ГЛАВНАЯ ТЕМА

Рассказать науку?

Как сегодня соотносятся наука и обыденное сознание? Могут ли они понять друг друга? Есть ли у них хоть какие-то общие языки?

Как проходит граница между ними и насколько она проницаема?

Самый простой — и самый, наверное, распространенный ответ на этот вопрос: они разошлись непоправимо. Современная наука имеет дело с вещами настолько сложными, что нечего и надеяться без специальной подготовки адекватно представить себе, чем она занимается.

А популяризаторы науки, значит, обречены грубо упрощать свой предмет — если их работа вообще имеет какой-то смысл, что тоже сомнительно.

Но согласиться с этим — значит навеки запереть обыденное сознание в его ограниченности повседневными проблемами и в конце концов лишить науку питающих ее корней, уходящих во вненаучное знание и мышление. Как навести мосты между наукой и ненаукой и обеспечить целостность восприятия мира в сегодняшней культуре?

Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо понять нечто более глубокое: какова природа знания? Не только научного, обыденного, художественного, но знания вообще: постижения человеком мира и перевода его, внесловесного и внеязыкового, на человеческие языки. Как оно возникает — и что общего у разных его видов?

Это и обсуждают в главной теме номера ее участники — философ, журналист, много лет работающий в научно-популярном кино, и ученый.

Тема номера оформлена работами бельгийского художника Рене Магритта.



Нарратив между наукой и образованием

Борис Булюбаш

Булюбаш Борис Викторович — доцент Нижегородского государственного технического университета, кандидат физико-математических наук.

Нарратив — история (рассказ), исторически и культурно обоснованная интерпретация некоторого аспекта мира с позиции некоторой человеческой личности (Википедия).


Естественное и гуманитарное: подвижная граница

Совсем недавно — в XIX веке — повествовательность была одной из границ, отделявшей естественные науки от гуманитарных. С естественными науками, как правило, соотносилось однозначное, основанное на аргументированных доказательствах объяснение процессов и явлений. Повествовательный жанр, напротив, соотносился исключительно с науками гуманитарными. Первые известные случаи «вторжения» повествовательности в точные науки связаны, видимо, с концепцией тепловой смерти Вселенной Людвига Больцмана и с теорией эволюции Чарльза Дарвина.

В ХХ веке повествовательность переоткрыли философы и культурологи, и в научный оборот вошел термин «нарративность» (как самостоятельный он появился только в словарях иностранных слов последних лет издания). В то же время возрос уровень присутствия нарратива — повествования в науке — прежде всего в связи с повышением статуса научной журналистики и научно-популярной литературы (в англоязычной литературе рядом с именем автора нередко указано science writer — «научный писатель»). Мастерству научного писателя придается большое значение, поскольку гражданское общество предполагает прозрачность не только парламента, но и исследовательской лаборатории; в англоязычном мире соответствующая деятельность известна как Public Understanding of Science. Весьма часто авторами научно-популярных бестселлеров становятся известные ученые.

Нередко именно нарративные тексты научных писателей существенно влияют на формирование представлений о том, чем в действительности занимается современная наука. Так, многочисленные отклики вызвала книга «Конец науки», написанная Джоном Хорганом, научным обозревателем журнала Scientific American. Хорган без всякого пиетета описывает основные направления основных представителей современной науки, называет космологию «иронической наукой» — поскольку ее теоретические конструкции невозможно подвергнуть экспериментальной проверке — и относит к разряду иронических гипотез теорию множественности вселенных, антропный принцип, гипотезу Геи Джеймса Лавлока. Ироническими интонациями окрашено и описание беседы с Ильей Пригожиным о концепции самоорганизации.

Обширное исследование посвятила нарративу российский философ Елена Трубина: «Все новые и новые исторические события, — пишет она, — демонстрируют то, какой неотъемлемой частью человека является чувствительность к вымыслу и создание все новых вымыслов. Нарратив, повествование (мы будем употреблять эти термины как синонимы) — главная форма, посредством которой вымысел живет в культуре. С его помощью мы придаем опыту форму и смысл, упорядочиваем его посредством выделения начала, середины, конца и центральной темы. Человеческая способность рассказывать истории есть главный способ, каким людям удается упорядочить и осмыслить окружающий мир».

В отечественной литературе тема нарратива часто обсуждается в контексте философии и психотерапии и довольно редко — в контексте истории науки и естественнонаучного образования. В то же время, например, англоязычные авторы весьма активно обсуждают нарративный подход и в связи с деятельностью по формированию имиджа современной науки и в не меньшей степени в связи с реформами в области естественнонаучного образования.

Е. Трубина пишет: «Распространен скептицизм по отношению как к этой дисциплине (нарратологии. — Б.Б.), так и в целом к «нарративному повороту», то есть характерному для последних трех десятилетий междисциплинарному движению, в центре которого — нарративные модели порождения знания и нарратив как способ социального взаимодействия. <…> Истории допускались только в качестве иллюстрации, риторического обрамления строгой мысли, как что-то глубоко вторичное, как ненужные кружева на железном остове строгой аргументации».

Как же все-таки нарратив — если понимать его таким образом — присутствовал в истории науки?



Изгнать демонов абстракции

«Нарративные модели порождения знания» в значительной мере связаны с периодом становления Лондонского Королевского общества (и, значит — с институциональным становлением науки Нового Времени). Так, И.С. Дмитриев, описывая процедуру первых заседаний Лондонского Королевского Общества, говорит об опоре на «репортаж-нарратив об отдельно взятом событии» и о том, что именно «на этом пути ученые мужи надеялись получить знание, одинаково убедительное для всех».

Об общей ориентации английской науки на описание исследуемых явлений — противопоставляя при этом описание объяснению — писал и Павел Флоренский. «Противоречия английских моделей и английских формул живо свидетельствуют о желании англичан не объяснять мир, но лишь описывать его теми средствами, которые, по свойствам именно английского ума, наиболее берегут его силы, силы английского ума». Особенности английской физики Флоренский определял так: «Ей дорог сырой факт, ей дорога природа и дорого описание действительности посредством символов, избираемых всякий раз наиболее соответственно умственному складу данного исследователя».

С помощью повествования мы придаем опыту форму и смысл, упорядочиваем его посредством выделения начала, середины, конца и центральной темы.

За пределами британской науки классическим примером «нарративных моделей порождения знания» могут служить работы Гете по теории цвета. Собственное описание цветовых явлений Гете противопоставлял рациональным способам получения и анализа спектра белого света, провозглашаемых Ньютоном и предполагающих предварительное выдвижение гипотезы и последующее ее обоснование в эксперименте. Гете указывает на огромное количество ухищрений, которые понадобились Ньютону, чтобы экспериментально зафиксировать спектр белого света. Этим ухищрениям он противопоставляет тщательные описания цветовых ощущений, замечая, к примеру, что если смотреть сквозь зеленую штору, то серое здание кажется красноватым; если же идти лугом при относительно ясном небе, то со всех сторон преобладает зеленый цвет, а стволы деревьев кажутся красноватыми. С современной точки зрения наблюдения Гете относятся скорее к психофизиологии, чем к физике. От Ньютона же и его последователей, стремившихся перевести физику с языка качественных описаний на язык количественного эксперимента и математических моделей, напротив, требовалось «развести» в оптических исследованиях физику и психофизиологию.

В профессиональных текстах генетиков, как в магическом кристалле, фокусировались и сменялись не только рациональные пути развития генетики, но и модные веяния в разных областях точных, естественных и гуманитарных наук.

