Отряд Цареградского в пути задержался.
Каюр Алексей, молодой крепкий якут с необычной фамилией Советский, вдруг захныкал:
— Моя туда не иди. Моя туда иди,— и замахал руками, куда пошел Раковский.— Наши люди туда иди. Буюнда иди. Мякит не иди. Мякит камень бар, корм суох. Подыхай конь. Все подыхай.
— Нет, Алексей, ваши люди в Мякит ходили. Макар Медов ходил. Кылланах ходил. Знаешь их?
— Макарка — глупый, тунгус убьет его. Кылланах — сопсем старый, ума суох, бога перит. А моя не перит... Бог суох.
— Это хорошо, что ты в бога не веришь. А Билибину веришь? — спрашивал Игнатьев.— Его ваши люди зовут большим краснобородым начальником. Как это по-якутски?
— Улахан тайон кыхылбыттыхтах.
— Во! Ты ему, улахан тайону, веришь? Ты обещал ему вести нас по этой тропе?
— И Владимирову из Якутского ЦИКа обещал? — спросил Цареградский.
Каюр на вопросы Игнатьева и Цареградского не отвечал.
Валентин выхватил из полевой сумки первый попавшийся лист:
— Вот приказ! Билибин и Владимиров писали. Грамотный? Читай: «Алексею Советскому...» Читай!
Алексей Советский взял листок, важно повертел и вернул:
— Бумага.
— Как это — бумага? Это приказ Билибина и Владимирова. А они, прежде чем писать, у ваших людей доподлинно узнали, что тропа, по которой ты поведешь, самая короткая и вполне проходимая. По этой тропе построят большую дорогу. Улахан дорогу! И ты по ней поедешь на автомобиле! В приказе так сказано.
— Симбир бумага,
Тогда Валентин извлек карту, изданную Геолкомом, на которой не только троп, но и рек-то таких, как Герба, Мякит, Малтан, не было.
— Смотри! Эту карту составили академики, шибко ученые люди. Они все знают. Вот здесь нанесена наша тропа и точно указано, что камней немного, а трава есть...
Алексей посмотрел с любопытством на ярко раскрашенный листок и опять:
— Симбир бумага.
— Заладил, скаженный: симбир да симбир! И що тильки это значит — симбир? — возмутился всегда добродушный Яша Гарец.
— Все равно бумага,— перевел сам якут.
— Значит, ты никому не веришь? Своим красным якутам не веришь? Билибину и мне не веришь? Приказам, картам и планам нашим не веришь? Все у тебя — симбир бумага. И какой же ты после этого Советский? Кто тебя Советским назвал? И за что? — напирал Цареградский.— Боишься идти — не ходи. Пойдем без тебя. А ты возвращайся домой, я тебе записку дам, что коней мы вернем, а погибнут — заплатим. Но твои люди скажут, что ты трус, русских бросил.
Это было слишком. Поторопился вмешаться дипломатичный Игнатьев:
— Ну, хорошо, саха. Давай договоримся, догор. Пойдем сначала этой тропой. Если встретим непроходимый камень и не будет корма для лошадей, то вернемся и пойдем твоей тропой. Согласен?
Якут поплелся к своей лошади, уткнулся лбом в ее морду, долго стоял так и что-то шептал. Потом опустился перед ней на колени.
— В бога не верит, а кобыле молится,— засмеялся Яша.
— Пусть молится. Пережитки анимизма,— остановил его Валентин,— лишь бы согласился...
Алексей вернулся:
— Твоя дорога иди, Тукур Мурун.
Тукур Муруном за кривой нос якуты прозвали Игнатьева. Он не обижался. Теперь он крепко, обнял якута:
— Давно бы так, догор саха!
Двинулись. Но не прошли и полдня, как попали в болотину. Лошадей вынуждены были развьючивать, груз перетаскивать.
Алексей опять заворчал:
— Симбир бумага — карточка. Марь баар, а на карта суох.
Ему не возражали, лишь бы не перешел от ворчания к худшему. Провозились долго. На правый берег Гербы переправились только на другой день, да и то поздно вечером. Недалеко от устья, по-видимому, Мякита остановились на ночевку.
Цареградскому не спалось. Какая впереди долина? Может, и в самом деле камней много, а травы нет. Вчера одна лошадь припадала на переднюю ногу. А как пойдут дальше, по камням? Лошади заметно устали. Неужели придется возвращаться на Буюнду? Так и на пароход опоздаешь...
Плохие прогнозы не подтвердились: шли по долине Мякита день, другой, третий, вывершили ее, а река была как река: с косами, с островами, с тальниками, камней не так много, а травы вполне достаточно. Лошади за ночь хорошо подкармливались, и та, что прихрамывала, перестала хромать.
— Ну, как, догор Советский, симбир бумага — моя карта?! — ликуя, спрашивал Цареградский.
