В очередной раз Интерцентр собрал обществоведов на ежегодный симпозиум, на котором девять лет обсуждалось, «Куда идет Россия», на десятый подводились итоги «Куда пришла Россия», а теперь пятый год рассматриваются разные «Пути России».
Как и все пятнадцать лет подряд, каждый раз выбирается некая большая тема, особый аспект, в котором рассматривается социальная жизнь страны, перемены, которые с ней происходят — или не происходят, накапливаемый потенциал будущих перемен. Практически за каждым докладом стоит серьезное исследование, иногда многолетнее — и часто его результаты развенчивают очередной миф общественного сознания о стране и о себе самом.
На этот раз предметом, вокруг которого строились доклады и их обсуждения, было само общественное сознание, закрепленное массовой культурой и частично предопределяющее выбор пути. Мы еще расскажем о докладах пленарного заседания, посвященных сложным взаимосвязям социологии культуры и объекта ее изучения; сегодня же мне хотелось бы рассказать о спорах, явно или неявно разворачивавшихся на форуме социологов.
Слова, вынесенные в заголовок, принадлежат Эмилю Паину, специалисту по этнологии — социокультурным процессам, связанным с национальностью участников; этими словами он заключил свой доклад, хотя до того выступал не как агностик, а как сторонник вполне определенной позиции. Она, собственно, и сводилась к тому, что вариантов дальнейшей жизни страны достаточно много и ни один из них нельзя считать жестко предопределенным этническими или культурными особенностями населения — именно так он истолковал выступления предыдущих докладчиков, что и вызвало у него довольно резкую реакцию.
Позиций, как минимум, две. Одна: пути России определяются ее историческим прошлым, особенно недавним, архетипами и особенностями ментальности ее населения, иначе говоря, «мы — русские, и этим все сказано». Нет, русские по природе своей ничем особенно не отличаются от других европейских народов, может, небольшой, но вполне излечимой задержкой в развитии, и дальнейшее развитие страны зависит прежде всего от политической воли ее элиты, ее представления о желаемом будущем, от образования необходимых институтов гражданского общества; иначе говоря, никакого «особого пути» не существует. Обе позиции представлены в общественном сознании, имеют довольно много сторонников даже в таком, резко и категорично сформулированном, виде.
Эмиль Паин явно тяготеет ко второй точке зрения. Он вспоминает, как менялись в ходе времени всегда казавшиеся незыблемыми стереотипные представления о национальном характере: сегодня принято считать англичан чопорными традиционалистами, а французов — беспечными и легкомысленными, но лет сто-двести назад представление было прямо противоположное. И оно тоже имело под собой некоторые основания: именно англичане первыми начали колебать устои традиционного общества как в политической, так и в повседневной жизни, и даже феминизм зародился как раз у них — а разве суфражисток не считали на континенте не просто легкомысленными, но развращенными?
Дело не в том, что русские, в принципе, по природе своей тяготеют к авторитаризму и не в состоянии создать гражданское общество — дело в том, что ни политические, ни экономические, ни, особенно, институциональные условия этому не способствуют. Нет институтов, которые могли бы поддержать время от времени возникающие общественные импульсы — протесты против ухудшения материальных условий жизни, попытки самоорганизоваться для того, чтобы отстаивать свои права от произвола властей и так далее.
Тут как раз и возникает пресловутая проблема курицы и яйца. Советская система, несмотря на все свои декларации, никогда не считала приоритетными интересы работника и гражданина; люди долгие годы жили в нищете, что с удивлением обнаружили, получив первую же возможность сравнить свой образ жизни с жизнью в соседних странах. Но и тогда не возникло никаких массовых протестов.
Первые же попытки, вроде мирной демонстрации в Новочеркасске против повышения норм и соответственно снижения заработка рабочим были очень жестко, с кровью, подавлены военной силой, так что этот способ договориться с властью не работал. Но к тому времени сложился другой — своего рода «общественный договор» работающего народа с властью: вы делаете вид, что нам платите, а мы делаем вид, что работаем. Нет никаких сомнений, что подобный договор, породивший и штурмовщину, и массовое, сверху донизу, воровство на работе, стал своего рода цементом, скрепившим советскую власть, — но и причиной ее экономического провала в конечном итоге.