Реакция современников Гете на его критику в адрес Ньютона была в целом негативной (поскольку ньютоновский метод воспринимался в научном сообществе как символ прогресса). В ХХ же веке работы Гете часто оказывались предметом пристального внимания физиков, физиологов, историков науки. Так, специальную статью посвятил его работам Вернер Гейзенберг — один из самых ярких мыслителей неклассической науки. По словам Гейзенберга, «Гете опасался естественнонаучной абстракции и отшатывался от ее беспредельности потому, что ощущал, как ему казалось, присутствие в ней демонических сил и не хотел подвергаться связанной с этим опасности. Он персонифицировал эти силы в образе Мефистофеля».

Заметим, что современная история науки постепенно отказывается от образа Ньютона как сугубо рационального мыслителя и проявляет явный интерес к остававшимся до недавнего времени в тени повествовательно-нарративным текстам великого английского мыслителя: к рукописям на алхимические, богословские, исторические сюжеты.

Нарративный подход (понимаемый широко — как ориентация на интуицию, воображение, на опыт и чувства индивидуальной личности), характерен и для так называемого романтического направления в немецкой науке первой половины XIX века. Среди главных его представителей — Густав Фехнер, Иоганн Риттер, Ганс Эрстед. Отличительной чертой романтической науки можно назвать открыто декларируемую ее представителями ориентацию на натурфилософские идеи: идею всеобщей одухотворенности природы (Фехнер), идею всеобщей связи природных явлений (Риттер и Эрстед). Существенно, что и Фехнер, и Риттер, и Эрстед сделали выдающиеся открытия в области экспериментального, а не теоретического, как можно было бы подумать, естествознания. При этом именно идеи натурфилософии определяли методологические принципы экспериментального исследования и для Фехнера, который сформулировал первые законы экспериментальной психофизиологии, и для Эрстеда, который открыл магнитное действие тока.

О нарративной составляющей в публикациях биологов ХХ столетия пишет А. Седов: «В профессиональных текстах генетиков, словно в своеобразном магическом кристалле, непроизвольно отображались, фокусировались и сменялись не только рациональные пути развития самой генетики, но и «модные» веяния в различных областях точных, естественных и гуманитарных наук, а также в житейской практике».



Объясняющие истории: снять страх перед непознанным

В современном образовании, кстати, активно обсуждаются проблемы, тематика которых позволяет, говоря словами Елены Трубиной, говорить о переходе от «нарратива как способа порождения знания» к «нарративу как способу социального взаимодействия». В отчете «За пределами двухтысячного года: естественнонаучное образование для будущего», подготовленном британским фондом Наффилда, читаем: «Наше предложение состоит в том, чтобы научное образование более активно использовало один из наиболее эффективных и популярных в мире способов распространения идей — нарративную форму. Для этого необходимо признать, что основная цель научного образования состоит в представлении серии «объясняющих историй». Используя термин «истории», мы стремимся подчеркнуть значение рассказа в распространении идей и в сообщении идеям осмысленности, запоминаемости и согласованности».

В российской литературе я нашел всего одну статью, автор которой обсуждает нарративный подход к преподаванию естественнонаучных дисциплин. Правда, реплику автора о том, что «исключение педагогического нарратива из лекции не отразится на ее формальном содержании», я бы отнес только к традиционным вузовским естественнонаучным дисциплинам: к физике, химии, сопротивлению материалов. Что же касается курса «Концепции современного естествознания», который преподается на гуманитарных и социально-экономических специальностях — я, например, просто не представляю себе, как говорить о нем вне нарративного подхода.

Вне нарративного подхода никак не представить себе и курса естественных наук в социально-экономических и гуманитарных профильных классах средней школы. Я вообще думаю, что курс естествознания для гуманитариев — и в гуманитарных классах средней школы, и на соответствующих специальностях высшей школы — не должен, в отличие от традиционных курсов физики и химии, быть ориентирован на развитие умений решать задачи. В этом смысле мне кажется оправданной позиция английских коллег: «Естественнонаучное образование должно стремиться развивать — и потому должно уметь оценивать — способность читать и критически воспринимать научный язык и научную аргументацию».

Соглашаясь с важностью нарративного подхода в образовании, мы, по сути дела, признаем повествование полноправным стилем преподавания, стилем учебника — и, что тоже очень важно, законным жанром письменной работы, которую выполняет школьник или студент. Если требования к форме и содержанию курсовой или эссе будут достаточно хорошо структурированы, работы этого жанра вполне смогут заменить задачи, уже привычные нам в курсах физики или химии.

Что касается средств нарративности в учебных дисциплинах, они могут быть самые разные. Например, в российском учебнике естествознания для школ гуманитарного профиля он обычно принимает вид активного обращения к метафоре, сближающей физику с живописью, геологию с поэзией… А вот в британском — через описание многочисленных статистических исследований, в которых — на уровне статистической достоверности — выясняется значимость какого-либо фактора для того или иного события. Рассказ об исследованиях сопровождается описанием социальных и политических коллизий, которые побудили ученых к исследованиям или последовали за ними. Письменные работы самих учеников, предусмотренные и российским, и британским вариантом преподавания, тоже помогают прояснению собственной картины мира. Например, российский учебник «Естествознание-10» предлагает школьникам составлять семантические семейства из ключевых слов, относящихся к истории, географии, физике. Затем на основе таких «семейств» надо написать небольшие эссе.

Как известно, материал для курсовой современный студент и школьник ищет прежде всего в Интернете, двигаясь от одной гиперссылки к другой; курсовой работой становится, по сути дела, комментированное описание пройденного маршрута. Описывая такое погружение в Сеть, Владислав Тарасенко, координатор сайта Московского Международного Синергетического Форума, говорил о «человеке кликающем», живущем в мире медиа, в отличие от «человека читающего», живущего в мире библиотек. Для «способа создания повествований», рассказывающих о подобных интернет-путешествиях, он предлагает название «фрактального нарратива».

Что ж, у британцев именно нарратив на завершающем этапе изучения курса «Science for Public Understanding» помогает оценить, как школьник усвоил изученное. Целая глава учебника «Science for Public Understanding» посвящена тому, как писать заключительную курсовую работу. Там, в частности, сказано, что автор курсовой должен представить разные точки зрения на ту или иную проблему и, кроме того — обозначить личное отношение к этой проблеме. Автору рекомендуется:

«1. Стремиться всегда, когда это возможно, писать от первого лица («Я хочу показать, что…» вместо «Показано, что…»).

2. Выражая свое собственное мнение, подтверждать его примерами и доводами.

3. Анализируя информацию, стремиться к беспристрастности и приводить альтернативные точки зрения.

4. В процессе подготовки конкурсной работы стараться ответить на следующие вопросы:

= если вы познакомились с какой-то неоднозначной проблемой (или, может быть, ваш проект вообще связан с неоднозначной проблемой), как вы отличали факты от мнений?

= как вы решали, какой материал использовать, а какой — нет?»

Английским школьникам рекомендуется и таблица экспертных оценок, с помощью которой можно оценить надежность тех или иных заявлений, сделанных учеными в средствах массовой информации.

По-моему, таким требованиям — в идеале — стоило бы соответствовать и нарративному изложению сюжетов современной науки вообще.


Элемент нарративиум

Ну и, наконец, заметим, что тема нарратива в становлении научного знания стала одной из сюжетных линий очередного романа-фэнтези Терри Прэчетта из известной серии о «плоском мире» (discworld). Этот роман — посвященный науке «плоского мира» — Прэчетт написал уже не один, а в соавторстве со специалистами по естественным наукам. В фантастическом «плоском мире», который там описывается, процессы и явления определяются не столько законами природы, сколько присутствием всюду в этом мире элемента нарративиума. Абстрактное там становится реальным, поскольку присутствие нарративиума предполагает, что все происходит «в полном соответствии с нарративным императивом».

