… море вдруг
Всколыхалося вокруг,
Расплескалось в шумном беге
И оставило на бреге
…..
Тридцать три богатыря…
Двадцать второго сентября сорок первого года начальник политотдела ИУРа [57] полковой комиссар А. В. Медведков приказал мне идти на станцию Пионерская, сесть там на мотодрезину и "убыть" с ней к станции Калище.
– Они, туварышш писатель, – пробурчал хмурый с виду, но добродушный, как сущий "медведко", помор-полковой, – подвезут вас до места… В Калище не слазьте; скажите, я приказал до самого Бориса Петровича. Да они будут знать…
Я привык, что воинские подразделения тут именовались по фамилиям командиров. Но чтобы какую-нибудь часть называли так почтительно – по имени-отчеству, показалось мне неожиданным.
– А фамилию не укажете, товарищ полковой комиссар?
– Это – чью же фамилию-то? – не понял Медведков.
– А вот… Бориса Петровича… – в свою очередь удивился я.
– Туварышш писатель! – развеселился начальник политотдела. – У него фамилии нет! Это для секретности так мы говорим. "Борис Петрович" значит "бронепоезд"! Я – по привычке так. А командир там – боевой. Вам интересно будет…
Я отправился на не обозначенную ни в каких жел-дор-справочниках станцию Пионерская. Дрезина стояла на путях. Первое лицо на дрезине, старшина, приняло меня с почетом: "Отвезем хоть до самых фрицев!"
Мы почти тотчас тронулись, и мне стало ясно: помимо пищи духовной дрезина везла "Борису Петровичу" нечто куда более существенное: горячую еду в походной кухне (или, может быть, в каком-то другом устройстве) на прицепленной к ней маленькой платформочке и некую "емкость" с жидкостью. Ее старшина поставил между коленями и неотрывно придерживал рукой.
Лебяжье лежит на 61-м километре от Ленинграда, Калите – на 82-м. Одноколейная дорожка змеится в лесах, туг – хвойных, там – лиственных, порою пересекает небольшие открытые пространства… Песок, болотца…
Вечерело; солнце садилось справа за незримое, ко близкое море. Вдруг дрезина стала как вкопанная.
– Товарищ интендант третьего ранга! Глядите-ка… Это надо же!!
Влево уходила неширокая просека. И среди нее, метрах в пятидесяти от полотна, наискось, головой к нам, стояла лосиха и кормила лосенка. Совсем крошечный, новорожденный, на нескладных палках-ногах, он тыкался мордочкой в вымя, спотыкался, с трудом сохранял равновесие…
Я высунул голову в окно. В тот же миг злой и хриплый знакомый "кашель" донесся из-за лесов: разрыв "тяжелого".
– Не по нашему усу бьет? – полуспросил, не отрываясь от лесной идиллии, моторист. (Я уже знал: "ус" – короткое временное ответвление рельсов, веточка пути.)
– Ну да, где ж по нашему?! Много правее: по Лачину… Да и время не наше: по нам он днем, с пятнадцати до семнадцати; хоть часы проверяй… Давай езжай дальше!
Вечер; туманчик по лужайкам, как в кинофильмах показывают… А ведь – война!
Станция Калище – крошечный вокзальчик среди поросших сосной песчаных дюн. Старый ленинградец, я сорок лет не подозревал, что такая существует.
Мимо течет речка, со странным именем – Коваши, неожиданно быстрая и чистая по этим песчаным и торфяным местам. В трех километрах от станции она впадает в море, между деревушками Ручьи и Долгово. Год назад это были никому неведомые рыбацкие поселки. Две недели назад все это стало фронтом: передовые силы фон Лееба, форсировав было другую такую же речку, Воронку, рванулись вперед в полной уверенности, что до моря их уже ничто не остановит… Остановили…
Теперь это был ближний тыл морских бригад. Они и крепостная артиллерия выбросили противника обратно за Воронку и на долгие два с половиной года стали стеной на ее рубеже.
По щиколотку в песке я шел за сопровождающим по полотну. Километрах в полутора за выходным семафором обнаружилась глубокая полувыемка – почти отвесный откос справа, на высоту хорошего городского дома. Слева – болото, негустой, чахловатый березняк.
Три года назад мы с Георгием Николаевичем Караевым, работая над "Пулковским меридианом", облазили тут все. При мне и теперь была наша карта-десятиверстка – древность, "оконченная в 1868 году, исправленная в июле 1920 года", вся исчирканная стрелами наших и юденичевских ударов времен белогвардейщины. Мы тогда ходили тут, но могли ли мы думать…
По карте было видно: дорога за выемкой изгибается влево, к юго-востоку. Еще восточнее, вон в том лесу, – название почище, чем "Коваши", – деревня Ракопежи. Ингрия; тут сидели ингеры – ижора: имена – запутанная смесь финского и старорусского. За Ракопежами – близкая опушка леса; дальше – низменная долина Воронки, и на горизонте – возвышенность: Которская гряда. Там, за мелкой, курица вброд перейдет, речкой, – они, гитлеровцы. Другой, враждебный мир…
– Приставь ногу! (Это флотская замена армейского "стой".) Кто идет?
Невольно вздрогнешь: я поклялся бы, что впереди – никого и ничего нет. Тупичок; рельсы упираются в молоденькую еловую поросль по заброшенному полотну. И вдруг: "Приставь ногу!"
Приставил. Из-за елушек выявился краснофлотец в бушлате, посмотрел мои "верительные" бумажки, и елушки оказались чистым камуфляжем. За их тонкой стенкой продолжался путь, открылись стоящие на рельсах вагоны. По-моему – три: два "классных", один "мягкий". Это и был, так сказать, "второй эшелон Бориса Петровича", его КП на колесах, капитанская рубка и матросский кубрик сухопутного корабля.
Уже по пути к вагонам (от нагретой за день крутой песчаной стены откоса веяло сухим жаром, пахло вянущей хвоей и листвой маскировки) сопровождавший спросил меня довольно благосклонно:
– А вы, товарищ начальник, извиняюсь… капитана нашего еще не видывали? Ну посмотрите: ему бы только бурку на плечи и – Чапай! И фамилия боевая: Стукалов!