Спрашивается: режим так долго держался благодаря массовой поддержке, воспроизводясь в поведении миллионов людей нескольких поколений — или сам тип такой стратегии поведения народных масс в тоталитарном обществе был им порожден и в принципе должен исчезнуть, как только изменятся условия жизни?
Эмиль Паин именно этого и ждет — однако нельзя сказать, что с большой радостью. «Не думайте, — говорил он, — что гражданское общество придет в нашу жизнь все такое белое и пушистое. Так не было в истории, вряд ли так будет и у нас». На развалинах советской империи, как и на развалинах многих империй прошлого, складываются национальные государства, первой примитивной и потому широко распространяющейся идеологией которого обычно становится национализм. Национализм воинствующий, часто и быстро перерастающий в шовинизм.
Действительно, наиболее распространенными формами самоорганизации граждан России стали всяческие объединения по национальному признаку — например, землячества; но и скинхеды тоже; и в них Э.Паин видит проявление роста гражданского самосознания, хоть и в самой людоедской и примитивной форме. Их лозунг: мы — не хозяева в своей стране, а должны стать ее хозяевами. Их эмоции и деятельность направлены прежде всего против «инородцев», а когда против нынешней власти, то тоже приписывая ее представителям «чуждое» этническое происхождение. Кто-то, поддержав докладчика, прибавил к землячествам и скинхедам еще один давно возникший у нас тип независимой от режима самоорганизации — мафию.
Против такого понимания гражданского общества резко возразила Татьяна Ворожейкина, социолог и политолог, специалист по странам Латинской Америки и по постсоветскому развитию нашей страны. Ни мафия, ни землячество, по ее мнению, не могут быть частью или ростками гражданского общества: его организации, как минимум, формируются чисто добровольно, а не по праву рождения, и всегда обладают открытым входом и выходом. А принадлежность к землячеству определяется национальностью, которая никак от нас не зависит, и из мафии не бывает свободного выхода — разве что вперед ногами.
Лев Гудков, нынешний глава Левада-центра, заметил, однако, что социальное разнообразие, пусть в таком виде, возникло (раньше не было реальных землячеств, никаких скинхедов, а мафия сидела в глубоком подполье) и именно такое разнообразие может закрепиться. По его убеждению, оно может все-таки привести к становлению гражданского общества — но при одном обязательном условии: если такого типа объединения включены в более широкий, общий демократический контекст. Так, национальное движение в Польше, став неотъемлемой частью движения демократического, породило «Солидарность», широкое демократическое движение; тогда как националисты в Румынии перед Второй мировой войной — лишь еще один европейский фашизм и тоталитарное государство.
Так что режим несвободы сохраняется, только под новыми именами, и воспроизводит прежнюю систему поведения и отношений — или человек, выращенный прежним режимом, меняется слишком медленно, и новая власть так или иначе вынуждена с этим считаться?
Попробуем разобраться в этом на материалах долгого и внимательного исследования социальной и политической жизни малого города, представленных в докладе сотрудника Левада-центра Алексея Левинсона.
Кстати, малые города — самый многочисленный в стране тип городских поселений, и живет в нем ни много ни мало треть ее населения.
Какие представления связаны у нас с малым городом? Это исторически первая форма урбанизма, из которой по сути выросла вся наша современная цивилизация. Это некая соразмерность человеку всей городской жизни и городского устройства. Если в деревне все жители знают друг друга в лицо, поименно, знают характер, проблемы, дела каждого, то в малом городе все знают, из каких общин, каких малых групп он состоит (а в каждой малой группе, как и положено, все знают друг друга — см. выше). Малый город таков, что криком можно собрать всех жителей. Короче, это то самое, что называют «непосредственной социальностью». А из нее вырастает «простое гражданство»: жители малых городов ощущают себя в этой жизни прежде всего жителем своего города; потом — России и только потом (или вообще не ощущают) жителем определенного региона с определенным административным подчинением.
Кстати, насчет административного подчинения: здесь власть — не государственная, а выборная, муниципалитет есть орган самоуправления, что закреплено в Конституции. Это сочетание непосредственной социальности и местного самоуправления, очевидно, и послужило основой предложения Александра Исаевича Солженицына воплотить здесь идею земства (юридически она, пожалуй, уже и воплощена) и тем спасти Россию.