В эксперименте, который ставят живущие в этом мире мудрецы, рождается новый, «круглый мир» (round-world). Фактически мудрецы наблюдают в эксперименте рождение Земли и возникновение жизни. Эти процессы подчиняются законам Природы (а не нарративному императиву), и еще одной сюжетной линией становится рассказ об этих законах. Прэчетт подчеркивает, что в «круглом мире», казалось бы, нет элемента нарративиума, который определяет все процессы и явления в мире «плоском», «желания людей не проявляются в устройстве мира и вселенная не состоит в рассказе истории. <…> Таков традиционный взгляд на науку круглого мира».

Этот взгляд, однако, «не учитывает многое из того, что действительно способствует формированию научных представлений об окружающем мире. Наука не существует исключительно в абстракции, она создается и поддерживается людьми». Люди выбирают то, что их интересует и что они считают значимым, и весьма часто то, о чем они думают, нарративно. Прэчетт особенно выделяет роль статистики в нарративном описании событий — ведь в основе статистического исследования лежит вполне определенная выборка статистически анализируемых событий, решение же о том, какая именно выборка станет предметом статистического исследования, принимает сам исследователь. «Человеческий мозг, — пишет Прэтчетт, — постоянно пребывает в поисках паттернов и концентрируется на тех событиях, которые кажутся ему существенными, вне зависимости от того, являются ли они таковыми в действительности».

Рецензент журнала New Scientist назвал свой материал о книге Терри Прэчетта «Narrative drive». «Нас, — полагает он, — следует именовать Pan narrans[1], поскольку умение рассказывать позволяет очень многое объяснить в человеческой культуре».

Да, наши отношения с нарративами весьма непросты и многогранны. Иногда их авторы — мы, а иногда — аудитория, для которой они создаются. Но во всяком случае, нарративиум — неотъемлемый элемент не только нашей науки и нашего образования, но и нашей жизни и, несомненно, нашей картины мира. И это надо учитывать.

Соблазнение знанием



Иногда кажется, что современное телевидение и современная наука — вещи безнадежно несовместные. В самом деле, возможны ли между ними сколько-нибудь серьезные отношения сейчас, когда наука по степени сложности бесконечно далека от уровня повседневного понимания и едва ли не любая попытка говорить о ней общечеловеческим языком — в том числе и телевизионным — неминуемо ведет к грубым упрощениям? Но разве от этого задачи просвещения становятся менее актуальными? Скорее уж, пожалуй, наоборот.

Обо всем этом мы говорим со Львом Николаевым — президентом и художественным руководителем телекомпании «Цивилизация». Физик по образованию и просветитель по многолетнему опыту работы, он пережил несколько эпох истории отечественного телевидения вообще и просветительского — в частности. Он начал работать на телевидении еще в конце пятидесятых, с 1973-го по 1986 год вместе с С.П. Капицей делал программу «Очевидное — невероятное», с 1989-го по 1996-й — программу «Под знаком «Пи»». С 1998 года Лев Николаев — автор и ведущий программы «Цивилизация», а с 1999-го — программы «Гении и злодеи уходящей эпохи» (теперь — просто «Гении и злодеи»). По его сценариям сделано около 100 фильмов для кино и телевидения. Механизмы совмещения внутринаучных смыслов с общекультурными он представляет себе, надо полагать, как очень немногие.

— Лев Николаевич, как вы думаете, сохранились ли у сегодняшней науки какие-то общечеловеческие смыслы и совместимость с общекультурной картиной мира? И возможно ли это как-то пересказать для непрофессиональной аудитории, да еще и в зрительных образах?

— Наука стала сложной уже очень давно, и рассказывать о ней было непросто еще во времена СССР. А сейчас — тем более.

Но у меня на это есть своя точка зрения. Она тоже сформировалась довольно давно, мы с Капицей пришли к этому выводу еще во времена «Очевидного — невероятного». Сейчас просто немыслимо делать программы в стиле научно-популярных журналов 30 — 40-х годов, объяснявших, отчего гремит гром и сверкает молния, что происходит с веществом на молекулярном уровне… Сегодня, конечно, такое не может быть ничем, кроме вульгаризации.

— А что, в 30—40-х годах было иначе?

— Тогда это было просто обязательно. Считалось, что при отсутствии нормального школьного обучения и общей неграмотности населения нужно объяснять основы всего происходящего. Задача стояла очень утилитарная — не объяснить, чем наука занимается сейчас, а вообще рассказать, как все устроено: дать людям представление об азах добытого наукой знания, о направлении прогресса и так далее…

— Сейчас, значит, очень хорошо с грамотностью?

— Даже если не очень, сейчас такого никто смотреть не будет. Конечно, для рассказа о современной науке очень трудно находить человеческие, образные решения. Но это и не нужно. Систематическое знание по определению требует гораздо большего времени, больших усилий и так далее. В упрощенном виде его не перескажешь.

— Так что же нужно?

— Обратимся к классикам. Был такой замечательный писатель Даниил Семенович Данин, популяризатор науки, автор прекраснейших книг о физике и разных прочих науках, интереснейший человек. Я очень хорошо его знал, мы его неоднократно снимали. Так вот, лет сорок назад Данин изобрел один термин. Он говорил, что задача популяризации — не в объяснении, а в соблазнении знанием.

То есть — так рассказать, так увлечь слушателя, чтобы он сам полез в книжку и стал искать ответы на вопросы, на которые не получил ответа. Второй его термин — кентавристика. Он даже преподавал ее в РГГУ, у него была кафедра. Там и сейчас есть книжный магазин «У кентавра». Что такое кентавристика? Это соединение науки и искусства. Науки — с искусством рассказа об этой науке.

Так вот, Данин считал, что наша задача — в ситуации высочайшей сложности науки, способной понимать очень глубокие процессы, очень тонкие связи внутри вещества, — не пытаться популярно пересказать то, на изучение чего люди тратят годы, но помочь людям выработать свое отношение к каждому открытию, к каждому событию, которое происходит в науке и технике. Такие отношения в сумме и составляют мировоззрение.

Мировоззрение каждый человек формирует сам, это штучная работа. Школа к этому не имеет отношения.

— Но ведь школа дает по меньшей мере материал для этого и, как правило, уже как-то проинтерпретированный…

— Нет, она, безусловно, знакомит с основами того, что уже открыто и сделано. Но ведь мы живем в постоянно изменяющемся мире, где открытия случаются буквально каждый день. А все устройство массмедиа сейчас «заточено» на сенсационность, которая раздувает из любого мало-мальски заметного события даже: не мыльные пузыри, а воздушные шары. Обыкновенный человек просто не в состоянии оценить истинный масштаб и ценность того или иного открытия. Причем на этом «горят» не только обыватели, но и ученые.



Известны даже случаи, когда за такие раздутые вещи давали Нобелевские премии.

Например, история с высокотемпературной сверхпроводимостью. Лет 25 назад два швейцарца обнаружили эффект: сверхпроводимость у жидкого гелия, у жидкого кислорода возникала при температуре не абсолютного нуля, а чуть выше, градусов на 10–15. Это была сенсация! — для энергетики и для многого другого это чрезвычайно важно и полезно. Тогда все это подняли до таких высот, что немедленно присудили Нобелевскую премию. Предполагалось, что найдено целое научное направление, найден ключ к овладению высокотемпературной сверхпроводимостью, я делал фильм на эту тему. А потом оказалось — чушь! Дальше не удалось сделать ни одного шага.

— Но почему же научное сообщество не разобралось сразу?

— А почему Нобелевские премии обычно дают через 20, 30, 40 лет? Чтобы проверить открытие — его ценность ведь далеко не всегда бывает очевидной. Но здесь сенсация была настолько яркой, что ждать не стали. И, как оказалось, напрасно.