Не дойдя до места, я уже почувствовал: на мою долю выпала честь посетить не обычное подразделение, а особенное – стукаловцев! Мне предстояло увидеть нечто выдающееся, внушающее чувства восторга и гордости. Так, по крайней мере, можно было понять слова старшины:
– Нам в плен сдаваться? Никак нельзя: стукаловцы! Нас фрицы вот как знают!.. А он – сами увидите: Чапай, Чапай и есть! Он из окружения от самой Виндавы вышел и сто двадцать человек вывел. К Чудскому озеру! Да и все у нас, ничего не скажешь, – один к одному. Командиры хороши, ну и личный состав подобрался.
И вот я в чистом, как зеркало, вагоне. Отвлекись на мгновение от действительности – сел я на Московском вокзале в "Стрелу", и предстоит выяснить, какие сейчас на мою долю выпадут до Москвы попутчики. Не приведи бог – дамы…
Гранитолевые стенки коридора, скользящие двери с характерными вагонными ручками, трубка тормоза вдоль косяка одной, даже градусник рядом с нею… "Стрела" и "Стрела"…
Нет, дам в этой "каюте" (теперь это не купе, а каюта) не обнаружилось.
Навстречу мне с нескрываемым любопытством – видимо, весть о моем прибытии все же на несколько минут опередила меня – поднимаются с самых обычных, только крепко обжитых, вагонных диванов три человека. Мозговой трест "Бориса Петровича".
Не нужно представлений, чтобы угадать, кто Стукалов; матросский глаз – зоркий глаз: Чапай!
На самом деле капитан Стукалов походил не на того командарма, каким мы его знаем по фото, а на Чапаева-Бабочкина, на Чапаева из фильма.
Невысокая, ладная фигура, тонкая талия, несколько насупленный лоб, слегка волнистые, русоватые (может быть, выгоревшие) волосы над ним. Да и в манере держать себя этого командира – а пожалуй, и в некоторых чертах характера, в том, что обычно именуют "партизанскими привычками", в любви покрасоваться, стать в выгодную позу – было нечто от бабочкинского образа. Чапаев не конца, а начала фильма: до решающей его стычки с Фурмановым…
В душе солдата вообще, а у русского и советского солдата в особенности, живет способность с удивительной готовностью авансировать своему начальнику всю свою солдатскую (и матросскую) любовь, уважение, даже восторг; я бы сказал – влюбляться в командира.
Солдат жаждет гордиться тем, кто его ведет в бой. Он знает, что должен подчиняться, но хочет подчиняться достойному. Не он выбирает себе начальника, но у него есть все возможности вообразить этого начальника таким, чтобы подчинение ему не унижало, а возвышало солдата. Мне кажется, только очень плохой человек, сухарь, тупица, личность, лишенная всякого обаяния, не сумеет закрепить и оправдать эту априорную, благородную по своей сути, любовь.
А у капитана Владимира Стукалова чего-чего – обаяния хватало.
Кто спорит: он был знающим артиллеристом. Но бойцов пленяло в нем не это. В солдатском чувстве к командиру есть что-то женское: как некоторые женщины, воины хотят, если уж подчиняться, то – "орлу", настоящему мужчине. Их восхищает лихость, порою даже несколько бесшабашная. Их подкупает внимание к ним, умение поговорить с "войском" по душам, вроде как на равной ноге (а ведь не на равной: "Было время, ребята, сам матросскую пайку ел!" Было, да ушло…).
Командир, о котором идет речь, любил и умел произвести хорошее впечатление. Жило в нем и что-то ребячливое: почти детское лукавство и рядом – простота, столь же младенческая.
Он мог и по-начальнически нашуметь, и задушевно спеть с матросами на площадке. Он очень даже мог слегка приукрасить свои (и "Бориса Петровича"!) боевые заслуги и вдруг до краски, как мальчик, обидеться на самое пустячное невнимание или недооценку их. У него были многие слабости, которые во дни Дениса Давыдова или молодого Лермонтова расценивались бы как доблести: был чувствителен к женскому полу, не дурак опрокинуть чарочку, любил вкусно покушать…
Словом, для того чтобы командовать, этот флотский "лебяженский" Чапай очень нуждался в своем Фурманове. Пока такой Фурманов рядом с ним, на равных правах, стоял, он держался хорошо, был в отличной форме. Пока стоял…
"Фурмановым" при этом "Чапаеве" был человек, на мой взгляд, весьма примечательный – старший политрук Владимир Аблин.
– Володя! Это товарищ Успенский, писатель. Политотдел к нам направил. Как поступим: ты сначала с ним потолкуешь или мне? Или вместе? Как целесообразнее?
– А ты как смотришь, Володя?.. Давай вместе, что ли, вкупе… Пермский, а ты куда? И ты принимай участие…
В "каюте" полутемно от близких деревьев. Каюта – стукаловская, командирская. На маленькой полочке десятка полтора книг, похоже – не слишком читаемых. Впрочем, тут больше артиллерия и политграмота, эти – в ходу. В уголке – "Оливер Твист" и рядом Матэ Залка. Бок о бок с Залкой – Станюкович, избранные рассказы. У окна на диване баян, должно быть чаще пускаемый в дело, чем эти томики: вид у него – бывалый…
На другой полке – патефон в голубом футляре; из-под подушки выбились два трофейных пистолета – "Вальтер" и латвийский "Веблей и Скотт": оба в отличном порядке На столике по одну сторону кое-какое питание, по другую – некий график, карта; на карте странный целлулоидный приборчик, палетка, что ли, с движками; остро заточенные карандаши, расчеты… Но командир сидит в другом конце дивана: рассчитывал явно не он.
Я – на противоположной "койке"; они трое – против меня. Стукалов несколько небрежно откинулся в угол у двери; он, похоже, только что откуда-то пришел; он не только в кожанке поверх синего кителя, но даже с тяжелым восьмикратным "цейссом" на ремешке. Ремешок ему великоват; он завязал его там, за затылком, петелькой, чтобы укоротить. Он выжидательно смотрит на писателя, "Чапай".
Рядом крепко скроенный блондин с наголо бритой головой, гораздо более похожий на прибалта, чем на еврея.
