Шествуя по пути жестокому и многих бед исполненному…
При Василии III, великом князе московском, состоял лекарем Николай Немчин, как в Белокаменной звали Николая Булева, уроженца Любека, скитавшегося по европейским городам, прибывшего к нам на Север из Рима. Был скиталец «профессором медицины и астрологии», перевел изданный в Любеке «Благопрохладный вертоград», предсказывал властителям судьбы по звездам и даже слыл в «словесном художестве искусным». В Москве же свою сверхзадачу, как сказали бы мы, Булев видел в том, чтобы добиться согласия — ни много ни мало — на подчинение православной церкви Ватикану. Приглядевшись к расположению звезд на небе, к конфигурации планет относительно Солнца, астролог пришел к неутешительному выводу, гласящему, что приближается конец света и вот-вот наступит всемирный потоп. Николай Немчин в своих грезах о конечных судьбах человечества одинок не был, ибо ранее германский звездочет Штофгер во всеуслышание объявил, что в 1524 году разверзнутся небесные хляби и воды поглотят земли и языки.
В средние века, да и позднее, как мы знаем, с расположениями светил считались самые высокопоставленные и влиятельные деятели. И нередко самые просвещенные люди. Гороскоп повелевал — и с ним считались. Николай Немчин, высказавший зловещие предсказания, бывшие переводом текста из немецкого альманаха, в письме к влиятельному и ко всем вхожему псковскому дьяку Мисюрю-Мунехину, успеха не имел. Против «латинского злословия» яростно выступил Максим Грек, монах-ученый, приехавший в Москву с берегов Эгейского моря для исправления переводов служебных книг. В юности сам Максим Грек увлекался — да так, что чуть не погиб, — астрологией, но это было для него далеко позади. В послании своем Максим Грек решительно выступил против Николая Немчина и его мрачных пророчеств. Он не советовал придавать им значения. Нельзя, вразумлял спокойно писатель, слушать «тщащихся звездозрением предрешати о будущих временах». С мнением Максима Грека совпали и соображения старца Филофея, с которым Москва издавна считалась. В 1524 году, как и в иные лета, событий было довольно много, небо, однако, не обрушилось на землю и конец мира не наступил. «Зловерие и нечестие», таким образом, было опровергнуто, что, впрочем, не помешало Николаю Немчину процветать в высоких придворных кругах. Но у Максима Грека появился влиятельный недруг, обладающий связями в Москве и за рубежом. Когда же астролог-звездочет внезапно умер, Максим Грек откликнулся на это событие эпиграммой: «Кончину мира поспешил ты, Николай, предвозвестить, повинуясь звездам; внезапное же прекращение своей жизни не возмог ты ни предсказать, ни предузнать…»
Борьба с астрологом-звездочетом из Любека — всего-навсего случай из бурно переменчивой жизни Максима Грека. Под этим именем в древнерусскую книжность, как доказали ученые, вошел Михаил Триволис, грек по национальности, один из высокообразованных людей восточноевропейского средневековья, проживший долгие годы, полные исканий, тревог, трудов, обретений, драматических ошибок, злоключений, подъемов и бед.
Присмотримся к делам и дням посланца Ватопеда, монастыря на далеком Афоне.
Он увидел свет пятьсот лет назад (видимо, в 1470–1475 гг.), хотя совершенно точной даты мы назвать не можем: «Максимово рождение от града Арты, отца Мануила и Ирины, христиан греков философов». Албанская Арта, в которой преобладало греческое население, находилась в ту пору под турецким владычеством. Максим, сжигаемый неутолимой жаждой познания, которую он унаследовал от родителей, еще в ранней юности перебрался в Италию, бурно переживающую эпоху Возрождения, посещал лекции и слушал наиобразованнейших мужей науки в таких культурных центрах, как Болонья, Падуя, Феррара, Милан, Флоренция, постоянно бывал в домах, «премудростью многою украшенных». В основе интересов (общая особенность средневековья) находились богословские дисциплины, но Михаил Триволис жадно постигал «внешние науки», став выдающимся филологом, знатоком языков, грамматик и мифологии, страстно увлекался Гомером и Платоном; последнего он решительно предпочитал Аристотелю, считая, что «свет словесный», вечные идей, которые не погибают, именно автор «Апологии Сократу» объяснил страждущему человечеству.
Незабываемая страница — пребывание Триволиса в Венеции, где пытливый молодой человек стал сотрудничать с Альдом Мануцием, славным издателем, книги которого, великолепные «альдины», расходились по Европе, да и ныне высоко ценятся. Бесспорны заслуги гуманистов, боровшихся за освобождение и расцвет личности, опиравшихся в своих поисках на памятники классической древности, собиравших и издававших антики, вдумчиво и критически изучавших действительность, ценивших точные знания. Принадлежа к высокому кругу итальянских знатоков наук и культур, наш герой не понаслышке знал и о теневых сторонах возрожденческих фигур и деяний. Ему одновременно виделось, что окружающие в своей повседневности, в бытовом общении «всяким нечестием исполнены». К этому у Максима были свои основания, которые нельзя не признать весомыми.
