. Только что первый раз увиделись после его ареста, вот сейчас. Еще и вчера, и накануне, все эти дни, она, как свидетель, должна была оставаться за дверью. Вот сейчас — впервые. Что там дома? Как дети? Как ты? А ты как? Ничего, держусь. А ты? Я тоже...

Кажется мне, они ведут сейчас именно этот диалог, она шевелит губами, я даже слышу шепот. Он отвечает — тоже беззвучно — губами, глазами, улыбкой. Ее улыбка в ответ...

Клянусь, это нельзя сыграть.

Мне кажется, я уже улавливаю потаенную фабулу процесса. Кто и почему сказал так, а не этак. И что адвокаты. И что сами подсудимые. Когда начинаешь понимать, судебные заседания уже не кажутся длинными и утомительными, со всей их медленной рутиной, повторением одних и тех же формальностей («Свидетель, вы предупреждаетесь...»), обилием незначащих слов. Тут борьба, она скрыта от глаз. На кон поставлены жизни. Борьба интересов, драма. Как только начинаешь за ней следить, интересной оказывается любая мелочь.

Так случилось со мной. По случайности же я прихватил с собой из Москвы маленький диктофон — игрушку, с которой не хотелось расставаться, — и теперь, пристроив ее незаметно под газетой, записываю на пленку то, что слышу, а вечерами в гостинице прокручиваю записи. Никакой конкретной цели у меня нет. Писать о процессе не собираюсь. Почему? Не знаю. Так всю жизнь: собираю материал для книги, которую никогда не напишу.

И вот наконец этот день, которого ждали. Сегодня поднимут Будницкого. Он здесь, привезли. В зале — аншлаг. В первом ряду, обычно не занятом, все высокое начальство: председатель областного суда, областной прокурор. Оба пришли по такому случаю. Один из матерых адвокатов надел орденские планки, как заслуженный ветеран войны. Журналисты с блокнотами, телевидение тут как тут. Десять утра. Зал в ожидании.

Вот он, Будницкий, поднимается, руки за спиной. Усадили за барьером, впереди других.

Смотрит тоскливо. Ищет кого-то в зале. Здесь, вероятно, его семья.

Представлялся мне совсем иным. Хозяин целой области, как писали в газетах. Вальяжный. «Нельзя отказать в остроумии» — это из статьи в «Известиях». Подняли из подземелья старого сутулого человека. Вот он сидит сейчас, вобрав голову в плечи, торчат уши.

Встал. Допрос. Ваша фамилия, имя-отчество? Год рождения? Свидетель, вы предупреждаетесь, что за дачу ложных показаний... Распишитесь...

Дальше — длинный ряд вопросов. Товарооборот, план, товарное обеспечение, структура... Вопросы — ответы. Все быстро, компетентно. Как на деловом совещании.

И наконец: кому давали деньги?

Отвечает — кому и за что.

От кого получали?

Отвечает. Называет в том числе и сегодняшних подсудимых: от кого сколько.

Все элементарно. Ростовская область не имеет товарного обеспечения, как и все другие. И начальник управления торговли, как и все начальники всех управлений, едет в Москву за фондами. На местах ждут, что он на этот раз привезет. И привозил. Давал за это московским товарищам, получал от своих. Все знали: я пустым не возвращаюсь.

Мой прокурор: создавали ли эти лица условия, чтобы вы им давали? Требовали от вас? Отвечает: нет, никогда. Это подразумевалось. Прокурор: требовали ли вы того же от своих подчиненных? Ответ: нет, не требовал. Они сами люди догадливые. Прокурор: после того, как такой-то и такой-то стали давать вам деньги, отношения между вами улучшились? Ответ: на отношения это не влияло. Такому-то я, например, влепил выговор, он помнит, наверное. Одно другого не касалось.

Он, похоже, ничего не скрывает. Не ловчит, не оправдывается. Терять ему нечего.

Перерыв. Будницкий, тоскливо оглянувшись, уходит к себе в подземелье. За ним по одному, с паузами, уводят всех остальных.

Областной прокурор, Александр Денисович, был, оказывается, у меня на просмотре. Тоже поклонник кинематографа. Рассказывает: у них с Будницким квартиры в одном доме. Соседи. Накануне ареста сидели с ним вечером во дворе, на лавочке, был теплый вечер. Я уже знал: придется его брать, другого выхода нет. Звонил в обком: что делать? Там у них шок. Такой известный, уважаемый человек, член бюро, между прочим, депутат. Путь прошел — от кладовщика. Умница, вы же сами видели. А какой выход? В ту ночь, верите ли, не мог уснуть. Часа в три вскочил, будто толкнул кто. Звоню следователю: ну что, как там Константин Михайлович? Как пережил арест, все-таки немолодой человек. Ничего, отвечает, нормально...