– Аблин! – говорит он и, гостеприимно улыбаясь, явно изучает новую величину на горизонте дальнейшей своей работы: "Писатель, а? Что же с ним можно будет дать команде? Как его обыграть?"
В углу за столиком – старший лейтенант Пермский. То, что он в этом чине, мне сообщает комиссар. Пермский в голубой майке, и китель его явно в другом помещении; он отчасти смущен этим обстоятельством. У него пухлая, немного капризная нижняя губа. Выражение его лица кажется мне каким-то не то сонным, не то недовольным. В следующий миг я соображаю: я ж оторвал его от дела; это он считал, и в руке у него логарифмическая линейка. Закапризничаешь…
И вот тут-то внезапно произошла странная вещь. Но такие вещи случаются с людьми – чаще с мужчинами, чаще всего на войне, в каких-нибудь экспедициях, на кораблях в море… Вдруг!
Вдруг все меняется. Гостеприимная улыбка Владимира Аблина становится просто доброжелательной, приязненной. Теперь он смотрит на меня не только с настороженным интересом – как-то иначе. Видимо, что-то во мне ему вдруг понравилось. В лице Пермского тоже происходят изменения. Он кладет линеечку под карту, взглядывает на меня искоса, с любопытством, но уже без тревоги: по-моему, он успокоился и решил, что пойти в свою каюту и надеть китель успеет потом.
– Смотри-ка, Володя, – говорит Аблин. – Ведь это здорово, что к нам – писателя… И главное, какого крупного писателя… Лев-то Васильевич, пожалуй, сантиметра на три повыше нашего Смушка будет… По-моему, первым делом надо его на довольствие поставить…
Я лезу в бумажник: "Аттестат…"
– Вот еще новости, аттестат! – выпрямляется Стукалов. – Вы же не на месяц к нам… Разговоров! – кричит он в щелку двери.
…Почему на свете так много фамилий, точно нарочно заготовленных для каждого данного человека? В дверь заглядывает типичнейший Шельменко-денщик, но флотского образца 1940-х годов.
– Вот что, товарищ Разговоров… – начинает Аблин.
– Слушай, Разговоров… – говорит Стукалов.
Разговоров бросает в каюту один взгляд, но взгляд чрезвычайной пронзительности, похожий на тот луч в телевизоре, который сразу пробегает по всем точкам экрана:
– Все понятно, товарищ капитан! Будет сделано, товарищ военком!
И нет его.
Стукалов взглядывает на меня победно: "Видали расторопность?" Аблин покачивает поблескивающей, бритой головой: "Ох и бестия, Володя!.. Надо все-таки за ним приглядывать. Да, исполнителен, но…"
Сергей Александрович Пермский – в миру архитектор, один из авторов прекрасного здания по набережной за Строгановским мостом, а теперь яростный разрушитель всех строений, оставшихся за линией фронта, он же секретарь парторганизации "Бориса Петровича", – решительным жестом собирает со столика карту, расчеты, палетку, карандаши…
– Да ну… – машет он рукой. – Да нет! Это мы тут так… Немного поспорили: можно ли один пункт с этого уса достать?.. Нет, не беспокойтесь, пока что нам никакой работы еще не дали. Может быть, к ночи будет что…
Ну до чего приятные люди!
Есть такая, очень старая историческая военная максима. В самом деле – с суши удалось в прошлом столетии союзникам взять Севастополь, с суши были захвачены японцами Порт-Артур в 1905 году и Сингапур во вторую мировую войну…
В тридцатых годах никому не приходило в голову отнести этот афоризм к Кронштадту. Тяжкий замок его запирал морские ворота Ленинграда. На южном берегу залива высились его форты. Они были подобны богатырям, грудь которых прикрывала могучая броня, но эта грудь, как и мускулистые руки – артиллерия, была обращена в сторону моря. Да, разумеется, спины этих закованных в железо и бетон витязей были нагими, но ведь они же были прислонены к колоссальной стене материка, ко всей России. Что могло им грозить оттуда?
К сорок первому году Кронштадтская крепость со стороны суши была поэтому защищена недостаточно. Оборона Кронштадта была осуществлена при помощи множества импровизированных слагаемых; одним из таких слагаемых, созданных уже после начала войны, оказался бронепоезд "Балтиец". Не самым мощным, но первым по значению, "одним из тридцати трех" (а может быть, из трехсот тридцати, или из трех тысяч трехсот) богатырей, высланных в трудные дни морем на берег.
Командование ИУРа уже в середине июля оказалось перед лицом совершенно неожиданного факта: могучая стена на юге дрогнула. Противник нашел в ней бреши. Его армии хлынули на север. Обеспеченный тыл Кронштадтской крепости перестал быть обеспеченным. Тревожные слова: танковый прорыв, авиационный десант, парашютисты – внезапно стали самыми употребительными здесь, на берегу Финского залива. И одновременно стало ясным: оборона Ижорского укрепленного района не сегодня – завтра окажется неотложной задачей самого района. А что мог он противопоставить танкам фон Лееба, его авиадесантным частям – подвижным, маневренным, скороходным, опытным участникам боев по всей Европе, от Крита до Нарвика? Бутылки с горючей смесью? Рвы и эскарпы (их самоотверженно рыли там, впереди, часто под огнем врага, ленинградские женщины, старики, инвалиды)? Бетонные и деревянные надолбы? Зенитные пушки, "обращенные на огонь по горизонту"?
Всего этого было явно недостаточно; о противотанковых ружьях в те дни и в этом месте еще и слуху не было, а самих танков – наших танков – ИУРу никто не обещал.
Бот тогда-то на этом моряцком клочке суши, прорезанном несколькими железнодорожными веточками, и родилась идея: буквально в несколько дней создать нечто сравнимое с быстроходным катером, но движущееся не по воде, а по железнодорожным рельсам. В РТУРе были хорошо известны тяжелые железнодорожные батареи, могучие сухопутные линкоры с орудиями, калибр которых равнялся калибру орудий с его фортов – Красной Горки, Серой Лошади, а то и превышал его. Их основной задачей была оборона района с моря, уничтожение тех кораблей противника, на которые будет возложена охрана и поддержка десантов на наш берег. Нельзя было бросать их в бой против танков, пехоты, самолетов; их самих надлежало охранять от всего этого.
