Приходилось ли вам, дорогой читатель, беседовать с Михаилом Владимировичем Алпатовым? Быть может, вам доводилось слушать его лекции о живописи и архитектуре? Но я наверняка не ошибусь, если скажу, что вы читали его трехтомную «Всеобщую историю искусств» или известные «Этюды по истории западноевропейского искусства». Алпатов не принадлежит к числу тех, чьи труды интересны лишь узкому кругу знатоков. Двадцатое столетие отмечено демократизацией искусства. Живопись из салонов ушла в картинные галереи, ежедневно заполняемые народом. Люди желают не просто любоваться красками и линиями, но и понимать их. Как же тут обойтись без книги? А Михаил Алпатов о художестве пишет не просто живо и ярко, а художественно. Я даже считаю, что он возродил давнюю традицию, связанную с литературными страницами, посвященными искусству, — вспомним статьи Гоголя о «Последнем дне Помпеи» Брюллова, Жуковского о «Сикстинской мадонне» и, наконец, Тургенева о пергамских раскопках.
Алпатов — источник искусства, глаз современности, устремленный в былое. Из тьмы веков выхватываются то древнерусские миниатюры, то гений Врубеля, открывший новые пленительные гармонии, то Камиль Коро и его «пейзаж настроения», то росписи Джотто, то ясные и величественные фигуры Пуссена, то грандиозный образ народа в «Явлении Мессии» Александра Андреевича Иванова…
Художественное прошлое в наши дни не тихая заводь. Об Андрее Рублеве размышляют всюду, спорят яростно, так же, как о Данте и Боттичелли. В творениях старых мастеров тысячи людей настойчиво ищут «живое уяснение мира». Спокойствие музейных залов обманчиво. Приглядитесь к прекрасным и возвышенным лицам созерцателей. Для них не просто выставка, а порыв ветра, дыхание поэзии. Памятники зодчества, картины, музыкальные произведения неодолимо влекут сегодня «толпу» к постижению образного и многозначного языка искусства. Наша молодежь полна серьезности и содержательности. И нет человека, который бы не нуждался в предводителе — без упрощений и понижений! — по лабиринтам эпох, стилей, национальных почерков и соборных связей. Широта историко-культурных уподоблений Алпатова поразительна. Она-то и пленяет читателей-зрителей. Восхищаться тем, что красочно и красиво, — легко. Куда сложнее, и это знает читатель Алпатова, понять, что есть настоящее по своим внутренним достоинствам.
В свое время в Москве и Варшаве, слушая размышления Ярослава Ивашкевича о Рублеве, я поинтересовался, каким образом польскому романисту удалось столь глубоко проникнуть в таинственный художественный и философский, символический и исторический мир рублевской «Троицы». Ответ «живого классика» был краток: «Читал Михаила Алпатова. Он побудил к размышлению…» Многие могут повторить эти слова. Владимир Фаворский, один из самых выдающихся графиков XX столетия, находил в трудах Алпатова пищу для раздумий о загадочных «внутренних контурах Делакруа», что мысленно просматривались им на «Троице» — между «рублевскими ангелами». Здесь мы имеем дело с исключительным случаем, когда взгляд проницательного художника-мастера был продлен и наращен чтением. Согласитесь, что такое бывает не часто. Вспомним Льва Николаевича Толстого, отметившего однажды в дневнике после чтения Белинского: «Статья о Пушкине — чудо. Я только теперь понял Пушкина». Суждения Льва Николаевича Толстого особенно важны теперь, когда каждому необходимо обрести взгляд ценителя и научиться различать лицо от маски, лик искусства — от бойко размалеванной личины. Поэтому и возникла тяга узнать доподлинное, прочесть то, что вместило в себя изобразительный и другой многовековой художественный опыт, противопоставив его всякого рода минус-ценностям. Неодолима потребность отличать искусство — с его необыкновенным исцеляющим действием — от (опять-таки толстовское определение) «бездны бесполезных явлений».
Можно без преувеличения сказать, что немного найдется художественных гнезд у нас и за рубежом, где бы не знали Михаила Владимировича Алпатова. Его суждения об отечественном и западноевропейском искусстве разошлись по белу свету. Этому содействовали его глубокая талантливость, вкус, обширные, почти вселенские знания, счастливое умение безоглядно и простодушно пойти навстречу непосредственному впечатлению, вызванному встречей со значительным. Есть, разумеется, и другие весомые причины, носящие всеобъемлющий характер. Вслед за полным всемирным признанием заслуг Толстого и Достоевского (нет в мире крупных художников, прошедших мимо их опыта) начался необратимый процесс открытия Западом древнерусского искусства, в частности, живописи Андрея Рублева и Дионисия, зодчества — каменного (эхо античности!) и деревянного («Кижи — северная Флоренция»), — многоцветного узорочья и книжной миниатюры… Алпатов воплотил в себе двуединый процесс познания. Его книги открывают Западу наше искусство. Они помогают отечественному читателю проникнуть в сложную сущность западноевропейской художественной действительности. «Всеобщая история искусств», этюды по западноевропейскому искусству, как и бесчисленные статьи Алпатова, для нас — своеобразное окно в мир. Мы имеем счастливую возможность увидеть наше художество вписанным в движущуюся панораму художественной галактики. Вместе с тем, пристрастно и всю жизнь любя эпоху Данте и Джотто, Алпатов открывает в итальянском искусстве те стороны, которые миновали многочисленные знатоки на Западе. Недаром его работы получили всеобщее распространение и признание. Устная молва быстро разносит отзывы Михаила Владимировича — его афоризмы о встречах с памятниками культуры становятся крылатыми. Когда путешественники наши приехали в Милан, то гид итальянец на Пьяцца дель Дуомо с гордостью рассказывал: «Взглянул Алпатов на наш мраморный готический собор и сказал, что не видал ничего более титанического». Услышав знакомую фамилию, все заулыбались, вспоминая, что и по какому поводу писал Алпатов.