«Возрождение, — пишет А. Ф. Лосев, современный наш исследователь, — прославилось своими бытовыми типами коварства, вероломства, убийства из-за угла, невероятной мстительности и жестокости, авантюризма и всякого разгула страстей». И далее в лосевской «Эстетике Возрождения» рисуется картина того, чем было отмечено время: «Священнослужители содержат мясные лавки, кабаки, игорные и публичные дома <…>. При Юлии II в Ватикане происходил бой быков <…>. Когда умирал какой-нибудь известный человек, сразу же распространялись слухи, что он отравлен, причем очень часто эти слухи были вполне оправданны».
Нет ничего удивительного в том, что когда начал огненные проповеди Джироламо Савонарола, фанатичный флорентийский монах, обличавший нравы власть имущих, социальные контрасты, призывавший к покаянию, его окружили толпы потрясенной молодежи, да и пожилых. С замиранием сердца вслушивался в проповеднические слова Михаил Триволис. Савонарола публично говорил о всесильном папе Александре VI Борджа, что «неправдованием и злобою превзыде всякого законопреступника». Конец мрачного проповедника, автора сочинений «О презрении к свету», «Об упадке церкви» известен: по приказанию флорентийской синьории его осудили, повесили и труп сожгли. Среди поклонников Джироламо Савонаролы мы видим и вчерашнего друга гуманистов, уверовавшего в необходимость возвращения к идеалам ранних учителей, к аскетической суровости нравов.
Приняв католичество, Триволис стал монахом, строжайше соблюдавшим самое крайнее воздержание, ревностным сторонником аскезы, начисто отказавшимся от всяких жизненных благ. Мысль о порабощенной родине не давала покоя. По возвращении в Грецию его взор обратился на восточный выступ Халкидонского полуострова в Эгейском море, где находился Афон, называемый Святой горой; на каменистых склонах издавна гнездились православные монастыри. Здесь, на Афон-горе, искатель истины возвратился в православие и стал ревностным послушником Ватопедского монастыря, известного строгостью нравов, Максимом. Афон был богатейшей сокровищницей многоязычных (греческих, славянских, арабских) книг, всегда влекших к себе Максима с неодолимой силой. Некоторые рукописи относились к глубокой старине — к девятому веку. Ватопед жил подаянием, и за сбором милостыни в разные страны, в том числе славянские, посылался живой и общительный инок Максим, обладавший даром убеждать окружающих. Так прошло десять лет.
Солнце сияло над голубыми волнами моря и зеленели кусты на горе, когда весной 1515 года в монастырь прибыла обильная милостыня вместе с грамотой из далекой Москвы. Василий III — сын прославленного Ивана III и Софии Палеолог, чье княжество становилось огромным царством, — просил прислать на Русь старца Савву, «переводчика книжнова на время». Просьба никого не удивила: на Афоне все знали, что далеко на севере, в Московии, в Кремле яростно спорили о правде земной и небесной, опираясь на тексты библейских книг, агиографическую литературу (жития святых) и разные другие сочинения. Споры не были отвлеченными, за ними стояли вопросы жизни, политика, дипломатия, земельные и иные интересы. Но Ватопеду исполнить «повеление благовернейшего великого князя» не было, увы, никакой возможности, ибо, как писалось, Савва «многолетен, ногами немощен». Кого же Ватопед послал в тридевятое царство? Конечно же, Максима, искусного в писании, знатока всяких книг, добродетельного аскета, исполненного духоподъемных сил. Правда, он, как было сказано в ответной грамоте, «языка не весть русского, разве греческого и латинского, надеем же ся яко и русскому языку борзо навыкнет».
Был прекрасный день, когда Максим последний раз взглянул на Ватопед. Сюда, на Халкидон, ему не суждено было никогда возвратиться. Сначала ехали морем и долгое время провели в Таврии, где афонский инок усердно читал славянские книги, постигая чужую речь. Есть споры, почему ходебщики бесконечно долго путешествовали. Как бы то ни было, Москва встретила святогорцев колокольными звонами. Максима как почетного гостя поселили на кремлевском холме, и он здесь быстро получил прозвание Грека, с этим и вошел навсегда под своды истории. Кроме полного содержания, вчерашний странствователь-мореход получил доступ в книжницу московских государей, которая отличалась богатствами. В ней можно было перечитать Гомера и Вергилия и почувствовать себя дома в греческих и латинских «божественных дворцах Олимпа». Но Максима ждала срочная работа — Москва жаждала приобщения к нетленной мудрости старых книг.
Кремль обладал огромным опытом коллективной книгописной работы. При деятельном участии Максима появились рукописные исполины, потребовавшие монастырского терпения, усилий многих рук и безукоризненной грамотности. При Максиме возникла своего рода книгописная старательная дружина. Вместе с Максимом денно и нощно работал Дмитрий Герасимов, умница, знаток латыни и немецкого; помощником Герасимова стал Власий. Последний происходил из новгородцев, славившихся на Руси образованностью.