А что, если придать им в помощь что-то легкое, очень подвижное – две-три слегка подбронированные платформы-площадки для нескольких скорострельных универсальных пушек, равно опасных и для наземного и для воздушного врага; несколько тяжелых пулеметов, какое-то количество легких?.. И винтовки-полуавтоматы, и "карманную артиллерию" – ручные гранаты для самообороны на крайний случай?.. Главное оружие – подвижность. Основное назначение – борьба с танками, с парашютистами врага, и только…
Если бы авторам этого проекта показать в те дни такой перечень:
Истреблено солдат и офицеров – около 600
Уничтожено артбатарей – 9
" минных батарей – 19
Разрушено зданий с укрытой пехотой – много больше сотни
Подавлено артиллерийских батарей – 35 и сказать: "Вот послужной список вашего детища за ближайшие 6-8 месяцев", они покачали бы головами: "Верится с трудом…"
А перечень этот стал реальностью уже в начале 1942 года.
Я полагаю, самым примечательным качеством бронепоезда No 2 (почетное имя "Балтиец" он получил как награду лишь в начале февраля второго военного года) следует считать то, что он был и спроектирован и построен в ИУРе "своими руками".
В начале июля была только неясная идея. В середине месяца "подразделение" стояло уже на колесах. Его еще не рискуют именовать "бронепоездом". В приказах идет речь о временно сцепленных вооруженных площадках, соединенных исключительно "в целях противотанковой обороны… и для отражения попыток противника прорваться по жел.-дор. магистрали в границы крепости". Даже паровоз в эти дни ему придают как бы первый попавшийся, на пару дней: "Для маневрирования… придать паровоз".
А в начале августа на железных дорогах района действует уже "Борис Петрович" почти такой, каким он прошел весь трагический и славный путь ленинградской блокады.
Нет, он не походил, если вы к нему приближались, па классический бронепоезд, весь закованный в сталь, с вагонами, подобными гигантским сейфам, с торчащими из амбразур стволами орудий.
Несколько обычных двухосных платформ, прикрытых по бортам бетонными стенками. На этих – великолепные пушки, "сотки", – это главный калибр, тяжелая батарея, которой командует старший лейтенант Пермский. На других – универсальные сорокапятимиллиметровые орудия, отлично работающие и по наземным, и по воздушным цепям. И командир – лейтенант Залетов. Голос "сотки" низкий, баритонального тембра. Сорокапятимиллиметровые скорострелки лают в бою так пронзительно и резко, что потом некоторое время в ушах чувствуешь не то боль, не то тяжесть; очень неприятный у них дискант!
Есть пулеметы – и тяжелые, и легкие. Все собрано тут же, на фортах. Неподвижные, вросшие в землю старшие братья-дивизионы поделились со своим непоседливым младшим братом оружием и личным составом. И если в первых боях тогдашний старожил поезда Пермский взыскательным оком приглядывался к работе сборной "техники" своей, то военком Аблин так же пытливо всматривался в лица и души бойцов: лишь половина из них была обученными артиллеристами, да и самые опытные "пушкари" с фортов чувствовали себя несколько непривычно и неуютно на шатких, пляшущих и вздрагивающих от мощи залпов, "товарных" платформах.
Всего семь членов партии на борту, двадцать комсомольцев на первом организационном собрании 2 августа… Как поведет себя эта новорожденная воинская часть в предстоящих, несомненно нелегких боях?
Тогда на этот вопрос можно было ответить только умозрительно: "Как все части Балтики. Как весь флот. Как вся Армия!" Настоящий ответ дала война, – к ее последнему году "Балтиец" ходил на боевые позиции с составом, полностью партийно-комсомольским: больше сорока коммунистов, свыше восьмидесяти комсомольцев; примерно половина экипажа – орденоносцы. И за плечами – длинный список выполненных боевых заданий и побед.
В июле сорок первого формирование боевой единицы завершилось двумя событиями.
Во-первых, поезду был назначен командир; я о нем уже много сказал. Надо признать: в первую половину войны их имена – человека и воинской части – оказались тесно связанными.
Во-вторых, настала минута, когда о буфера передней площадки лязгнул своими буферами подошедший к поезду постоянный его водитель – прибывший откуда-то из-под Риги настоящий, всамделишный бронированный паровоз. О нем я еще ничего не сказал, а сказать следует.
Солнце уже садилось, когда за мной пришли: пора идти "на ус", на затерянную в березняке веточку-времянку. В "рабочие дни" эта веточка – боевая позиция "Бориса Петровича"; сегодня экипаж заготовляет там дрова: рассчитывать на подвоз угля с "Большой земли" не приходится, а сырые дрова дают мощный дымовой султан – демаскируют поезд. "Стали дровосеками, товарищ начальник…"
К поезду шли сквозь еще не покрасневший осинник, по пояс в сырой траве, как сквозь "Последний луч" – одну из самых милых картин И. Левитана. Тишина, тепло, сыровато; пахнет грибами и вялым листом…
И вдруг, на много километров, – "нехай фрицы слышат!" – голос Клавдии Шульженко из радиолы:
Ай-яй-я-яй!
Зря не ищи ты:
В деревне нашей право же нет
Другой такой Челитты!
Прошли еще метров пятьдесят по змеистой тропинке… Еще того пронзительней:
Ну кто в нашем крае
Челитты не знает?
Она так умна и прекрасна,
И вспыльчива так и властна,
Что ей возражать опасно…
И снова:
Ай-яй-я-яй…
Еще сто метров – опять то же самое. Подошли вплотную: "Ай-яй-я-яй!" Видимо, у меня на физиономии отразилось некое недоумение: почему же все одно и то же? Политрук Коленов очнулся от задумчивости, вслушался и засмеялся.
– Достал-таки Купренюк? – полуспросил он у шедшего с нами краснофлотца. – Это, товарищ Успенский, целая история. Это механики наши свой паровоз так прозвали: "Челитта"… Ну как почему? Слышите: "Ей возражать опасно… Она так умна и прекрасна"? Они с этим паровозом до того носятся… Стоит вам в будку слазить, – как они его разделали: все кранчики, реверсы, регуляторы отникелированы: "Челитта", как же! И вот – все хотели достать пластинку эту самую… Да пустяк какой-то мексиканский: "Ай-яй-я-яй!" А – ничего… Слышите: звучит!.. Видать, достали!