Думается, что мы еще не осознали в полной мере, что существует такое явление, как прозрачно-точная и глубоко-содержательная проза Алпатова, посвященная искусству. Его рука — рука ученого и поэта. Перечитайте рассказ Алпатова о том, как Микеланджело работал над гробницей папы Юлия II. Приведу всего несколько строк: «…Микельанджело самолично следил за добычей мрамора в Каррарских горах. Обдумывая свои замыслы среди горных массивов, он, видимо, переживал счастливейшие мгновения жизни. Привычка мыслить как скульптор стала его второй природой. Недаром в своих сонетах он уподоблял любовь усилиям скульптора освободить образ живого прекрасного человека из бесформенной мертвой материи». Автор дает нам возможность приобщиться к тайне победы человека над бесформенным хаосом.
Впрочем, прислушаемся к живой речи исследователя-художника, историка-мыслителя. Приведу некоторые отрывки из разговоров с Михаилом Владимировичем, — они предельно насыщены живыми токами современности, хотя, как правило, разговор идет о былом.
— Как, по вашему мнению, в искусстве соотносятся «свое» и «чужое»?
— События последних лет, — говорит Михаил Владимирович, — приучили нас мыслить большими масштабами, сравнивать далекое и близкое, проводить соединительные черты из одного конца мира в другой. Русское искусство создавалось русским народом, но его лучшие создания принадлежат не только нам одним. Они являются достоянием всего передового человечества. В своем историческом развитии русское искусство проходило те же ступени, что и другие искусства Азии и Европы, и за свое многовековое существование испытало на себе различные художественные воздействия. Приходили и сходили со сцены поколения, расширялись воззрения на мир, являлись мастера из-за рубежа, — греческие иконописцы, итальянские зодчие, французские портретисты, — многие из них включились в творчество русского искусства. Нет ничего удивительного, что это искусство образует огромное, почти необозримое целое, что в нем отразилась наша жизнь во всем ее разнообразии: ее величавая простота и изысканная грация, трагическая напряженность и светлая радость, яркая красочность и скупая сдержанность.
— А в чем, на ваш взгляд, отличие западноевропейского искусства от того, что создавалось у нас, под северным небом?
— В величавых романских соборах, в кружеве готических шпилей средневековья Запад дерзновенно искал повышенной выразительности и страстности. Мы создали владимиро-суздальское зодчество с его гармонией простых и ясных форм, легким узором декорации, стройными композициями рельефов. Запад шел от огненно-бесплотных витражей к пластичной живописи Мазаччо, — наши новгородские иконописцы довели до высшей степени совершенства красоту силуэта, плавно-певучих линий, радостных, радужных красок. В новое время на Западе народное творчество постепенно оскудевало, вытесненное и задавленное городом, — русская народная песня, резьба, вышивка и лубок развивались и цвели и после петровской реформы, как ни в одной другой стране Европы.
— Андрей Рублев был нашим первым художником, чей юбилей был отмечен во всемирном масштабе. Чем, на ваш взгляд, было вызвано к жизни творчество Рублева? Каково мировое окружение автора «Троицы»?
— Рублев творил на рубеже XIV–XV веков. Причин было много, и надо помнить, что живопись не прямо воспроизводит историческую жизнь того времени. Было и стечение благоприятных обстоятельств. Было великое наследие Византии, приезд замечательных мастеров вроде Феофана Грека, всеобщий общественный подъем, развитое чувство солидарности, светлый взгляд на будущее, преобладание образного мышления. Рублев для современников был тем, чем в XIX столетии для нас стал Пушкин.
— Что является для нас живым наследием? Как оно «вписывается» в современность?
— Пусть это будет смелый поэтический оборот древней былины или короткая запись в летописи, могучий силуэт кремлевских стен на фоне закатного неба или очерк рублевской иконы, изделие вологодских кружевниц или задушевный запев народной песни, чеканный пушкинский стих или певучая мелодия Глинки…
Когда бурная волна байронизма прокатилась по Европе, на поэзию мировой скорби мы ответили стихами Пушкина с его жизнерадостным приятием мира, мудрой простотой, эллинским чувством прекрасного. В портретном искусстве Европы начала XIX века славился острый и проницательный Энгр, блестяще-поверхностный Лоренс, — мы выдвинули нашего Кипренского, более скромного, но вдумчивого и проникновенного. Мы послали нашего Щедрина в Италию, и он смотрел на соррентский залив глазами русского человека и подметил в нем красоты, которых не замечали другие. Западные символисты то замыкались в кругу личных переживаний, то уводили в край запредельного, — наши символисты, пройдя через их творческий опыт, торопились вернуться к жизни, и потому Александр Блок в поэме «Двенадцать» сливал свой голос с голосом пробужденного народа.
Через творения великих художников народ давал свой ответ на мировые вопросы — такова мысль ученого. Через книги исследователя мы постигаем мировое искусство во всей его красочной и многозвучной сущности и полноте. Мы не можем не испытывать благодарности к человеку, который беспределен, как мир.
1980 год.