Из послания Герасимова влиятельному дьяку мы узнаем, как шло дело: «Ныне, господин, Максим Грек переводит Псалтырь с греческого великому князю, а мы с Власом сидим переменяясь: он сказывает по-латыни, а мы сказываем по-русски писарям…» Словом, работа кипела, перья погружались в чернила из толченых орехов, писцы даром хлеб не ели.
Размеры книги были немалые — свыше тысячи страниц, но Максим с многочисленными помощниками всю работу выполнил за год и пять месяцев, сопроводив перевод Псалтыри толковым обращением к великому князю, носившим пояснительный характер. Возник огромный сборник псалмов с пояснениями. Псалмы входили в состав каждой службы, от их истолкования зависел практический подход ко многим делам. В песнопениях знающие люди видели «тишину души, орудие от ночных страхов, украшение молодых и утешение старых».
Недаром писатель много скитался по свету — дела мирские не давали ему покоя. Максим не просто попросился, завершив тяжкий труд, отпустить его с миром на Афон, но откровенно призывал Василия III и его наследника освободить Константинополь от агарян (турок) и даровать свободу пленным грекам. Мысль эта висела в воздухе, о ней толковали в теремах и палатах, но была для Москвы совершенно неприемлемой. Ученого мужа одарили, попросили потрудиться еще, оставив без внимания его военные советы. Слишком много было у Москвы собственных внутренних и внешних забот. Присоединились к Москве последние полусамостоятельные уделы, такие, как Псков, Рязанское княжество. Подвергались опале и ссылке бояре, привыкшие ощущать себя царьками, — нелегко было ломать их удельную спесь. Житья не было от Крымского ханства — набег следовал за набегом. Крымчаки побывали на Руси в 1507, 1516, 1518, 1521 годах. Немного поуспокоили Казань, построив Васильсурск-крепость и заведя добрые отношения с дальновидными людьми в самой Казани, но, как показала жизнь, все это были полумеры. В общем, Москве в те годы было не до Константинополя.
В дальнейшем Максима ждали тягчайшие неприятности и годы заключения. И все-таки дело не во внешних злоключениях — зерно трагедии лежало в собственной его душе. Возрожденческая юность обернулась ревностным поклонением аскетизму. Кроме того, средневековая жизнь была строго нормирована. При дворе великого князя собирались кичливые потомки удельных князей, процветало местничество, и в быту говорили: «Всяк сверчок знай свой шесток». Круг людей, дававших советы великому князю, был не столь обширен, и высказываться, да еще по крупным внешнеполитическим вопросам, было позволено далеко не каждому, хотя жизнь выдвигала на поверхность часто совсем неродовитых приверженцев новизны. Максим Грек действовал на свой страх и риск, не учитывая, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят.
Афонский инок, владевший латынью лучше, чем церковнославянским, стал выдающимся славянским книжником.
Древнерусская культура была одной из самых открытых и восприимчивых культур мира. Она не боялась принимать в свои ряды иноземцев и иноязычников самых разных профессий. Достаточно назвать Аристотеля Фьораванти, приехавшего из Болоньи и построившего великолепный Успенский собор на кремлевском холме. Вспомним выходца из оскудевшей Византии Феофана Грека, самого трагического художника четырнадцатого века. Или, наконец, Пахомия Логофета, приехавшего также с Афона, чья торжественная риторика, полная повторов, была близка душевному строю средневекового человека.
Я назвал поименно только звезды первой величины. Они естественно и свободно вошли в круг творцов древнерусской культуры. Не отказываясь от собственных национальных традиций, нет, часто даже опираясь на них, иноземные мастера понимали, что над Москвой, Новгородом, Владимиром иное небо, чем, скажем, над Балканами. Аристотель Фьораванти даже на родине слыл мастером-искусником, он хорошо знал итальянское зодчество. Но, отдавая дань земле, пригласившей его, перед тем, как начать строительство в Москве, он побывал во Владимире, где изучил старый Успенский собор.
Искусники учитывали особенности художественных школ, будь то стенопись, зодчество или витийственное плетение словес. Незаметное «свое» и «чужое» сплавлялось в единое целое.
Нечто подобное пережил, передумал, перечувствовал, воспроизвел в своих сочинениях Максим Грек за время почти сорокалетнего пребывания на Руси. Он искренне считал себя «изначала доброхотным… служебником державы русской», хотя его сердце не переставало болеть о далекой порабощенной родине. Максима нельзя не понять и не отнестись к нему с сочувствием. Он глубоко постиг древнеславянскую книжность, создав в Московии тексты, ставшие здесь каноническими, переведя Триодь Цветную, Часослов, Псалтырь, Евангелие и Апостол.