Деревья поредели, открылась неширокая просека и посередине ее, на рельсовом пути – типичной времянке, – густо покрытые сверху срубленными березками бронированные площадки, а перед ними низкий, серовато-зеленый, похожий на пасущуюся в березовых зарослях гиппопотамиху, приземистый бронепаровоз.
В те военные годы меня нередко поражало, как быстро и с какой охотой создавались вокруг каждой воинской части, вокруг личностей командиров (да нередко и рядовых) совершенно особые, военного времени легенды. Солдат на фронте помимо всего прочего еще и поэт. Действительность – суровая, горькая, славная, – обжигающая действительность боевых будней – приемлется им без ропота и возражений. И все-таки он любит приукрашивать ее вымыслом: по старому правилу насчет "низких истин" и "возвышающего обмана". Солдат (а реже, но все-таки бывает, что и офицер) ловит на лету малейшую возможность для такого расцвечивания всего, что его окружает, и обращается с фактами так свободно, что заставляет стороннего человека крепко задумываться: что тут было, а что хотелось бы, чтобы оно было так?
Бронепаровоз "Челитта", несомненно, имел свою точную историю, имел номер, был записан во множестве документов. Известно, что он прибыл из Латвии, среди множества других, эвакуированных оттуда под яростным нажимом противника, вагонов, паровозов, мотодрезин – всякого железнодорожного военизированного подвижного состава. Удивляться нечего: на тот же Ораниенбаумский "пятачок" некоторое время спустя прекрасный командир, капитан Белоусов, привел, прорвав не одно кольцо окружения, выбравшись из многих туго завязанных гитлеровцами "мешков", даже целый бронепоезд – родного брата этого "Бориса Петровича"; теперь они работали тут бок о бок.
Паровоз был приписан ко вновь созданной боевой единице – "Балтийцу". К сентябрю они вместе прошли уже изрядный боевой путь. Герои-Аяксы – механики Смушко и Купренюк – выводили бронепоезд No 2 из многих очень сложных положений, вырывали из-под бомбежек пикировщиков, заводили на "усы", находившиеся под сильным минометным огнем, и выводили оттуда. Паровоз работал при всех этих обстоятельствах отличным образом: сильная, верная, хорошо построенная машина.
Но ведь этого человеческому сердцу недостаточно. И кто-то пустил волнующий слух: "Товарищи! Наш паровоз "по породе своей" – не что иное, как покрытая броней старенькая "Овечка" (или, может быть, "Щука" – уверенно не могу сказать). В свое время он попал в Латвию, но это – тот самый паровоз, который в 1919 году во время борьбы с Юденичем возил по этим же дорогам бронепоезд "Ленин", под командованием славного питерского большевика Ивана Газа…"
Не знаю, откуда шла эта легенда. Не могу поручиться – были для нее какие-либо основания или нет. Известно, каких трудов стоило в свое время разыскать необходимые данные по поводу прославленного броневика, с которого в апреле семнадцатого года выступал у Финляндского вокзала В. И. Ленин; а ведь там на розыски было мобилизовано все.
Но могу сказать одно: весь экипаж "Бориса Петровича" знал эту легенду, верил ей, и в формировании морального сознания части она играла положительную роль.
Не могу сказать я и другого: что именно по этому поводу было известно комиссару поезда. Я никогда не слышал, чтобы он пропагандировал такую версию происхождения своего славного паровоза, но не слышал никогда, чтобы он ее и опровергал. Да, я думаю, этого и не следовало бы делать. Где-где, как не в боевой обстановке, бывают порою справедливы пушкинские слова насчет "возвышающего обмана", – конечно, когда речь идет не о лжи, а о прекрасной фантазии, о фантазии народной, солдатской, направленной на благо, а не на зло и базирующейся пусть не на точном факте, но на несомненной возможности такого факта.
Пока "Балтиец" сокрушал врага своими "сотками", зимой 1941/42 года в Ораниенбаумском порту стояла на приколе краснознаменная "Аврора". Вряд ли кто-либо из нас, завидев над невысокими домиками и портовыми сооружениями Ораниенбаума – матросского "Тамбова" – с юности знакомые три прямые серые трубы крейсера, не сжимал еще раз зубы – "Нет, не возьмете у нас этого!", – не чувствовал, как сердце обливается горячим: "Аврора!" Фашисты – в десяти километрах от "Авроры". И она – на приколе!
Но все-таки участие в боях на Ораниенбаумском "пятачке" "Аврора" несомненно принимала. С революционного крейсера были сняты его орудия и переданы сражавшимся на суше флотским подразделениям. Одно из них досталось "Балтийцу".
Инженеры форта "Ф" (мне теперь вспоминаются только две фамилии – Зверев и Плаксин) спроектировали и создали необходимую для работы этой дальнобойной "стотридцатки" платформу. Она была снабжена особыми домкратами-"лапами". Стоя на "усу", она упиралась этими "лапами" в кромку насыпи; они принимали на себя чудовищную отдачу могучей пушки, давая возможность обычной платформе выдержать титанический толчок отката.
Я прекрасно помню, как в крепко-морозный январский день, там, за береговой деревушкой Черная Лахта, экипаж бронепоезда производил придирчивые испытания орудия, на разных углах возвышения, под разными азимутами. Помню, как я сидел в свирепой стуже и следил, как уносятся на север, куда-то туда через залив, к Териокам, к финнам, тяжелые шестидюймовые снаряды, и думая о странности обычаев и судеб войны. Что думают там, за заливом, финских береговых постов часовые, их офицеры? Никто много месяцев по ним не стрелял, жили тихо, спокойно, и вдруг – снаряд, другой, третий… Что случилось с русскими? Что рассердило их? Что они заподозрили?
А это ведь было не более чем "испытание орудия"!
На бронепоезде факт передачи ему пушки с прославленного крейсера был воспринят как почет и награда. Об этом говорили много. Об этом писали в газете ИУРа, – писали и в прозе, и даже в стихах. Спустя несколько дней после испытания "стотридцатка" достала далеко в немецком тылу фашистские части, до которых никогда еще не долетали наши тяжелые снаряды.