Вторая история — история с 2000 годом, «миллениумом», когда ожидался сбой в компьютерах, и весь мир вопил, что произойдет черт-те что — будут падать самолеты, взрываться атомные электростанции… Опять-таки, мы делали об этом двухчасовой фильм, ездили в США по приглашению американского правительства, объезжали компьютерные фирмы, снимали… И — ни-че-го! Заблуждаться могут, как видим, даже целые сообщества.

Так вот, в чем суть нынешней просветительской деятельности? В том, чтобы оценивать научные события, опираясь на авторитеты, на историю исследования тех или иных вопросов.

Ведь в науке ничего не происходит неожиданно. Приходит время, и какой-то задачей «вдруг» начинает заниматься просто огромное количество ученых в разных странах. Кто-то нашел правильную дорогу, кто-то залез в тупик, у кого-то что-то не получилось, — это занимает много времени, и — наконец кто-то делает открытие. Вот, например, Эйнштейн открыл общую теорию относительности. Это мог сделать Минковский, могли сделать еще пять-шесть человек… Эйнштейн и сам признает: они были так же близки к этой задаче, как и он. Он просто сделал это раньше других. Такое случается.

Когда происходит событие подобного масштаба, объяснить его людям часто бывает невероятно сложно. Но вполне реально оценить событие с точки зрения, например, его влияния на дальнейшие исследования. Скажем, представление об эффекте разлетающихся галактик, о Большом Взрыве — одно из следствий той же теории относительности. Чтобы объяснить людям существо теории относительности, понадобилось затмение! То есть искривление солнечного луча, которое может наблюдать каждый. Для объяснения эффекта разлетающихся галактик понадобилось открытие так называемого «красного смещения», автором которого был выдающийся астроном и физик Хаббл.



Чтобы найти и поддержать действительно важное научное событие, популяризатор не должен идти по пути буквального перевода на «человеческий» язык научных терминов и событий. Нужно смотреть вокруг, искать связи, возникающие у открытия с «вненаучной» жизнью. Что значит — помочь людям выработать свое отношение? Это значит сказать им: вот, сделано открытие, — не пытайтесь его понять, это очень сложно. Но оттого, что оно произошло, станет возможно то-то, то-то и то-то. Например: оттого, что пересадили ген лягушки или червяка в картошку или в помидоры, они теперь могут лежать месяц и не портиться. Как это возможно с точки зрения генетики — «простому» человеку не так уж важно. А что от этого получают люди — очень важно и, главное, более понятно.

— Тут еще интересен запрос, идущий от самой аудитории. Ведь одно дело — то, что вы готовы предложить, и совсем, вероятно, другое — то, чего ждет зритель. Как вы думаете, чего люди ждут, и есть ли сегодня шансы у научно-популярных программ собрать сколько — нибудь большую аудиторию?

— Скажу сразу, что непосредственной обратной связи с аудиторией у нас сейчас нет. В советское время письма приходили мешками, и нас заставляли на них отвечать. А сейчас никто не пишет — даже по электронной почте. Конечно, возникают какие-то вопросы, предложения, но это просто в тысячи раз меньше, чем раньше.



Однако интерес вычисляется другими способами. Как правило, многих интересует сфера, связанная с медициной: собственное здоровье, перспективы лечения тех или иных болезней, пересадки органов… Далее, это вопросы, связанные со всевозможными глобальными проблемами: экология, климат, народонаселение, энергетика — хватит или не хватит на нашу долю газа или нефти… Здесь есть возможность вполне серьезного футурологического анализа. Словом, вполне реально составить перечень тем, так или иначе волнующих публику, и работать с ними.

— Насколько я понимаю, публику интересуют вопросы более-менее прикладные. А есть ли хоть в какой-то степени запрос на темы, связанные с фундаментальной наукой, с мировоззренческими вопросами, с сутью бытия, в конце концов?

— Я не уверен, что фундаментальные вопросы в чистом виде интересуют большую аудиторию. Вообще у научно-популярных программ есть своя постоянная аудитория. Во всем мире она не превышает пяти процентов населения, у нас — тоже. Вот, например, наши программы идут ночью — очень плохое время, люди жалуются, но тем не менее свой процент зрителей у нас есть. Пусть три процента, три с половиной, иногда меньше, иногда чуть больше, но есть. Например, наш сериал о генетике — «Код жизни» — набирал больше трех процентов.

Этот процент включает в себя прежде всего так называемую интеллигентную публику: людей с высшим образованием, привыкших работать со сложной информацией, интересоваться многим… — вот они и интересуются. Запрос этой аудитории на «фундаментальные» темы на самом деле не очень актуален, потому что знание о «фундаментальном» — это, как правило, устоявшееся знание, сформировавшееся лет 30–50 назад, со своим сложившимся языком, своей литературой; это — то, что изучают в вузах.



Но мы все-таки заинтересованы в вовлечении большего количества зрителей. Даже не из экономических соображений, а просто по сути просветительства — это наша основная задача: втягивать как можно больше людей, соблазнять их знанием. Мы, конечно, понимаем, что соблазнить человека малообразованного, не отягощенного высшим образованием или, может быть, не очень внимательно в свое время учившегося, и рассказывать ему впрямую о фундаментальных проблемах — дело довольно безнадежное. Тем более в условиях нынешней борьбы за зрителя вообще. При таком количестве каналов, как сейчас, слишком велик соблазн зацепиться за что-то другое. Приходится прикладывать усилия.

Поэтому мы, например, начинаем каждую программу с некоего «крючка», задача которого — зацепить зрителя чисто эмоционально, драматургически: с некой интриги, которая остановила бы руку на переключателе и заставила бы смотреть дальше. Когда речь идет о фундаментальной науке — это, как правило, тоже требует драматизации, поиска формы, сюжета, конструкции, которая была бы интересна зрителям.

Пару лет назад мы делали цикл «Братство бомбы», и первый фильм в нем был посвящен фундаментальным вещам — открытиям, восходящим к Кюри, Бору, Резерфорду… Мы держали внимание зрителя обещаниями, вовлекали его в ожидание предстоящего удовольствия и напряжения: шли от открытий в фундаментальной физике — к перипетиям и драмам, связанным с бомбой. Это один из способов.

Другой способ — попытаться изложить фундаментальную проблему через жизнь связанного с нею ученого. Кстати, в связи с «Кодом жизни» у нас было довольно много трудностей — объяснять генетические законы впрямую очень сложно. Мы включали фундаментальные понятия дозировано — через биографии исследователей.

— Вы могли бы привести примеры бесспорных успехов в области телепросветительства? Не только на Западе, но и у нас. Чей опыт для вас важен — настолько, что его и перенимать стоит?

— Самый важный опыт, проверенный в нашей работе, — это большие циклы, «блокбастеры». В этом жанре мы делали «Код жизни» и «Братство бомбы».

На Западе такое делается давно. Например, английский физик Джейкоб Брановски сделал цикл фильмов «The ascent of man» — «Восхождение человека» — необычайно интересная и здорово сделанная серия. В сущности, там была выражена личная точка зрения этого ученого (так и было подписано: «personal view») на историю познания, открытия человечеством закономерностей, по которым оно живет. Карл Саган сделал цикл «Космос» — тоже необычайно сильная штука об истории космоса. Особых открытий там, казалось бы, не было — он добросовестно, поэтапно пересказывал, как происходило открытие звезд, туманностей, планет Солнечной и других систем. Но это делалось на очень хорошем кинематографическом языке, было много постановочных эпизодов, компьютерной графики, — получилось красивое, увлекательное зрелище. Такие большие мировоззренческие сериалы — очень полезная вещь, потому что процент зрителей у них гораздо выше, чем у рядовой научно-просветительской продукции. Я вообще считаю, что это — направление, в котором, видимо, будет дальше развиваться просветительство.