Максим — труженик необыкновенный — писал убежденно и страстно, прибегая к выразительным сравнениям и метафорам; его тяжеловесная речь, часто довольно-таки неуклюжая, насыщена образами огромной силы. Невольно вспоминается античное наблюдение: слагать хорошие метафоры — значит подмечать сходства в природе. Едва ли кто из современников мог сравниться с Греком в знании богословия, философии, языков, грамматики и лексикографии, творений античности. С полным основанием он, понимавший, что книга — инструмент насаждения мудрости, может быть назван энциклопедистом шестнадцатого столетия.
Говорят, что недостатки — продолжение достоинств. Обширная келья в Чудовом монастыре в Кремле, заполненная до сводов книгами, вобравшими в себя сокровища всех богатств человеческого духа, стала своего рода клубом вельмож — окольничьих и духовников, споривших о государственных, церковных, богословских, дипломатических, военных делах, о путях и судьбах молодой Руси, уверенно выходившей на международную арену. Все живо интересовало вчерашнего афонца, видавшего виды, обо всем было у него собственное мнение, высказываемое напрямик. Среди его постоянных собеседников, прогуливавшихся с ним по кремлевским площадям и улицам, можно было видеть знатока «внешних наук» Андрея Курбского, радовавшегося боярским крамолам, князя Андрея Холмс кого, дипломата Ивана Берсень-Беклемишева, ездившего в Западную Европу, постоянно общавшегося с императорами, королями и ханами; звучали в келье голоса высокоумных иноков Нила Курлятова и Зиновия Отенского, книжника Василия Тучкова, дьяка Федора Жареного, ученых писцов… Приходили и просто пытливые люди, охочие до знаний. С этими и другими важными лицами Максим постоянно говорил «с очей на очи», то есть один на один. Бывали в келье и разговоры, носившие, как бы мы сказали, групповой характер.
Чудов монастырь в Кремле, стоявший рядом с Малым дворцом, играл роль придворно-духовного центра. Обитель была богата не только золотой и серебряной утварью, крупным жемчугом и драгоценными камнями. В сокровищнице хранились такие драгоценные рукописи, как «Слово об антихристе» Ипполита, относящаяся еще к двенадцатому веку, «Толкование на Псалтырь» — сочинение Феодорита, епископа Кипрского… Можно сказать, что все, связанное со словами, произносимыми Максимом Греком, вызывало жгучий интерес в Москве и далеко за ее пределами. Мнения ученого-подвижника истолковывались и перетолковывались. Когда спутники Максима, получив для Ватопеда «сугубую мзду», отбыли восвояси, в Кремле создался аристократический кружок переводчика-книжника, в котором с неслыханной резкостью и остротой обсуждались богословские, международные и внутренние (в том числе о монастырском землевладении) вопросы и даже династические предположения.
Слово — не воробей, вылетит — не поймаешь. Так учит народная мудрость. По важнейшим вопросам — от них зависела судьба страны — святогорец дерзко разошелся во мнениях с Василием III и митрополитом Даниилом, воинствующим церковником, думавшим не столько о благодати, сколько о мирских, главным образом, о придворных делах. Именно Даниил дал патриаршее утверждение-разрешение на развод великого князя Василия с Соломонией Сабуровой, что противоречило церковным установлениям. Максим, настроенный аскетически, почитавший догмат как святыню, был решительно против развода.
Греки не были редкими гостями в Белокаменной. Одно время торговую слободу, в которой селились заморские купцы, даже называли Греческой. Встречались земляки Максима в духовной и дипломатической среде. Тесное общение Максима с турецким послом Скиндером, князем Мангупским, греком по национальности, авантюристом по призванию, дало повод заподозрить Максима во враждебной по отношению к Руси деятельности, а потом и прямо обвинить его в изменнических действиях.
Последовали два суда над святогорцем — в 1525 и 1531 годах. Обвинения были тяжки и довольно разнообразны — от искажений в переводах (библейские тексты имели силу закона), богословских ересей, чародейства до изменнической переписки с турецким султаном и афинским пашой, до хулы на великого князя и до упорного нежелания признать право Москвы собственной властью — «самочинно и бесчинно» — назначать патриарха всея Руси независимо от вселенских владык, находящихся в порабощенном Константинополе. За каждое из этих обвинений можно было попасть на костер или лишиться головы на плахе. Ведь был же обезглавлен в 1525 году любимый собеседник Максима Иван Никитович Берсень-Беклемишев, отстаивавший боярское своеволие как представитель аристократической оппозиции великому князю. Последний изрек гневную фразу, означавшую конец: «Поди, смерд, прочь, не надобен мне еси!»
Существует огромная отечественная и зарубежная литература, посвященная судебным разбирательствам и последующему монастырскому заточению Максима Грека. Подходы исследователей к делу довольно разнообразны. Приведем некоторые из них:
Максим — жертва «великой русской беспросветности» и наказан за то, что пытался пробудить Москву от «умственной спячки».
Максим Грек — агент Константинополя, приложивший все усилия к тому, чтобы втянуть Русь в пагубную войну с турецким султаном.