Однако, как показало исследование, к этой юридически-политической своей независимости жители малого города относятся с большой иронией, всерьез ее никто не принимает — и действительно, на практике она ничем не обеспечена ни экономически (финансовые потоки, минуя общественный карман города, устремляются наверх, а оттуда возвращаются тоненьким ручейком с государственным чиновником у крана), ни политически.
Если смотреть из крупного города (в которых, собственно, и живут все исследователи жизни малых городов, если не находятся в командировке), надежды на то, что малый город может втянуть Россию в гражданское общество, кажутся издевкой: как и прежде, здесь примат статусно-периферийных, столь характерных для нашей страны, отношений — другими словами, все приказы идут из центра, должны неукоснительно выполняться и выполняются. Здесь какая-то ущербная, по выражению В. Глазычева, «слободская» урбанизация, которая, в отличие от средневековых городов, не несет с собой воздух свободы.
Но, как выясняется, малый город действительно живет своей собственной очень бурной и независимой жизнью. Как мы уже говорили, здесь своя идентичность (ощущение себя прежде всего жителем именно этого города); своя, несколько иначе, чем в большом городе, устроенная социальность, своя система власти, созданная не по пресловутой вертикали, а чаще всего «сбоку», властью местных директоров и бизнесменов, своя независимая пресса.
Как и в большом городе, здесь та же структура лояльности («Россия никогда не распадется»). Примерно так же устроена экономика: поселки-моногорода вокруг одного предприятия и поселения, живущие исключительно за счет своего административного положения — так можно характеризовать и разные районы Москвы. Те же процессы социализации, приобщения новых поколений к жизни в обществе: жители малых городов, как правило, довольны своими школами. В деревнях школами не довольны, как и в больших городах, а здесь — довольны: школы вполне соответствуют уровню их требований. Та же массовая культура из тех же телевизоров, разве что каналов поменьше. Та же потребительская культура.
Что резко отличает малый город от большого?
Очень узкий рынок труда. Низкий платежеспособный спрос. Как результат — очень высокая уязвимость активного населения. Стереотип: все жалеют бедных старушек, которым не прожить на пенсию; куда меньше сочувствия вызывает здоровый мужик, которому не на что кормить семью. В большом городе скажут: ну, пусть придумает себе какое-нибудь дело — то, что раньше называлось индивидуальной трудовой деятельностью, а теперь мелким бизнесом. В маленьком городе очень мало возможностей для «самозанятости»: где найти посетителей для своего кафе или покупателей для своего магазинчика и сколько обуви должны поизносить жители городка, чтобы ее ремонтом можно было содержать семью, когда в городе уже есть сапожник?
Классический конфликт между мэром городка и районной властью — структурообразующий в политической жизни. Вражда нешуточная. Несколько предпринимателей «носят» и туда, и туда, остальные разделились, каждый поддерживает одну из воюющих сторон. Это и создает действительно бурную политическую жизнь, полную страстей, интриг и предательств. В больших городах, да и в Москве политической жизни становится все меньше и меньше, а здесь она кипит и бурлит. Сталкиваются прочные, устойчивые структуры связей и отношений.
Политические пристрастия специфичны. Ты можешь легко и непринужденно переходить из коммунистической партии в «Яблоко», а оттуда в «Единую Россию» — никому не придет в голову осуждать за это человека, видеть в этом не то что предательство, но даже политическое легкомыслие. Но вот если ты перешел из партии Сидорова в партию Петрова — ты настоящий предатель, и тебе это так просто с рук не сойдет.
Борьба порой достигает такого накала, что напоминает гражданскую войну — ведь она ведется между своими: здесь нет социальной дистанции между людьми, все друг другу одноклассники, женаты на сестрах, переженили детей. Конечно, и здесь вовсю используют административный ресурс, грязные политтехнологии: все, в чем обычно — и совсем не всегда справедливо — упрекают политологов и социологов, здесь действительно процветает.
Местная пресса в самом деле независима. Она содержит себя сама, поскольку из всех средств массовой печати, как показывают многочисленные исследования, россиянин теперь предпочитает местную газету. В ней заинтересованы здесь все: и власть, и бизнес, и население. Правда, все это не делает местную печать свободной — просто она может выбирать себе местного хозяина или пытаться маневрировать между разными политическими лагерями.
Это общество, пронизанное соседскими и дружески-родственными связями, никакого отношения к гражданскому обществу не имеет и, по мнению Алексея Левинсона, не может рассматриваться как его начало, прообраз, росток. Здесь еще меньше демократии и свободы, чем в большом современном городе, и здесь не испытывают в них потребности; те, кому нужны свобода и демократия, то есть наиболее активные во всех отношениях люди, как правило, отсюда уезжают.