Откликнулись тяжелым вздохом горы,
Метнулись отгулы и замерли в снегу:
Среди лесов орудие "Авроры"
Отныне бьет врага на берегу…
Казалось бы, чего уж больше? Но бойцам этого показалось недостаточно. Им хотелось еще связать в один узел подвиг детей с подвигом отцов.
– Ну, что у вас нового на "Балтийце"? – спросил я еще перед испытанием встретившегося мне на дороге старшину с бронепоезда.
– Большие новости, товарищ полковник! – с удовольствием ответил он. – Знаете, какую нам пушку придали? С "Авроры" пушка! То самое орудие, которое в семнадцатом по Зимнему огонь вело… Вот идем ему проверочку дать…
Это было не так. В Октябрьские дни на "Авроре" стояли старые стопятидесятимиллиметровые пушки "Канэ". Перед войной, когда крейсер был сделан учебным кораблем, их заменили другими, "стотридцатками". Теперь на площадке бронепоезда, укрытое брезентами, стояло именно одно из этих новых орудий, "стотридцатка". Я знал это, и осторожно намекнул, что, может быть, все же…
– Да что вы, товарищ интендант третьего ранга! – свысока ответил мне старшина. – Это только так, слух пускают, чтобы до фрицев не дошло, какой тут у нас ценный трофей есть. Они бы как черти сюда полезли, такое орудие захватить! А наши матросики узнавали стороной: точно, то самое орудие!
Я не стал спорить; думаю, и не надо было. Воинская часть может обрастать легендами; воинской части следует обрастать легендами. И чем их больше, чем они возвышенней, тем лучше.
А истину пусть потом раскрывают историки. Она никуда не денется. Она за плечом легенды стоит на карауле у дверей прошлого…
Боевой путь "Бориса Петровича" начался 8 августа 1941 года у одной из станций на дороге, ведущей из Ленинграда в Кингисепп и далее в Нарву. Боевое задание было несложным: стать на позицию, обстрелять такие-то цели.
Как всегда на войне, боевая обстановка внесла в него свои поправки.
Станцию К. в тот миг бомбили "юнкерсы". На путях станции застрял готовый к отправке в Ленинград беззащитный эшелон, битком набитый "окопниками" и "оконницами", прибывшими сюда накануне рыть противотанковые рвы, строить дзоты, укреплять предполье фортов. Бомбы разрушили путь.
Вместо стрельбы по целям бронепоезду пришлось с ходу самостоятельно принять боевое решение: вступить в бой с воздушным противником, разогнать "юнкерсов", отремонтировать пути, вывести пассажирский состав из западни, дать ему отойти поглубже в тыл и только после этого приступить к выполнению прямого задания.
Надо заметить, что в спешке начального периода боевых действий в пределах ИУРа командиры частей не сразу овладели искусством фиксировать в записях боевую работу. Повесть о первых боях записывалась наспех, на отдельных клочках бумаги. Поэтому официальным началом ее является запись в заведенном вскоре "журнале боевых действий", а она пришлась уже на 12 августа.
Двенадцатого – позиция поезда у станции Веймарн. С нее он бьет по противнику, захватившему ближние деревни, по "скоплениям пехоты". День спустя он вступает в прямую дуэль с артиллерией врага, ведя огонь с корректировкой на месте и с отличными результатами. Еще сутки, и ему поручается охранять от ударов с воздуха тяжеловесную и малоподвижную железнодорожную батарею, калибр которой превосходит даже главный калибр фортов.
Шестнадцатого числа, подобно древнему Геркулесу прикрывшись львиной шкурой брони, трещотками своих "сорокапятимиллиметровок" и пулеметов он отгоняет "медноперых птиц-стимфалид" уже от двух тяжелых гигантов, каждым залпом разбивающих за десятки километров оттуда по нескольку танков на переправах через реку Лугу у Кингисеппа.
В этот день – первое торжество. Орудие младшего сержанта Мартышке ведет яростный огонь по пикировщикам врага, и вот – точно как пишут в газетах – один из "юнкерсов" загорается, начинает "дымить и, оставляя за собой длинный черный след, падает в глушь леса". И происходит все это на той же веточке железной дороги, на тех же рельсах, с которых двадцать два года назад уже вел бои с белыми бронепоезд "Ленин" под командованием Ивана Газа.
Так начался страдный и славный боевой путь. Начался в великом напряжении. Вот краткий перечень того, что делал "Борис Петрович" в один только, самый обычный, рядовой денек, 2 августа сорок первого года.
6.00 утра – выход на позицию по приказу.
7.10 – стали на месте.
7.20 – огонь по деревне А. и группам противника, о переносом и корректированием.
7.32 – "дробь"; прекратили огонь.
7.42 – новый шквал огня с корректировкой (значит – точного).
8.02 – отбой; орудия смолкли.
8.17 – огонь по батарее врага на опушке леса у деревни С.
8.21 – батареи не стало; огонь прекращен.
8.50 – открыт огонь по вражеским самолетам (судя по расходу снарядов, это был не огонь, а буря).
8.52 – прекратили огонь: противник скрылся.
9.33 – огонь по скоплению противника на перекрестке дорог у пункта Я.
9.41 – приказано прекратить огонь: надобность отпала.
10.12 – открыт методический огонь по скоплению противника в восьми точках, с корректировкой.
12.30 – огонь прекращен.
12.35 – открыт огонь по окопам фашистов у деревни Г. и по отступающей пехоте.
12.45 – огонь прекращен. По донесениям корректировщиков и армейских командиров установлено: уничтожено две минометные батареи и не менее ста пятидесяти солдат врага.
22.20 – бронепоезд прибыл на базу.