Максим Грек — невинный страдалец, гость, ставший пленником, печалователь убогих и сирых, критик лихоимцев и любителей серебра.
Он книжник, увлеченный в юности проповедью аскетизма, афонский монах, связавший свою судьбу с потерпевшим крах аристократическим и церковным кружком в Московском Кремле, наказанный за своеволие великим князем и патриархом…
Какими бы противоречивыми ни казались характеристики, бурная жизнь Максима Грека дает немало серьезных оснований для многочисленных истолкований и подходов. Но понятие «беспросветность», как и оскорбительную кличку «агент», исключим как искажающие действительность. У современников и последующих поколений вызывали жгучий интерес не только бесчисленные сочинения Максима (чуть не четыреста названий!), распространившиеся в огромном числе списков, но и обвинительные материалы, послужившие основанием для длительного монастырского заключения, бывшего первоначально жестоко-суровым.
Противоречия Максима Грека — на расстоянии лет это особенно очевидно — противоречия средневекового человека, охваченного духовною жаждой, пригубившего из возрожденческого кубка, но решительно отринувшего этот сосуд. Потрясенный гибелью Савонаролы, Максим Грек алкал истины на путях духовного очищения и воздержания.
Сын порабощенного народа, как и многие его соотечественники, он с надеждой взирал на возвышающуюся сильную Москву, провидя освободительную миссию русских. Нет, он не был доверенным лицом паши или султана, но через море и бесконечные скифские степи ехал с тайной пламенной мечтой о том, что он убедит Василия III, снискавшего славу энергичного борца за объединение под властью Москвы всех русских земель, обнажить меч в защиту и поверженных греков. Этому не суждено было сбыться — людские возможности и источники требовались Руси для иных, более насущных ее нужд. Москва и думать не хотела о религиозной войне, о крестовом походе на «проклятых агарян, потомков Измаиловых», как называли книжники турок. Ведь даже взятие Казани — исторически неизбежное дело — было в пору Василия III лишь мечтой, ее позднее осуществил Иван Грозный на глазах у Запада и Востока, в бытность в Московии Максима Грека.
Представляется теперь невероятным, как человек, не знавший русского разговорного языка, не только взялся за перевод и исправление книг, но и в предельно короткий срок развернул кипучую литературно-публицистическую деятельность, представляющуюся ныне исполинской. Забегая вперед, скажем, что следы влияния Максима мы улавливаем даже на таком официальном документе, как «Стоглав» — сборник деяний и постановлений церковного собора 1550–1551 годов в Москве, созванного Иваном Грозным и митрополитом Макарием, рисовавший картины тогдашней жизни, когда многие обычаи «поисшаталися», когда в монашеской жизни обнаружилось много пороков. В «Стоглаве» нашел отражение и спор века — владеть или не владеть монастырям землей, тут-то и сгодились познания ученого монаха, знавшего, что думают об этом на Афоне, именовавшемся в обиходе Святой Горой.
Лингвистическими и филологическими способностями Максима, разумеется, далеко не все можно объяснить, тем более что в московскую пору Максим был преисполнен недоверия к «внешней человеческой мудрости», решительно отвергая «философских словес суетное поучение».
Всегда необыкновенно важно, что думает человек о себе, как смотрит на свое предназначение в жизни. Оказавшись в Кремле, Максим Грек ощутил себя вселенским посланцем «царства духа» в греховном «царстве кесаря». Окружавшие в Чудовом монастыре поддерживали этот подход к духовному посланнику.
Беседы с утонченными итальянскими гуманистами, особенно с Альдом Мануцием, типографом и знатоком античности, библиотеки Венеции, зажигательные речи Савонаролы на площадях Флоренции были далеким и почти нереальным прошлым. В Москве же Максим нашел то, что едва ли ожидал — государеву библиотеку древнеславянских, латинских и греческих манускриптов. Было что почитать человеку, томимому духовной жаждой. Приходили в келью и собеседники-спорщики, разговоры с которыми оттачивали ум и открывали глаза на стороны жизни, о которых и не подозревал.
В Чудовом монастыре началось сотрудничество Максима с Вассианом Патрикеевым, они вместе составляли список Кормчей — книги, содержащей правила и законы, касающиеся церкви. Вассиан был яростным нестяжателем, как называли противников церковного и монастырского землевладения. Кормчая, переведенная с сербского книга-правительница, редактировалась и составлялась с необыкновенной смелостью, тенденциозно, так, чтобы жестоко посрамить стяжателей, сторонников Иосифа Волоцкого, горой стоявшего за монастырское крупное землевладение, восхищавшегося западной инквизицией, советовавшего не щадить еретиков, если даже они и раскаялись. Считал Иосиф допустимым прибегать даже к «коварству божьему», чтобы отыскивать скрытых недругов, — не случайно иосифляне в пору Ивана Грозного содействовали созданию воинства с метлами, то есть опричнины.