Выходим из Дворца правосудия вместе: мой Толя Грачев, его коллега и приятельница Ольга Ивановна, худенькая, рыженькая, некрасивая и очень привлекательная, есть такой тип некрасивых женщин. Обсуждаем. Сильное впечатление. Ведь честный же по-своему человек, при обыске, говорят, не нашли ничего, два костюма. Так честный или нет?

Прокуроры — о себе, о своей трудной жизни. Приплачивать бы надо им за опасность, за риск... Вот вы говорите: оправдать Кравцова. А знаете ли, чем это чревато для судьи, подписавшего оправдательный приговор, или прокурора, отказавшегося от обвинения? Ведь неизвестно, что посулил родственникам подсудимого адвокат, беря у них наверняка кругленькую сумму. Вы уверены, что он не сказал им, что деньги эти — для прокурора и судьи? Вот чем чреват оправдательный приговор. Ну ладно, подозрение. А представьте, приговор этот потом отменяет высшая инстанция — куда и о чем пишут разгневанные родственники? И таких случаев немало. Не ужасайтесь, но адвокаты сейчас все чаще входят в незаконные отношения с судьями. А то просто делают вид, что находятся в таких отношениях, пусть, мол, родственники знают. Вот только сейчас в вестибюле, при людях, ко мне подходил адвокат такой-то, рассказывает Ольга Ивановна. Я боюсь этого человека. Он со мной что-то такое про театр — мол, видел меня в театре, — а я шарахаюсь от него. Он хочет, а я не хочу, чтобы нас видели вместе!

А ведь и следователи подвергаются такой же опасности. И поэтому лепят по максимуму, пишут, что было и чего не было. Пусть лучше потом суд исключит какие-то эпизоды за недоказанностью, по крайней мере следователь вне подозрений. У нас вот одного так затаскали, что парень пустил себе пулю в лоб.

А судьи, вы думаете, как? Наш Георгий Александрович, председатель, милейший человек, как вы могли убедиться. Но ведь требует каждый раз, чтобы ему приносили решения судебных коллегий о пересмотре приговоров. И отменяет, если там — в сторону смягчения. «Сейчас не время. Оставьте, как было». Он у нас тем более в пенсионном возрасте, сами понимаете. На покой не хочется. У каждого свой интерес...

Так мы славно разговариваем втроем на ростовской улице. Спутники мои поглядывают на меня с веселым, чуть снисходительным сочувствием: что-то он у нас приуныл. Ладно, повеселим вас напоследок. Такая вот замечательная история, прямо для кино. Ну, вы уже знаете, как это делается с апельсинами или лимонами. В данном случае были лимоны. Так вот, три приятеля, фруктово-овощные боссы в Таганроге, заработали за короткий срок приличную сумму — сто тысяч. Спрятали деньги в сейф там же где-то, на овощебазе. Один из них, некто Иваненко, предлагал поделить их сразу же, но друзья почему-то не торопились. Тогда он решил завладеть всей суммой один. Проник поздно вечером на базу, открыл сейф, взял деньги, как уж он их там спрятал, чтобы унести, не знаю, но перед тем, как унести, решил устроить пожар. Применил по неопытности какую-то горючую смесь, которая тут же взорвалась, взрывной волной его отбросило в сторону, деньги разлетелись по воздуху. С ожогами второй степени этого Иваненко подобрал какой-то «жигуль», отвез в больницу, а купюры все продолжали летать, как в кинофильме! После этого их всех и взяли, определили лет на десять. Иваненко жив, где-то тут близко сидит...

Посмеялись. И впрямь эффектный сюжет для комедии. Что-то похожее я уже видел. С Жаном Габеном и Делоном, если не изменяет память. Там деньги всплывают в воде.

И напоследок. Все с тем же догадливым сочувствием:

— Что уж вы их так жалеете, Анатолий Борисович! Да они и в местах не столь отдаленных будут жить припеваючи, да и сейчас в тюрьме как-то устроились с передачами, можете не сомневаться. Там всюду свои люди!..

Прощаемся. Уезжаю.

Увожу с собой, между прочим, книжку, подаренную мне Георгием Александровичем, председателем, с трогательной надписью и круглой печатью областного суда, — Уголовный кодекс...

Повторяю, весь этот мой интерес, даже, может быть, болезненно-острый, не был интересом профессиональным, то есть писать я об этом не собирался. Сегодня это выглядит непозволительной блажью. Собирать такой материал день за днем в суде с диктофоном, да еще и с Уголовным кодексом в придачу, не имея практической цели в виде очередного сценария? И тем не менее.

Может, сработало опасение, часто посещавшее нашего брата: сделать как следует, то есть по правде, не дадут, а тогда зачем браться? Но меня это вроде бы никогда не останавливало, не помню за собой такого. Может быть, остановило на этот раз? Может быть, сам того не сознавая, я спасовал перед открывшейся мне чудовищной правдой? Ведь входил в зал суда с предубеждением против субъектов, сидящих за барьером, взяточников и казнокрадов, с нерассуждающей верой в правосудие. А в итоге?