Возьмите карандаш и подсчитайте. С 7.20 до 12.45 – пять часов двадцать пять минут. Из них три часа четырнадцать минут непрерывной стрельбы, грохота залпов, великого боевого напряжения, воя вражеских бомб, мяуканья юнкерсовских дизелей, содроганья платформ под ногами, и все это – не под непробиваемой бетонной толщей фортовых казематов, а – лицом к лицу о врагом, на открытом воздухе, когда пикировщик, забывая, валится прямо на тебя, когда вырвавшиеся из его недр бомбы с визгом мчатся тебе в лицо, когда трассирующие пули и снаряды, точно пальцами – "Вот его, его!" – указывают именно на тебя и твоих товарищей…
А командование поезда и тогда и теперь считало и считает, что именно это "лицом к лицу" послужило на пользу экипажу, сковало и сплавило его в закаленный боевой коллектив, которому все последующее уже было нестрашно.
Очень существенный факт: во всех боях первого месяца не было случая, чтобы вражеские пикировщики выдержали эту открытость боя. Единственный раз им удалось нанести потери поезду; это было 25 августа, когда фашистская авиация поймала "Бориса Петровича" на узкой просеке идущим в хвосте грузового состава, оплошно выпущенного вперед со станции растерявшимся комендантским лейтенантом. Но ведь именно в этом случае преимущество прямого видения врага было отнято: враг налетал на бреющем из-за леса.
Что ж, весьма возможно, что командиры и правы в оценке воспитательного значения этих боев… Лицом к лицу! С открытым забралом!
Бои шли в крайне тревожной и тяжелой обстановке: враг обладал подавляющим преимуществом в силах. Враг наступал. Его авиация царила в воздухе. Его танки рвались вперед, не встречая на этом участке серьезного танкового сопротивления. Его механизированным, до зубов вооруженным автоматикой частям, пулеметчикам-мотоциклистам, противостояли героические дивизии народного ополчения с трехлинейками в руках да славная артиллерия Кронштадтского крепостного района. И все-таки он был остановлен на ближних рубежах. Он был отброшен. Он застрял на подступах к непреоборимой твердыне…
Радостно после всего этого написать несколько слов о завершающем этапе боевого пути "Балтийца".
В январе 1944 года, с позиций у станции Мартышкино, – после долгой и тщательной многомесячной подготовки, после почти академического изучения будущих целей, позиций врага, его батарей, его дзотов и дотов – "Балтиец" принял участие в разгроме группировки немцев, в великом торжестве снятия блокады Ленинграда. Были подавлены три батареи противника, задание было выполнено полностью. Командовал бронепоездом в этом бою С. А. Пермский; командиром тяжелой батареи его был старший лейтенант Сенопальников.
А затем, когда фронт ушел далеко на юг, когда был взломан и разгромлен и второй, финский, фронт на северном берегу залива, – "Борису Петровичу" пришлось выполнить последнее по счету боевое задание.
Ему было поручено охранять под Выборгом тяжелый "транспортер" – не железнодорожный, а "моторный, предназначенный работать по дорогам и шоссе", вооруженный стотридцатимиллиметровыми пушками. В то время это была техническая новинка.
Могучее чудище это сдавало боевой экзамен: орудия испытывались прямо на позиции, стреляя по врагу. "Балтиец", как старший брат и надежный страж, стоял рядом "на вахте", охраняя товарища.
Вести боевой огонь "Борису Петровичу" не довелось, но побывать под обстрелом и бомбежкой в последний раз ему выпало на долю. Но это были уже не те бомбежки, не те обстрелы. Все выглядело по-иному накануне Победы.
Из-под Выборга бронепоезд вернулся в родное ему Лебяжье. И тут произошло то, что не могло не случиться. Подразделение, рожденное неотложной надобностью первых месяцев войны, сохранявшее жизнеспособность на протяжении трех лет ленинградской блокады, теперь, когда страна получила огромное преимущество над врагом – преимущество и стратегическое, и техническое, и моральное, – это подразделение не могло быть дальше используемым. Что говорить: идти на Берлин? Об этом ветерану сорок первого года и думать не приходилось…
В ноябре 1944 года бронепоезд "Балтиец" был расформирован. К этому времени уже мало кто из его старого экипажа служил на нем. Не было Стукалова, в другую часть был переброшен Аблин. II мне – постоянному певцу и барду "Бориса Петровича" – не пришлось проститься с ним: в те дни я был на далеком "голубом Дунае".
Один только Сергей Пермский присутствовал при этом. Он стоял у орудий "Балтийца" при его сформировании, он же проводил его и на "запасный путь".
Удивляться тут нечему: любой корабль, каждый танк, всякий бронепоезд когда-нибудь стреляет в последний раз. Это – естественно. И все-таки тем, кто в грохоте и дыму войны водил их в бои, видеть это грустно.
И хочется их прошлое сохранить в памяти будущих поколений: это большое и благородное прошлое. О нем нельзя забывать.
Каждый, кто видел "Балтийца" в действии, кто жил одной жизнью с его экипажем – ходил на "усы", присутствовал при боевых стрельбах, слышал разрывы немецких снарядов, часто ложившихся где-то по лесу вокруг, но очень редко достигавших опасного для его техники и людей радиуса, – каждый скажет: было в этом бронепоезде что-то чувствительно отличавшее его от родных и двоюродных братьев. Что-то свое, особенное, "балтийское". Что-то такое, что я определил бы как "лица необщее выражение". Часть, "подразделение" – как и все другие флотские "подразделения", но со своими ярко индивидуальными свойствами и качествами. Волей-неволей хочется поискать ответа на вопрос: "А что же это было? В чем это "нечто" заключалось?".
Мне кажется (хотя я не моряк, не артиллерист, хотя я лицо по сути своей гражданское и в боевых операциях "Бориса Петровича" принимал участие не как воин, а как наблюдатель, – это далеко не всегда оказывалось самым "спокойным занятием"), у меня есть некоторое право, никому их не навязывая, высказать два-три своих соображения.
В работе "Балтийца", с первых часов знакомства с ним, поражал ее спокойный ритм. Четкость, напоминающая четкость какого-нибудь завода, лаборатории, отлично слаженного передового предприятия.
Бронепоезд идет с базы на позицию. Почему почти никогда противник не обстреливает его по пути? Случайно? Нет, механики так умеют наладить режим топки, что над вершинами лесов не появляется заметного дымового султана: не по чему открывать стрельбу.
Просто умелые машинисты? Не только: и командир, и комиссар – все "внедрились" в тайны кочегарского дела, все добивались (каждый в своей области – добыча топлива, инструктаж, выбор скорости), чтобы такая бездымность стала возможной.