Вассиан Патрикеев, противостоявший воинственным церковникам, конечно же, рассказывал Максиму о Ниле Сорском, проповедовавшем «умное делание», скитский отказ от стяжаний, милость к заблудшим и т. д. От этих соображений Нила Сорского всего несколько шагов до мыслей Максима Грека об «умной красоте души» и «умном добродушии». И конечно же, такому начитанному человеку, как Максим, по душе была заповедь Нила Сорского, гласившая: «Писания много, но не на все истина суть». Памятно всем было, что выступал Нил Сорский против ухищрений внешнего благочестия и обрядности, сравнивая бессловесные дурные помыслы с лукавым зверем, проникшим в сердце. Вассиан Патрикеев почитал Нила Сорского старшим учителем, и Максим, конечно, имел в Чудовом монастыре возможность постичь нестяжательские взгляды из первых рук. Корень зла — в насилии, от кого бы оно ни исходило: кесаря, пастыря или монастыря, — к этому заключению твердо пришел Максим.
Афонский послушник, разгуливая по Кремлю на манер перипатетиков, охотно вступал в споры о монастырских и церковных владениях, стараясь ознакомить московитов с тем, что делают, говорят и пишут по этому поводу в Европе. Видимо, незаметно для себя Максим вводил в обиход необыкновенно интересные западноевропейские материалы, о них только докатывались ранее разговоры. Было и многое другое. В сочинении «Повесть страшна и достопаметна и о совершенном иноческом житии» Максим Грек рассказал о том, как учил и принял мученический конец Джироламо Савонарола. С неслыханной прямотой в пример ставились монахи католического ордена, живущие милостью и собственными трудами. К ужасу и негодованию догматиков, ученый муж хвалил «латынян»! Повесть рассказывала — попутно — о Париже, куда стекаются молодые люди для изучения внешних, то есть светских, наук. В Париж, подчеркивал Грек, приезжают из стран «западных и северных желающие словесных художеств», и не только сыновья «простейших человек», но и дети имеющих «царскую высоту и боярского и княжеского сана». По окончании обучения возвращаются в свою страну «преполон всякие премудрости и разума», становясь «украшением и похвалой своему отечеству». Перед нами восторженный гимн просвещению, необходимому всем — от царских детей до «простейших человек».
Сидя в келье, что на холме возле реки, размышляя о знаниях и темноте, о скудости и богатстве, являл миру мысли свои Максим Грек: «Повесть некую страшную начиная писанию предати…» В тюремной темнице Максим Грек подбадривал себя словами, исторгнутыми из глубин сердца: «Не тужи, не скорби, не тоскуй, любезная душа моя, о том, что страдаешь без вины от тех, от которых следовало бы принять все блага, так как ты питала их духовною трапезою, исполненною святого духа, то есть святоотеческими толкованиями боговдохновенных песнопений Давида, переводя их от беседы еллинские на беседу шумящего вещания русского, а также иными многими душеполезными книгами, одни из них переводя, а в других исправив много неверных чужих слов…» В этом отрывке, написанном от души, много подлинной поэзии.
Непосредственным откликом на злобу дня было слово Максима о приключившемся в Твери пожаре, когда сгорел соборный храм, погорели и иные церкви, и дворы. Многое из его речей аукнется позднее, в девятнадцатом — двадцатом веках и обличениях Льва Николаевича Толстого. Максим мужественно произнес «печали и безумия глаголы». Перед нами сочинение, направленное против фарисейства и показного благолепия, когда красное пение, колокольные звоны, драгоценное украшение икон — всего лишь прикрытие для «неправедных и богомерзких лихов». Одна за другой перед нами возникают сцены тогдашней тверской жизни: роскошные монастырские пиршества, сопровождаемые играми на гуслях и тимпанах, обильным винным возлиянием, «всяческими играниями и плесканиями», смехом и болтовней, а в это время сироты и нищие стоят у ворот и «горько плачут о скудости своей…».
«Зачем вы держите меня насильно?» — вопрошал у начальствующих писатель-ученый. Но кто мог помочь Максиму, погрязшему в московских делах? Ведь даже позднее, в начальную пору царствования Ивана Грозного, митрополит Макарий писал узнику: «Узы твоя целуем, яко единаго от святых, пособити же тебе не можем».
К чести Макария надо сказать, что он в свою официозную библиотеку, в знаменитые Четьи-Минеи включил переводы из Симеона Метафраста и его труда против «латин» и астрологии. Завязалась переписка и с царем. Максим Грек из Лавры слал трактат Ивану Грозному «Главы поучительные начальствующим правоверно». Да, необычайной и тяжкой была участь аскета и провидца…
Мир Максима Грека позволяет нам восстановить духовный облик образованного человека средних веков. Публицист и богослов писал на самые разнообразные темы, что дает возможность увидеть круг интересов, занимавших общество.