Прежде всего этот опыт показал, что есть определенная человеческая тяга поменять привычное телезрелище на что-то, требующее приложения ума. Но главное — в мере подробности. Раньше по той же бомбе, по атомным исследованиям в разных странах было сделано много фильмов, но все они ограничивались пересказом событий. Было, в общем, совершенно не важно, что за люди этим занимались, что это для них значило, за исключением перипетий шпионского свойства. В принципе такой подход близок к тому, что происходит в науке. Науке ведь не важно, кто именно сделал открытие, — важно, что оно существует. Это нам, людям, надо знать, кто и, главное, как и почему это сделал. Психология научного творчества и вообще жизнь людей в науке — это ведь очень интересно.

В пространных блокбастерах мера подробности сама по себе втягивает зрителя. Он следит за перипетиями человеческой жизни — а потому и за наукой.

Второе направление в телепросветительстве, которое сейчас отрабатывается, — это так называемые «докудрамы»: документальные драмы, в которых ситуации из жизни ученых разыгрываются профессиональными актерами, но без художественных вольностей, жестко следуя структуре реальных событий. Это тоже позволяет передать человеческую составляющую науки гораздо полнее и интереснее, чем до сих пор. Раньше обходились чисто документальными материалами — показывали, например, окна какого-то института с комментариями типа: «вот здесь было открыто то-то и то-то»… Звук отдельно, картинки отдельно…

Оптимизм внушает и адресная специализация каналов, которая сейчас происходит во всем мире. Человек может не лазить по всем каналам в поисках интересного, а сразу включить то, что ему надо. Спорт? — есть десяток чисто спортивных каналов, музыка? — пожалуйста, музыкальные каналы… Из просветительских каналов у нас известен «Discovery», который делается на Западе, — не очень высокого качества, но тем не менее у нас его очень хорошо смотрят: для многих это — способ хоть как-то удовлетворить интерес.

Скоро такие же каналы — дециметровые, цифровые — будут и у нас. Я знаю, что все крупные каналы хотят сделать себе такие просветительские «отпочкования».

Есть несколько вариантов такого развития. Прежде всего — то, с чего начинался и «Discovery»: путешествия, дикая природа… Это требует минимума усилий и легко заполняется. «Discovery» просто забирает у путешественников то, что они наснимали, монтирует и запускает в эфир. Такой канал, конечно, может возникнуть быстро. Но если вспомнить, что у нас в прежние времена была самая мощная в мире кинопросветительская база, что у нас и сейчас много людей, умеющих делать настоящее просветительское кино, то, я думаю, мы можем преуспеть в этом больше, чем «Discovery», делая программы мировоззренческого толка.

Наверняка будет отдельный исторический канал, связанный и с общественной историей, и с историей техники, и с историей науки, и историей искусства и так далее. Может быть, нам удастся открыть еще канал, подобный тому, что в Канаде и Соединенных Штатах идет под названием «Biography». Это — не только о замечательных людях прошлого, но и о современниках, и о проблемах, социальных и прочих, с которыми эти люди связаны, — тут много всяких тем нарастает. Вполне реален военно-патриотический канал — существует команда, которая уже делает нечто подобное, например, цикл «Тайны забытых побед»; отдельный канал для детской аудитории…

— А каковы ваши собственные планы — хотя бы ближайшие?

— Например, мы запланировали большой цикл — фильмов 15–20 — по истории научной фантастики; уже есть готовые сценарии. Он будет строиться тематически и состоять из двух частей: о прародителях идей — и о том, как эти идеи потом осуществлялись. Самое привлекательное здесь — не в том, чтобы рассказывать о классических, хрестоматийных фантастах вроде Жюль Верна или Уэллса, но в том, чтобы открывать малоизвестные имена. Вот, скажем, путешествие на Луну: обычно считают, что это придумали фантасты XIX века. Ну, в более-менее развернутом виде об этом действительно писали в XIX–XVIII веках, но первые идеи путешествия на Луну относятся к III–IV векам до нашей эры. И подводную лодку впервые описал, оказывается, не Жюль Верн, а Кампанелла. Вряд ли кто-нибудь предполагает, что фантастом был проклятый всеми Фаддей Булгарин, — а ведь он писал фантастику! И таких фигур довольно много. Это и будет «приправой», которая позволит сказать нечто новое, чего люди даже не предполагают.

Еще у нас задуман проект — собственно, мы это уже делаем — об истории кино и телевидения с точки зрения технической вооруженности и творческих идей. До сих пор история кино и история телевидения всегда существовали отдельно друг от друга, не смешиваясь. Мы впервые будем рассматривать их одновременно: взаимовлияния, пересечения…

— Самое удивительное в том, что вы говорите, признаться — это общая оптимистическая интонация. Более привычно слышать, что у нас некогда было качественное научно-популярное кино, а потом оно кончилось. Так ли это, и если да, то с чем вы это связываете? Ведь люди, которые это делали, в основном еще живы…

— Дело в том, что исчез государственный заказ. Такого государственного планирования создания научно-популярных фильмов, на которые тратились большие деньги, больше нет. В советские годы работали, по крайней мере, четыре крупные студии: в Москве, Ленинграде, Киеве и Свердловске — они выпускали до тысячи фильмов в год, и многие из них очень хорошего качества. Это кончилось. Просветительство перестало финансироваться точно так же, как и наука.

— А сейчас государство в этом совсем не заинтересовано?

— Я думаю, пройдет некоторое время, и поймут, что так невозможно. Ведь мы же все эти годы живем сегодняшним днем. А для сегодняшнего дня, конечно, просветительство не нужно. Просветительство — это забота о будущем. А если этой заботы нет, если будущее не интересует, то нет и средств на эти дела.

Но, кажется, слава Богу, происходит некий поворот в области образования. Это то, что должно быть заботой государства. Думаю, этим обязательно начнут заниматься.

— Если сравнить советское время и нынешнее, когда вам было легче работать и когда — интереснее?

— Легче было, конечно, тогда. При советской власти все-таки считалось обязанностью думать о подрастающем поколении и вообще о том, что нужно готовить себя к будущему. Поэтому просветительские задачи обязательно возлагались на все средства массовой информации: и на печать, и на телевидение. Сейчас дела обстоят плохо.

Государственной поддержки практически нет, и то, что делается, делается в основном во исполнение каких-то обязательств, которые подписывают хозяева каналов и в соответствии с которыми они должны некий процент эфирного времени выделить на просвещение. Но они это обходят — скажем, за счет покупки зарубежных научно-популярных сериалов, связанных с историей, географией, приключениями, космосом… Это гораздо дешевле. То есть эфир более-менее заполняется. А на то, чтобы производить собственную продукцию, мало средств.

Но интереснее — безусловно, сейчас. Раньше, что бы мы ни сделали, все шло в эфир. Можно было просто посадить перед камерой академика, который что-то такое рассказывал — мы ведь все «Очевидное — невероятное» строили на диалоге Капицы с разными учеными, и не все из них могли популярно объяснить, чем они занимаются, все равно смотрели!

А сейчас надо придумывать. Да, трудно, да, мало времени, да, эфир нам дают в основном ночью. Но это и заставляет искать приемы рассказа, вырабатывать драматургию… Я вообще думаю, что с точки зрения развития искусства популяризации сейчас — благодатное время.

Беседовала Ольга Балла

Похвала незнанию

Михаил Розов

Михаил Александрович Розов — доктор философских наук, ведущий научный сотрудник Института философии РАН, профессор УРАО. Специалист по эпистемологии и философии науки.



Кто такой незнайка?