А результат? Почти полная – для фронта, конечно, – безопасность работы: бронепоезд все время был в боевой обстановке, а потерь не имел или имел минимальные. Конечно, не только из-за дыма. Но всей его жизни был свойствен характер спокойной "грамотности", оттенок высокой боевой "интеллигентности".
Я много бывал на бронепоезде "Балтиец" в первые два года войны. Я присутствовал на стрельбах, на испытаниях новых орудий, часами сидел на паровозе, любуясь артистической работой обоих механиков – огромного Смушко и коренастого крепкого Купренюка (чтобы так, на ходу, в бою, то бросать тяжелый состав вперед, то осаживать его на месте, вырывая из-под вражеских бомб, как умели делать они, особенно силач Смушко, надо было быть и мастерами и атлетами); я, забившись в угол "каюты", не издавая ни звука, точно меня нет, следил за всеми предварительными расчетами командиров… Задание уже "поставлено", "работа, слава богу, есть" (они всегда ликовали, когда она появлялась), и вот начинается мельканье логарифмической линейки, аккуратное писание на множестве бумажек, листание справочников и таблиц… Современная артиллерия не похожа ни на какие царь-пушки прошлого, ни на ту "Матвеевну", из которой прямой наводкой бил в бою при Шенграбене толстовский капитан Тушин.
Но зато в чем-то очень были похожи на Тушиных эти артиллеристы. В чем? В простоте, в человечности, в чести, душевности!.. В спокойном, не шумном патриотизме.
…Поправки на температуру воздуха, на силу и направление ветра, чуть ли не на вращение земного шара… Расчет, расчет, расчет; математика, математика… Я ездил с Пермским на армейские наблюдательные пункты у самой передовой; видел, как командиров тамошних полевых батарей поражала великолепная мощь флотской артиллерии. Ну как же: дана с "вороньего гнезда", укрепленного на высоченной сосне над самыми немцами, морская команда "залп"; получен телефонный ответ – "пошел залп"; и все насторожили глаза и уши, а ничего нет! Пять секунд, десять секунд… "Что случилось, товарищи моряки?" А – ничего не случилось… семнадцать километров траектория! Идет снаряд!
И вот – сначала разрыв, и только потом оттуда, издали, с позиции, с "уса", – приглушенный звук далекого громового удара. "Да, вот это – артиллерия! Ай-яй-яй!"
Я присутствовал на торжественных праздниках экипажа, ходил с ним в кино, обсуждал вместе с Аблиным планы ближайших культурно-массовых мероприятий в качестве "внештатного консультанта"… И всюду и всегда меня не покидало ощущение этой самой "повышенной интеллигентности" именно этого боевого целого – "Балтийца". От мала до велика.
Личный состав бронепоезда был великолепным личным составом, как на всех батареях, на всех "транспортерах",– моряки-балтийцы: этим все сказано. А это дополнительное "нечто", этот обертон повышенной духовной квалификации придавала поезду, конечно, работа его "мозгового треста", и главную роль тут играли комиссар и секретарь партийной организации. Они вели всех за собой, честь им и слава за это; отличить моряка с "Балтийца" было нетрудно, по первым же его репликам, по интонациям, по широте горизонтов, по чувству гордости за своего "Бориса Петровича". И это было очень хорошо. Хорошо в бою, хорошо и между боями.
В 1942 году я выпустил маленький сборничек военных рассказов. Он так и назывался: "Рассказы о невозможном". Очень много "реализованного невозможного" я увидел именно на борту "Балтийца".
…Надо помочь нашим атакующим частям артогнем, а дальность "соток" бронепоезда недостаточна: огонь не может покрыть указанный пункт.
Значит – невозможно? Но "Борис Петрович" в назначенную минуту открывает огонь по населенному пункту II. (теперь можно раскрыть тайну: село именовалось, кажется, Пирожки; это к северу от Ораниенбаума), и снаряды ложатся среди испуганных гитлеровцев. И падают они на километр дальше, чем, по расчетам, полагается стрелять орудиям "Балтийца". Значит – возможно?
Да, но только потому, что командиры поезда вспомнили случай с броненосцем "Слава", в первую мировую войну поразившим, казалось бы на невозможном расстоянии, дредноуты врага при помощи искусственного крена. И они создали тут, на полотне, такой искусственный крен, использовав укладку рельсов на кривых. Они учли ветер. Они подбили на умно выбранном закруглении внешний рельс чуть повыше и увеличили угол наклона стволов. И выполнили невыполнимую задачу. Спокойно. Без паники, без лишнего шума. Интеллигентно. Было это 11 ноября 1941 года.
Отличная выучка, поощрение смекалки, солдатской инициативы позволяли экипажу выходить из любых затруднительных положений.
Однажды "Челитта" погнала несколько грузовых платформ на дальнюю лесосеку, за топливом. Впрочем, возможно, на этот раз то была не "Челитта", а другой паровоз: над лесным "усиком" поднялся-таки дымовой султан, и противник накрыл заготовителей огнем. Путь между платформами и отошедшим от них к водоразборной колонке паровозом оказался разрушенным: раскидан балласт, расщеплены шпалы, вырван полутораметровый кусок рельса. Надо спешно выводить из-под огня и платформы и локомотив: жаркий обстрел продолжается…
Старший кондуктор Иванов был тогда совсем юнцом, почти мальчиком. Но он вместе с товарищами мгновенно находит подходящую крупную плаху, вытесывает из нее подобие рельса, укладывает на импровизированные шпалы, закрепляет деревянными распорками… Платформы одна за другой "на руках" перетаскиваются через наспех залатанное место; подошедший под огнем паровоз сцепляется с ближней и отводит почти потерянные площадки в укрытие.
Когда я по свежим следам записывал для газеты это, не каждый день случающееся, происшествие и дивился находчивости, быстрой реакции, знанию дела бойцов, командиры разводили руками:
– А чего же вы ждали, товарищ писатель? С таким личным составом – хоть не знаю куда! Орлы! С ними не воевать – с кем же воевать?
А матросы и старшины давали несколько иное объяснение:
– От командиров, товарищ начальник, зависит вся выучка…
Правы были и те, и те.