Вступая в разговор, Максим любил выражаться энергично, брать быка за рога, ибо понимал, что очам опасно слишком сильное зрение, языку — воздержание, телу — порабощение. Иногда сочинение начинается причитанием, словно услышанным на паперти: «Горе мне, окаянному, горе мне, увы мне, увы…» Его сравнения запоминаются и входят в речь: как пчела падает на многоразличные цветы, собирая сладость медвяную, так поступает и тот, кто занимается почитанием книг. Горечь и скудость жизни скрашивалась, когда перед глазами склонившегося над столом возникали мысленные картины рая, в котором пребывал Адам, испытывая несказанные душевные и телесные радости. Некий друг, «рачитель книжный», поинтересовался, что такое «акростих», — дается подробное объяснение. Иногда возникали совершенно неожиданные вопросы. Есть сочинение, адресованное царю Ивану Васильевичу, «…о еже не брати брады». Задолго до тех лет, когда Петр I начнет насильственно лишать бояр бороды, о волосах на подбородке и щеках размышлял Грозный. Максим Грек доказывал, что в человеке все необходимо — и борода растет не зря, она «умышлена была премудрейшим хитрецом богом» и не только для того, чтобы различать женский пол и мужской, но и для «честновидного благолепия лиц наших». Но одно утверждение, что с бородой человек выглядит красивее, представлялось Максиму легковесным, и поэтому автор делает ссылки на священное писание. Так книжность соотносилась с бытом.
Работая над исправлением книг и всевозможными переводами, споря с окружающими о смысле, точности, звучании слов и оборотов, Максим постоянно раздумывал о языке и его особенностях. Называя себя на тогдашний манер философом, святогорец был на деле многоязычным знатоком, свободно владевшим греческим, итальянским, латинским, церковнославянским языками. Московиты с жадностью вчитывались в вышедшие из-под его пера трактаты по грамматике, показывавшие связь ее с риторикой и философией. Грамматику, считая «царицей наук», предуведомлением философии, Максим делил на четыре части — орфографию, этимологию, синтаксис и просодию. До Максима образованные люди в Москве пользовались руководством, пришедшим давным-давно из Сербии, но оно было очень редко, да и не отвечало на современные вопросы, встававшие то и дело перед разраставшимся племенем славянских «описателей». Знаменитое послание свое «О грамматике» Максим Грек начал торжественно: «Грамматика есть… учение зело хитро и еллинех, то бо есть начало входа их к философии и сего ради немощно есть малыми речами и на мало время разумети силу ея…» Потом он увлеченно говорит, что если в самом деле желаешь «дойти до конца премудрого сего учения», то «поди сиди у меня» год-другой, покинув городские стены и всякое житейское попечение. Таким образом он давал понять, что наука, занятия ею требуют предельной сосредоточенности умственных и физических сил, несовместимы с суетой.
В других трудах Максим Грек, также тщательно подчеркивая пользу грамматики, ссылается не только на общераспространенные имена Златоуста и Иоанна Дамаскина, что подобны солнцу, но и восхищенно цитирует Аристотеля и Вергилия. Необычайно интересно «Толкование именам по алфавиту», написанное в ответ на вопросы любознательного человека. От этого словарика, содержащего около трехсот истолкований греческих, латинских и еврейских имен, начинает свою родословную многочисленное семейство русских «толковников». Вот начало словаря, составленного Максимом: «Ангел — вестник, Агафангел — благий вестник, Агав — светел, Агафов — благ…» Зачин, сделанный Максимом Греком, долго помнился, сохранилась рукопись семнадцатого столетия «Книга, глаголемая Лексис, сиречь неведомые речи, перевод Максима Грека от иноверных на русский язык право». Заботясь «о книжном исправлении», святогорец создавал своего рода критическую филологию — в ней остро нуждалась российская письменность.
Крепнувшая Русь тянулась к знаниям, и по монастырям, градам и весям бродило тогда немало иноземцев, выдававших себя среди легковерных за знатоков книжной мудрости. Были среди них вральманы шестнадцатого века, которые пускали пыль в глаза, туманили «простецов» разными приемами, морочили мирян и обирали встречных. Хорошо зная об этом, Максим написал сочинение «О пришельцах-философах», разъясняющее, как отличить подлинных знатоков греческого и латыни от шарлатанов. По его мысли, следует дидаскалам (учителям-странникам) дать прочесть стихи — гекзаметры и пентаметры, — заставить перевести и дать объяснение. Это своеобразное руководство было сопровождено точным переводом и истолкованием. Таким образом можно было проверить знание дидаскала. Если последний сделает то, что от него требуется, — почет ему и любовь. И следует неожиданное добавление, вызванное раздумьями над собственной судьбой: «Гостю почесть, что воля. А ще ли неволя гостю, то есть пленник, а не гость». Многого стоит этот вздох человека нелегкой судьбы…
Мы не знаем, привез с собой в Москву или нашел в кремлевской государевой библиотеке ученый так называемый Лексикон Свиды, напечатанный в самом конце пятнадцатого века в Милане, а позднее — в шестнадцатом — в Венеции. Лексикон Свиды — энциклопедический памятник византийской учености, созданный еще в десятом столетии. Статьи из этой энциклопедии Максим Грек переводил много и охотно, по всей вероятности, по просьбе таких просвещенных содругов, как Федор Карпов, Вассиан Патрикеев, В. М. Тучков-Морозов. Из Лексикона русские люди могли узнать легенды о Прометее как создателе алфавита; о блаженном народе рахманах, живущем в теплой стране, питающемся воздухом, чистейшей водой и плодами земли; о Платоне, греческом философе. Все это было ново и привлекательно для тех, кто алкал знаний. А таких в Москве было тогда немало.