Более того, докладчик усматривает в переменах последних лет в России экспансию малого города, его ментальности и социальности на жизнь больших городов и столиц. Российские граждане становятся все менее чувствительны к содержательным различиям, их оттенкам в идеологии разных партий, и выступление Зюганова уже трудно отличить от выступления какого-нибудь критически настроенного единоросса. Зато все большую роль в формировании власти и политических партий играют личные и родственные связи.
Историк Галина Зверева, в чем-то продолжая мысль А. Левинсона, говорила о том, как общественное сознание захлестывает воинствующий непрофессионализм, «идеологически заточенный» под последний заказ властей. Она рассказывала об обсуждении предложенного в качестве нормативного скандального учебника постсоветской истории Полякова и Филиппова. На обсуждение не пригласили практически никого из академических историков, и учебник чуть было действительно не стал нормативным, если бы не разразился скандал за пределами высокого собрания. Учебник вернули на доработку; доработка была содержательной, но не слишком значительной и учебник, очевидно, ляжет на стол школьных учителей, рекомендованный начальством.
Скандал распространился, как обычно, и на Интернет, где все время идет живой разговор обо всем на свете. В «Живом журнале» один из авторов учебника высказался вполне определенно: «Да, я действительно написал такую-то главу в новый учебник, по-моему, она получилась хорошей. Что же до оценки какого-то лузера и всех прочих профессионалов из Академии, мне до него и дела нет. Вы сколько хотите можете поливать меня грязью, но учить детей вы будете по тем учебникам, которые вам дадут.
Русофобов туда пускать нельзя; их, если придется, надо убирать насильно...»
И будут учить по этому учебнику. Как сказал выступавший на обсуждении учитель истории из Якутска: «Вот стою я перед учениками, у меня ничего, кроме доски, мела и тряпки, нет; а теперь будет учебник — и все будет ясно.»
Кто же сегодня решает, что есть знание в гуманитарных областях? Кто формирует общественное сознание и общественное мнение? Как высказался Поляков, создавая учебник, он видел свою задачу в том, чтобы «заточить понимание под россиецентризм».
Эта работа: влиять по мере сил на общественное сознание — никогда не считалась академической; в результате ученый оказывается беспомощным перед натиском непрофессионализма. Попав в телевизионную передачу, он, как правило, выглядит довольно бледно, потому что аудитория ждет от него не доказательств, а броской, яркой, умной мысли по любому поводу. Внутренняя академическая жизнь остается по-прежнему закрытой и жестко структурированной. И там, внутри, есть свои непрофессионалы, которые тем не менее не подвергаются остракизму академического сообщества. И вот уже Челябинский университет проводит две конференции, выпускает две монографии с сентября 2007 года по теме «Суверенная демократия». Сам термин вышел из администрации президента; авторы и составители пишут по этому поводу: «Мы не настаиваем на этом термине, но другого до сих пор никто не дал. Мы согласны обсуждать и любой другой.»
Борьба за монополию научной компетентности в академическом сообществе шла и прежде; но теперь она вылилась во вне, в телевизионные передачи, в Интернет, и профессионалы оказались к этому совершенно не готовы.
Аудитория достаточно резко реагировала на этот доклад — и не потому, что собравшиеся отвергли упреки Г.Зверевой. Они в основном не приняли саму постановку вопроса. Как высказался один из выступавших от микрофона, трудно говорить о профессиональном сообществе в изучении современной отечественной истории: их объединяет, пожалуй, только плохое владение компьютером. Как заметил другой, дело вообще не в академическом сообществе и не в профессионализме, а просто в явной попытке реставрировать советские порядки в сфере очень широко понимаемой идеологии.
Откровения одного из соавторов учебника в Интернете — это всего лишь торжество хама в свободной среде, заметил А. Левинсон. Страшно не это; страшно, когда рядом с таким хамом появляется администрация президента с деньгами в руках и с властью принимать решения. Пока они в основном идут порознь, но эти два потока: «суверенная демократия» — и «убирайся, я здесь живу» — вполне готовы слиться в твердых институциональных формах, поскольку у них одна природа.
Так насколько неисповедимы пути России?
Сергей Ильин