Вскоре после отъезда я позвонил из Москвы моему молодому прокурору и от него узнал о приговоре, которого не дождался тогда в Ростове. Бедняга Кравцов получил все-таки свои семь лет с конфискацией, остальные — кто восемь, кто десять. Иначе было невозможно, утешил меня мой Анатолий Владимирович. Семь лет, как я удостоверился в Уголовном кодексе, были минимальным сроком по этой статье: от семи с конфискацией имущества. За убийство полагалось — от трех.

Суд над Будницким состоялся несколькими месяцами позже. Его приговорили к тринадцати годам. Я прочел об этом в газетах. Из газет же вскоре узнал о его смерти. В «Литературке» появилась грозная статья: Будницкий умер в лагере, в Сибири, а похоронен в Ростове, на престижном кладбище, чуть ли не на «аллее героев». Корреспондент негодует по этому поводу. Не побоялись привезти и похоронить на виду у всего города. И за гробом, как пишет он, шли толпы с цветами.

Как к этому всему относиться?

Я ловил себя на безотчетном сочувствии к тем, кого по идее должен был презирать и ненавидеть, как личных врагов. И, надо сказать, не находил понимания ни в ком из моих друзей и знакомых, кому об этом рассказывал. Когда я приводил в рассказах реплику Будницкого на процессе, что вот, мол, с тех пор, как меня посадили, в Ростове продукты по талонам, при мне такого не было, и вспоминал оживленную реакцию судебного зала, — на меня смотрели с укоризной. Да это же враги, напоминали мне. Они живут за счет таких, как ты. Такие, как ты, мечутся по магазинам в поисках молока и мяса, шмутки покупают из-под полы, даже книги — у спекулянтов. А этим все доступно, они хозяева жизни, они и смотрят на нас с тобой снисходительно, как на фраеров! Стыдно быть бедным — не они ли это внушили нашим детям!

Вот эти — за барьером, с затравленными взглядами. Им дай волю!

Но с другой стороны... С другой стороны — все тот же классический русский вопрос: а судьи кто?

Замкнутый круг!

Какие-то темные личности подкладывают в бункер гнилые лимоны, это их промысел, иначе им не жить. Деньги, если они не разлетелись по воздуху, как в кино, оседают в карманах их собственных и других. Какой-нибудь трудяга Кравцов получает от них определенную дань, а как же иначе, он не может не брать, потому что должен дать — Малиновскому ли, Будницкому, кому-то там еще, а те по цепочке — московским большим начальникам. Те должны строить себе дачи, женить детей, а еще, наверное, отваливать куш другим большим начальникам, которых мы не знаем. Без этого Будницкому не привезти в Ростов масла и колбасы, а этого от него требуют — он должен привезти, а стало быть, должен дать.

Но вот в этой фабуле появляются новые персонажи. Следователь. Он молод и честолюбив, у него жена и ребенок, обещают квартиру, и вот, кажется, счастливый случай. Отдай мне, Кравцов, эти два эпизода, а то ведь, смотри, повешу на тебя такое, что семью годами не отделаешься. Да семь ты и не просидишь, скостят рано или поздно, соглашайся, Кравцов.

У судей — свой интерес. У прокурора — свой. Александр Денисович беседует с Будницким на скамеечке, а ночью хватается за сердце: как он там, бедный, пережил арест. У Александра Денисовича свои проблемы: вот ведь как стали трясти прокурорских работников, не оплошать бы, излишняя строгость не помешает. Вон в газетах сегодня: сняли со Щелокова генеральское звание, взялся за него, значит, Андропов, делай отсюда выводы.

Александру Денисовичу еще лет пять до пенсии, а председателю облсуда уже стукнуло шестьдесят — того и гляди, отправят на заслуженный отдых, держи ухо востро.

А у Толи Грачева из «Слова для зашиты» — наоборот, все впереди. Когда же, если не сейчас? Тем более такое громкое дело. А то ведь опять, сволочи, обойдут. Или, чего доброго, заподозрят. И куда же он тогда со своими шестидесятническими идеями, с Галичем и Высоцким?

Каждый — свое, то, что ему уготовано, не более того.

А что же я, грешный, в этой многофигурной композиции? Что уготовано мне?

Как там у Чехова в письме к Суворину: прокуроров и без нас достаточно. Виновен или нет Дрейфус, а Золя тысячу раз прав. Дело писателя — защищать.

Но что же тогда с моей страной, как ей жить, по какому закону, если этот, действующий, нарушается сплошь и повсеместно, а его применение только умножает зло? Может, это в таком случае уже и не закон, а преступники уже и не преступники и обвинители — не обвинители?

Тоже мне откровения. Кто-то знал это с самого начала. Завидую этим людям. А нет, впрочем, нет, не завидую — их знанию, с которым они жили и терпели. Не променяю на их мудрость наши запоздалые открытия. Этот страх, муку, удивление, когда рушатся на глазах голубые города твоих иллюзий.

Загрузка...