Была эпоха великих географических открытий. Колумб нашел путь в Америку в 1492 году. Был также найден морской путь в Индию. Максим Грек рассказал об этом событии в одном из своих бесчисленных сказаний в 1540 году. Повествуя о всяких чудесах мира — семивратных Фивах, египетских пирамидах, Трое и Колоссе Родосском, — любознательный инок сказал и о новых землях, которые открыли мореходы Португалии и Испании. Если древние люди, — сообщал святогорец, — не дерзали плыть через Гибралтар, нынешние же люди выплывают на великих кораблях «со всяким опаством» и нашли «островов много», обитаемых и пустых, и «землю величайшую, глаголемую Куба, ея же конца не ведают там живущей. Нашли же еще, общежшие около всю южну страну, даже до востока солнца зимняго ко Индии, островов семь, Молукиды (Молуккскими) нарицаемых, в них же родится и корица, и гвоздика, и ины благовонны ароматы, которые дотоле не были ведомы ни единому человеческому роду, ныне же всеми ведомы королям испанским и португальским».
Так расширялись географические и исторические знания, литература пыталась освоить новые окрестности.
Доказана, как я говорил, причастность Грека к документам Стоглавого собора. Имел отношение Максим Грек и к началу книгопечатания в Москве или, во всяком случае, размышлял на эту тему с московскими грамотеями. Едва ли он не беседовал с теми, кто был причастен к книжному разуму, о таком деле, как книгопечатание, — о европейской новинке толковали все. В Москву доходили книги, напечатанные в Кракове, и Венеции, и других местах. Максим Грек не дожил до выхода знаменитого «Апостола» основателя московского книгопечатания Ивана Федорова. Но выпуск книг, как мы знаем, начался несколько ранее, и были книги, выпущенные так называемой анонимной типографией. Максиму Греку принадлежит истолкование типографского знака Альда Мануция, сопровожденное такими пояснениями: «В Венеции был некий философ, добре хытр; имя ему Алдус, а прозвище Мануциоус, родом фрязин, отьчеством римлянин, ветхого Рима отрасль; грамоте и по римскы и по греческы добре гараздо. Я его знал и видел в Венеции и к нему часто хаживал книжным делом; а я тогда еще молод, в мирьских платьях». В послесловии к знаменитому федоровскому «Апостолу» было потом сказано, что царь начал помышлять о печатных книгах «якоже в греках и в Венеции и во Фригии». Думается, что совпадение носит не случайный характер.
Около сорока лет продолжалась деятельность Максима Грека на Руси, оставив заметный след в памяти современников и последующих поколений. Он умер в 1556 году. Его помнили, читали, цитировали, на его книги ссылались. Знания, пущенные им в обиход, постепенно сделались составной частью отечественной культуры, что и дало ему право на почетное место в ряду древнерусских книжников. Не многие в его пору могли сравниться с ним по обширности познаний, связанных со всесветской культурой, прежде всего греческой и итальянской.
Внес свой художественный вклад Максим Грек и в мир древнерусской образности. Есть у него иносказание «Слово, простране излагающее с жалостию настроения и бесчинения царей и властей последнего жития». В нем действуют аллегорические персонажи — вдова Василия и львы, медведи, волки, лисицы, заставляя нас вспомнить «Божественную комедию» Данте, где звери олицетворяют пагубные страсти, а Вергилий, ведущий героя по кругам ада, — Разум… Максимова Василия — аллегория Руси. Звери — внутренние и внешние опасности, подстерегающие страну на ее историческом пути. Действие в «Слове» протекает с эпической величавостью: «Шел я по трудному и многоскорбному пути и увидел жену, сидящую при пути, которая, склонив голову на руки и на колена, горько и неутешно плакала: она была одета в черную одежду, обычную для вдов, и окружена зверьми: то были львы, медведи, волки и лисицы». Путник беседует с женой, которая поясняет, что она — «одна из благородных и славных» дочерей владыки всех, что ее называют по-разному — начальством, властью, владычеством, господином. Подлинное же ее имя — Василия, то есть царство — «таково значение на греческом языке имени Василия». С негодованием говорит Василия о тех, кто ее бесчестит, тем самым и себя «ввергают в великие скорби и болезни».
Аллегория Максима Грека прочно вошла в сокровищницу нашей средневековой словесности, как и образ Путника-автора.