Мы привыкли считать: знание, если оно фундаментально, — ценность само по себе и необходимый элемент духовной культуры. А можно ли ценить незнание? Если студент не знает предмета, он плохой студент; если специалист не знает чего-то существенного в своей области, он плохой специалист; если кто-то не знает, что такое закон всемирного тяготения, он просто некультурный человек.

Но, говоря так, мы смешиваем незнание и невежество.

Одно дело — не владеть уже полученными знаниями, вошедшими в арсенал культуры. Совсем другое — не знать того, чего еще не знает никто. В первом случае мы можем употреблять термин «невежество», и то с оговорками. Да, время энциклопедистов прошло, и каждый неизбежно будет «невеждой» в какой-то области. Но считать ли невеждой того, кто четко осознает свое незнание? Скорее, невежда тот, кто ничего не осознает.

Второй случай еще интереснее. Можно ли обвинять в невежестве физиков прошлого века на том основании, что они не знали квантовой механики и не подозревали, что она будет создана? Очевидно, нет. А как быть с осознанием границ современного знания и стоящих перед нами проблем? Это ведь форма фиксации нашего незнания. Но о невежестве здесь не может быть и речи. Напротив, перед нами особая форма рефлексии, без которой не может развиваться наука, важный компонент духовной культуры. Возникает даже вопрос: а чему надо в первую очередь учить, знанию или такого рода незнанию? Но — все по порядку.


Принцип Гийома

В одной из работ французско го лингвиста Гюстава Гийома сформулирован тезис, способный претендовать на роль фундаментального принципа теории познания: «Наука основана на интуитивном понимании того, что видимый мир говорит о скрытых вещах, которые он отражает, но на которые не похож». Назовем это принципом Гийома. По сути, он утверждает: наука основана на осознании нашего незнания. Да, мы почти никогда не удовлетворены уровнем наших знаний, мы постоянно предполагаем: за освоенным скрывается что-то еще.

Уже маленький ребенок пытается преодолеть границы того, что видит. Он чувствует: любая игрушка скрывает тайну, которую надо разгадать, и стремится дополнить наблюдаемую картину, задавая традиционные вопросы: как, зачем, почему?.. И лишь привычные явления кажутся лишенными таинственности и глубины. Поэтому они часто труднее всего для познания. Да, надо быть Ньютоном, чтобы обратить внимание на упавшее яблоко и специально задуматься над этим тривиальным фактом.

Вся история философии, с Платона и Демокрита, пытается дать интерпретацию принципа Гийома и ответить на вопрос, что собой представляет мир «скрытых вещей», к познанию которого мы стремимся, что кроется за данным и освоенным. Для Демокрита это — атомы и пустота, для Платона — мир объективных идей. То есть, чтобы объяснить познание в его стремлении перейти границу освоенного, мы и сам познаваемый мир пытаемся представить как двухэтажную конструкцию, состоящую из вещей непосредственно данных и скрытых.

Можно выбрать и другой путь. Допустим, в нашем распоряжении — набор приборов. В этом случае мы не будем довольствоваться непосредственно наблюдаемой картиной и не успокоимся, пока не используем весь приборный арсенал. Но к числу познавательных средств относятся не только приборы, но и многое другое: концептуальный аппарат, математические модели, карты и чертежи… То есть «скрытый мир» Гийома можно интерпретировать как мир имеющихся в нашем распоряжении познавательных возможностей. По такому пути пошел Кант, рассматривая, в частности, в качестве средств познания категории рассудка.

Поставим вопрос конкретнее: что такое «скрытый мир» для той или иной области знания? Можно ли что-то о нем сказать? Вопрос важный: речь фактически идет о познавательных ресурсах науки, о потенциале ее развития.


Знание о незнании

Но как зафиксировать то, что еще не стало достоянием знания? «Скрытые вещи» потому и скрытые, что о них ничего нельзя сказать. Но так ли? В свете сказанного ясно: незнание определяется уровнем развития науки и культуры, знания и методов его получения. Его сферу можно зафиксировать — и надо отличать от сферы неведения. Последнее — это то, о чем мы действительно не можем сказать ничего конкретного.

Назовем незнанием то, что можно выразить в виде вопроса или эквивалентного утверждения типа: «Я не знаю того-то». «Что-то» в данном случае — это вполне определенные объекты и их характеристики. Мы можем не знать химического состава какого-то вещества, расстояния между какими-то городами, даты рождения или смерти политического деятеля далекого прошлого, причины каких-то явлений… Во всех этих случаях можно поставить и конкретный вопрос или сформулировать задачу выяснения того, чего мы не знаем.

Но речь же идет о знании! — возразит въедливый читатель. И он прав: речь действительно — об особом виде знания, о знании отсутствия у нас определенных конкретных знаний. Это и есть форма фиксации незнания: осознанное незнание, рефлексия по поводу границ познанного.

Поясним. В данном контексте нас интересуют не границы эрудиции отдельного человека, а границы познания, заданные уровнем развития науки и культуры. На этом уровне мы способны сформулировать определенное количество вопросов, задач, проблем — это и образует сферу незнания. Все, что в принципе не выразимо подобным образом, для нас просто не существует как нечто определенное. Это сфера неведения. Образно выражаясь, неведение — это то, что определено для Бога, но не для нас. Так, Демокрит не знал точных размеров своих атомов, но мог в принципе поставить соответствующий вопрос. Однако он не ведал о спине электрона или о принципе Паули.


Злоключения графа Пато


Структура незнания иерархична. Вы можете попросить своего сослуживца перечислить его знакомых, их пол, возраст, место рождения, род занятий и т. д. Это зафиксирует первый уровень вашего незнания: перечисленные вопросы могут быть заданы без дополнительных предположений, кроме того, что все люди имеют пол, возраст и прочие названные характеристики. Но среди знакомых вашего сослуживца могут оказаться боксер, писатель, летчик-испытатель… Поэтому возможны вопросы более специального характера, предполагающие введение дополнительных гипотез. Скажем: «Если среди ваших знакомых есть писатель, какие произведения он написал?»

Действуя так же применительно к науке, мы получим развернутую программу, нацеленную на получение и фиксацию нового знания, выявим перспективу развития данной науки в части, зависящей от уже накопленных знаний. То есть незнание — это область нашего целеполагания, планирования нашей познавательной деятельности.

Иерархическую структуру незнания можно показать на примере старой шутки о графе и графине Пато. Граф Пато играл в лото и проиграл пальто; а графиня Пато не знала про то, что граф Пато играл в лото и проиграл пальто; но граф Пато не знал про то, что графиня Пато не знает про то, что граф Пато играл в лото и проиграл пальто; а графиня Пато не знала про то…

Суть шутки в том, что рассказ можно продолжать бесконечно. Но, присмотревшись более внимательно, легко заметить: граф и графиня — в неравных условиях. Проигравшийся граф предается сомнениям на первом уровне иерархии незнания, ибо не нуждается для постановки своего вопроса в дополнительных предположениях. А вот графиня должна рассуждать так: если граф играл в лото, то не ясно, выиграл он или проиграл, а если проиграл, то что именно? Гипотеза о проигрыше пальто неизбежно затеряется среди множества других равноправных предположений: почему пальто, а не цилиндр или часы? В этих условиях проигрыш пальто ближе к неведенью, чем к незнанию. Поэтому графиня вообще не может задать вопрос: «А знает ли граф о том, что я не знаю о проигрыше пальто?» Вопрос можно сформулировать только так: «Если граф играл и проигрался, то знает ли он о моем незнании?»

При более внимательном рассмотрении шутка не проходит: графиня и граф неравноправны, и чисто механически продолжать рассказ до бесконечности нельзя.


Тайна метода Шерлока Холмса

Герой Конан Дойля сыщик Шерлок Холмс прославился своим методом, который он сам именует дедуктивным. Перед наблюдательностью и логикой, с его точки зрения, не устоит ни одна тайна. «По одной капле воды, — утверждает он, — человек, умеющий мыслить логически, может сделать вывод о возможности существования Атлантического океана или Ниагарского водопада, даже если он не видал ни того, ни другого и никогда о них не слыхал.»

В чем же тайна метода Холмса? Поиском ответа занялся известный современный логик Я.Хинтикка. Вопрос не праздный: в сфере обыденных представлений логическому выводу традиционно отводится важная роль в получении новой информации. Так полагает и Холмс. Но в противоположность этому современные логики в большинстве следуют за Л.Витгенштейном и считают, что все логические выводы тавтологичны. Вот почему, пишет Хинтикка, «концепция дедукции и логики Шерлока Холмса бросает серьезный вызов философам-логикам».

Но так называемые дедукции Холмса вовсе не сводятся к выводу заключений из имеющихся посылок!

Холмс постоянно задает вопросы и с их помощью извлекает новые посылки либо из хаоса фоновой информации, либо путем дополнительных наблюдений. Но мы видели: вопросы — это способ фиксации незнания. Значит, тайна Холмса — в его способности задавать вопросы, выявляя наше незнание в рамках той или иной конкретной ситуации. «Развязка почти каждого хорошего детективного рассказа или романа, написанного в духе повествований о Шерлоке Холмсе, — пишет Я.Хинтикка, — может быть представлена в форме действительных или воображаемых вопросов, которые Холмс адресует самому себе».

Впервые встретив доктора Уотсона, Холмс сразу определяет, что тот жил в Афганистане. «Он только что приехал из тропиков — лицо у него смуглое, но это не природный оттенок его кожи, так как запястья у него гораздо белее». В явном виде здесь нет никаких вопросов, но неявно они присутствуют. Рассуждение можно представить и иначе: лицо у него смуглое, но неясно, загар это или природный оттенок кожи. А как отличить? А какой цвет кожи под одеждой? Ага, запястья светлые. Где же он мог так загореть? В таком виде это рассуждение более поучительно, ибо хорошо показывает: Шерлок Холмс неуклонно следует принципу Гийома и за непосредственно данным ищет мир «скрытых вещей».



Вопросы деловые и праздные

Неведение, в отличие от незнания, нельзя зафиксировать в форме конкретных утверждений типа: «Я не знаю того-то». Это «что-то» в данном случае не заменить конкретными характеристиками. Поэтому мы получаем тавтологию: «Я не знаю того, чего не знаю». Тавтология такого типа — это и есть признак неведения.

Значит ли это, что в данном случае нельзя поставить никакого вопроса? Казалось бы, нет. Почему бы, скажем, не спросить: «Какие явления нам еще неизвестны?» Но вдумаемся в суть этого вопроса. Его можно расшифровать так: каковы характеристики явлений, никаких характеристик которых мы не знаем? Самой формулировкой вопроса отрицается возможность ответа: как можно узнать нечто неизвестно о чем?

Сделаем оговорку. На вопрос о том, какие явления нам неизвестны, можно получить и такой ответ: нам неизвестны люди с песьими головами. Но это лишь другая трактовка вопроса, точнее, другое понимание слова «неизвестный». Люди с песьими головами нам известны: знакомы на уровне фантазии, фольклорных образов, но не известны в том смысле, что мы никогда не сталкивались с ними в реальности.

Значит, мы не можем поставить задачу поиска новых, еще неизвестных явлений, новых минералов, новых видов животных и растений? Такая задача — точнее, желание, конечно, существует, но обратим внимание: ставя вопрос, фиксирующий незнание, мы хорошо знаем, что именно нам надо искать, что исследовать, и это в принципе позволяет найти соответствующий метод, то есть построить исследовательскую программу. В случае поиска неизвестного такого особого метода быть не может, ибо нет никаких оснований для его спецификации.

Целенаправленный поиск неизвестных — точнее, неведомых явлений — невозможен. Мы должны просто продолжать делать то, что делали до сих пор, ибо неведение открывается лишь побочным образом. Можно поставить задачу поиска видов животных или растений, не предусмотренных существующей систематикой. Вероятно, они есть. Но что делать биологу для их поиска? То же, что и раньше: пользоваться существующей систематикой при описании флоры и фауны тех или иных районов. Поэтому задачи или вопросы, направленные на фиксацию неведения, мы назовем праздными в отличие от деловых вопросов или задач, фиксирующих незнание. Праздные задачи не образуют научной программы, не задают конкретной исследовательской деятельности.


Что такое открытие?


После открытия Австралии правомерно было поставить вопрос о населяющих ее животных, об образе их жизни, способах размножения и т. д. Это составляло сферу незнания. Но невозможно было поставить вопрос о том, в течение какого времени кенгуру носит детеныша в сумке, ибо никто еще не знал о существовании сумчатых. Это было в сфере неведения. А вот сказать нечто подобное об «открытии» Галле планеты Нептун — нельзя. На первый взгляд оба случая идентичны: биологи открыли новый вид, Галле обнаружил новую планету. Но никакие данные биологии не давали оснований предположить существование сумчатых. А Нептун теоретически предсказал Леверье на основании возмущений Урана. Их обнаружение — тоже не из сферы неведения: существовали теоретические расчеты движения планет, и вопрос об их эмпирической проверке был вполне деловым вопросом.

Уточним в свете сказанного понятие «открытие» и противопоставим ему «выяснение» или «обнаружение».

Можно выяснить род занятий нашего знакомого: обнаружить, что он летчик. Это из сферы ликвидации незнания. Галле не открыл, а обнаружил планету Нептун. Но наука открыла сумчатых животных, явление электризации трением, радиоактивность и многое другое.

Открытия такого рода часто означают переворот в науке, но на них не выйти путем целенаправленного поиска. Из незнания в неведение нет рационального пути. С этой точки зрения, так называемые географические открытия — это чаще выяснение или обнаружение: при наличии географической карты и системы координат возможен деловой вопрос о наличии или отсутствии островов в определенном районе океана или водопадов на еще неисследованной реке. Поэтому точнее сказать, например, что Ливингстон не открыл, а обнаружил или впервые описал водопад Виктория.

Открытие — соприкосновение с неведением. Особенность открытий — то, что их не достичь путем постановки соответствующих деловых вопросов: существующий уровень развития культуры не дает для этого оснований. Принципиальную невозможность постановки того или иного вопроса надо при этом отличать от его нетрадиционности в рамках той или иной науки или культуры в целом. Легче всего ставить традиционные вопросы, которые, так сказать, у всех на губах, труднее — нетрадиционные. Неведение же — вовсе за пределами нашего целеполагания.



Неведение и потенциал развития науки

Способны ли мы как-то оценить сферу неведения или потенциал науки поддается оценке лишь в части незнания? Начнем с того, что вопрос о том, какие явления нам еще неизвестны, нельзя смешивать с вопросом о существовании таких явлений.

В общем плане на последний вопрос нетрудно ответить: вероятно, такие явления существуют. Ответ можно даже усилить: несомненно, они существуют. И я уверен: большинство ученых примет и эту усиленную формулировку, — у них есть для этого основания. То есть принцип Гийома ориентирован не только на незнание, но и на неведение.

Вопрос о существовании неведомых явлений не требует их характеристики. Его можно трактовать как вопрос не о мире, а о познании, о состоянии той или иной области науки, о том, можно ли в этой области ждать открытий. Мы постоянно даем такого рода оценки и от одних областей ждем больше, чем от других. На каком основании?

Прежде всего — на основании предыдущего опыта. В этом плане бросается в глаза разительное неравноправие научных дисциплин: одни из них на протяжении своей истории дали человечеству наиболее принципиальные открытия, другие — почти не имеют их вообще. Конечно, это накладывает определенный отпечаток и на наши ожидания.

Бросается в глаза и связь этой способности делать открытия с использованием технических средств исследования, с наличием постоянно растущего арсенала приборов и экспериментальных установок. Вспомним о роли микроскопа в открытии мира микроорганизмов, о роли телескопа в развитии астрономии, начиная с открытия Галилеем пятен на Солнце, о роли фотопластинки в открытии рентгеновских лучей и радиоактивности. Да, богатый технический арсенал науки обогащает мир незнания, но это и окно в мир неведения. Правда, открывается это окно не на уровне целенаправленных акций, а случайным и побочным образом.


Познание и проектирование

Все приведенные примеры относились в основном к сфере эмпирического исследования. Но это не значит, что на уровне теории мы не открываем новых явлений. Вспомним хотя бы теоретическое открытие позитрона Дираком. И все же перенос противопоставления незнания и неведения в область теоретического мышления нуждается в существенных дополнениях. Даже естественный язык зафиксировал здесь специфику ситуации: теории мы не обнаруживаем и не открываем, но строим или формулируем. Это относится и к классификации, районированию, созданию новых способов изображения. Из сферы обнаружений и открытий мы попадаем в сферу проектов и их реализаций, в сферу научной теоретической инженерии. Потенциал развития науки определяется здесь наличием соответствующих проектов, их характером, уровнем развития самих средств проектирования.

Вот конкретный пример такого проекта из области лингвистики: «Целью синтаксического исследования данного языка, — пишет Н. Хомский, — является построение грамматики, которую можно рассматривать как механизм некоторого рода, порождающий предложения этого языка». Обратите внимание: речь не о том, что надо что-то выяснить, обнаружить, описать или измерить, но о построении алгоритма, порождающего предложения данного языка.

Каждая уже созданная и функционирующая теория может быть образцом для построения новых теорий — играть роль проекта. «Теории, посвященные остальной физике, — пишет Р Фейнман, — очень похожи на квантовую электродинамику… Почему все физические теории имеют столь сходную структуру?» Одну из возможных причин он видит в ограниченности воображения физиков: «встретившись с новым явлением, мы пытаемся вогнать его в уже имеющиеся рамки». Но это и значит строить новые теории по образцу уже имеющихся, используя последние как проекты.

Проекты бывают, однако, типовые и оригинальные. Здесь и проходит граница между незнанием и неведением. Так, теория эрозионных циклов Дэвиса, сыгравшая огромную роль в развитии геоморфологии, построена в значительной степени по образцу дарвиновской теории развития коралловых островов. У Дарвина все определяется взаимодействием двух факторов: ростом кораллового рифа, с одной стороны, и опусканием дна океана, с другой. Дэвис использует аналогичный принцип при описании развития рельефа, у него тоже два фактора: тектонические поднятия, с одной стороны, и процессы эрозии, с другой. Таким образом, теория Дэвиса является реализацией некоторого «типового проекта».

А вот Докучаев, с чьим именем неразрывно связано отечественное почвоведение, создает новый проект мировосприятия, но — как бы побочным образом. Так часто бывает и с открытиями. Исследователи отмечают: Докучаев пришел в почвоведение как геолог, и это способствовало восприятию почвы как особого естественного тела Природы. Вначале он работал в рамках сложившихся традиций. Но полученный им результат, показывающий, что почва — продукт совокупного действия ряда природных факторов, стал образцом или проектом нового системного подхода в науках о Земле.

Итак, «скрытый мир» Гийома не только обнаруживается и открывается, но и конструируется. Мы строим мир, возводя здания новых теорий, создавая математический аппарат, формулируя принципы классификации, районирования и периодизации. Мы строим его и в буквальном техническом смысле слова, обеспечивая рост экспериментальных средств исследования. И оценивая потенциал роста науки, необходимо учитывать и количество возможных вопросов, характеризующих объем незнания, и набор «типовых проектов» теорий, и технический арсенал, и, наконец, интуитивное ожидание открытий.



Проекты новых наук

В качестве заключения рассмотрим еще один возможный в принципе вариант развития науки, связанный с гипертрофией методологических ориентаций.

Американский географ Фред Лукерман сформулировал пять вопросов, с которыми неизменно сталкивались географы и которые «не имели однозначного решения». «1. Какие объекты в окружающем человека мире подлежат наблюдению и изучению? 2. Каков наилучший способ их изучения? 3. Каким образом следует обобщать массу собранных данных, чтобы выявить некий значимый тип пространственной упорядоченности на Земле? 4. Как объяснить или хотя бы приблизиться к объяснению существующей упорядоченности? 5. Как доводить до сведения других ученых полученные результаты?»

Бросается в глаза следующее. Во-первых, все эти вопросы вовсе не характеризуют наше незнание чего-либо в Природе. Мы спрашиваем не Природу, а себя, и ответ требует не исследования, а проектирования. Во-вторых, речь не о проектах теорий или классификаций, а о проектировании науки в целом, включая ее предметные границы, средства и методы. Отвечая, скажем, на вопрос о том, какие объекты подлежат изучению, мы можем получить и географию почв, и географию населения, и многое другое, то есть разные научные дисциплины.

Наука, ориентированная на вопросы такого типа, стремится к постоянной и коренной перестройке самой себя, к формированию новых дочерних дисциплин, фактически — стать другой наукой. Это может свидетельствовать о том, что она исчерпала свой потенциал и ищет новые возможности на пути построения методологических проектов. Для таких дисциплин характерен интерес к проблемам философии и логики науки, постоянные аналогии с другими областями знания, попытки заимствовать чужие подходы и категориальные представления. Можно сказать, что для них характерна ярко выраженная общекультурная ориентация. Кстати, в работах географов последних десятилетий заметна такая методологическая и общекультурная доминанты.

Вернемся к главному. Возможны проекты не только теорий или классификаций, но и наук в целом. Так, Эрнст Геккель в свое время выдвинул проект науки экологии. Проект оказался удачным: экология живет и развивается. Но наряду с этим огромное количество таких проектов оказываются бесплодным и никем не реализуются. Почему? Каким требованиям должен удовлетворять проект науки? Вопрос слишком сложен, чтобы его рассматривать здесь в полном объеме, но один из его аспектов тесно связан с нашей темой.

В 1980 году в журнале «Химия и жизнь» появился шутливый проект новой науки под названием флаконика. Речь шла об обобщении понятия «флакон». Что такое обыкновенная бутылка? Это — оболочка, изолирующая содержимое от окружающей среды. Но ту же функцию выполняет и водолазный скафандр, и космический корабль… Все это — флаконы. Обобщение можно продолжить: если мы хотим изолировать ребенка от влияния улицы, почему бы не рассматривать это как задачу построения флакона? Шутка шуткой, а почему бы и впрямь не создать общую науку флаконику?

Для ответа поставим еще один вопрос: а что мы хотим узнать о флаконе в таком общем его понимании, то есть в чем состоит наше незнание? На этот вопрос авторы проекта ответа не дают. А без этого, по принципу Гийома, не может быть и науки.

Проекты новых наук, как шутливые типа зонтиковедения американского философа Сомервилла, так и серьезные, часто ориентированы прежде всего на выделение нового класса объектов, якобы подлежащих изучению. А между тем основным содержанием таких проектов должно быть незнание. Отсутствие незнания, то есть задач и проблем, — самая страшная болезнь для ученого и науки.

Своеобразное продолжение Главной темы — в статье «Изреченная мысль», публикуемой в этом номере журнала.

Загрузка...