Но ликовать было преждевременно. Взобрались на перевал — прихватила пурга, самая настоящая пурга в середине сентября. Закрутило все вокруг — и днем ни зги не видно. Снег сначала сырой, потом сухой и жесткий. Одежда сперва промокла, затем заледенела.
Врезались в какое-то ущелье. Камень, щебень, глина — и все под снегом. Лошади спотыкались, скользили, сбили копыта в кровь. Тянули их на коротком поводке и сами выбились из сил. Еле держались на ногах.
Когда выкарабкались на седловину водораздела, снегопад кончился, прояснило. Но не успели облегченно вздохнуть — новое дело: долина, которая открылась с перевала, показалась очень знакомой. Цареградский уткнулся в компас, схватился-за карту и удостоверился, что долина, уходящая на север и на восток,— не Малтанская, не Бохапчинская, а скорее всего та же Буюндинская. В мареве горизонта Валентину даже померещились знакомые очертания тальских вершин...
— Долина Диких Оленей? — тихо спросил он якута.
Алексей будто не слышал, нахмурился.
— Буюнда? — спросил Игнатьев.
И тут Алексей Советский запрыгал от восторга:
— Буюнда! Буюнда! — и тыкая в карту, весело вопил: — Симбир бумага! Симбир бумага!
Выражение «симбир бумага» много лет будет вспоминаться участниками экспедиции и не только в отношении недостоверных карт, а и прочих документов, заверений, мягко говоря, не соответствующих действительности...
Игнатьев покачал головой:
— Симбир бумага! От чего шли к тому и пришли. А это и хорошо, Валентин Александрович! Задание Билибина мы выполнили: долину Мякита вывершили, убедились, что она проходима и на самом деле короче. Теперь можем спуститься в Буюнду.
Валентин Александрович глянул вниз. Спуск крутой, обрывистый, глубокий,— костей не соберешь.
— Нет, спускаться нельзя. Если даже все сойдет благополучно, то все равно дорогу здесь не проложат. Надо найти удобный перевал. Да и вывершили мы не тот Мякит: поднимались по его правому истоку, а надо было по левому... Пошли назад, к развилке Мякита...
Лишь на другой день по левому истоку Мякита перевалили в долину реки, которая, по всем соображениям, впадает в Малтан или Бохапчу. Она повела на юг. И хотя потом круто повернула на запад, а времени оставалось очень мало, Цареградский, чтобы больше не плутать, твердо решил держаться ее течения.
Дошли до самого устья и оказались как раз на том месте, где зимой встретили тунгуса и от него узнали, что люди Билибина на Среднекане. Теперь с еще большей уверенностью двинулись вверх по правому берегу Малтана, На косах меж кустов попадались обломки досок, весел, обрывки веревок — следы последнего сплава. Через день вступили в Элекчан.
Тут уже был поселок: постройки, склады, палатки, но без людей. Один лишь заведующий, он же и кладовщик и сторож перевалбазы — высокий, плечистый старик с раздвоенной пышной бородой.
— Не боишься, отец, с таким богатством?
— А кого? Туземцы чужое не тронут, разбойников пока нет, разве медведь, да и он теперича сытый, спать ложится.
— Билибин здесь не проходил? Знаешь его?
— Кто ж его не знает? Мужик заметный, борода, как у меня. Однако, не проходил.
— И Раковский, длинноносый такой, не проходил?
— Никто не проходил. Располагайтесь, хором много, харча вдоволь...
— Нет, нам некогда. А записку, пожалуй, оставим.
Валентин набросал:
«Юрий! Долину Мякита прошли. Она вполне проходима и может служить для постройки дороги. Мы идем медленно, не больше 20—25 км в день. Лошади сильно сбили копыта и почти вышли из строя. Но надеюсь быть в Оле к назначенному сроку. Выходим на последний перевал. Догоняй!
В. Цареградский. 16 сентября 1929 г.».
Последний перевал был памятен Валентину. Почти год назад он с отрядом Бертина пережил здесь много неприятных часов, после которых отказался от попытки пробиваться по глубокому снегу на Колыму и вернулся в Олу, оставив Бертина, Игнатьева и еще двоих. И сейчас этот злосчастный перевал не сулил ничего доброго, хотя большого снега не было, местами желтела сухая трава...
— Родные места! — возрадовался Игнатьев.— Поохотились мы здесь с Эрнестом! Куропаток руками хватали! Зайцев лыжами давили!
— И сами чуть... — не договорил Цареградский.
— Демка сюда прибежал. Всех перепугал... Нет, места тут добрые, и страшного ничего нет. Через час перевалим.
Игнатьев оказался прав. Как-то незаметно, без особого труда поднялись на плоскогорье. Здесь у подножия высокого гольца росла корявая лиственница, ветрами скривленная на юг. Она еще золотилась мягкой хвоей и красовалась, обвешанная разноцветными лоскутками, ленточками — знаками благодарности тунгусов какому-то богу за успешно преодоленный перевал.
Возле священной лиственницы случилась и приятная встреча. Связка навьюченных лошадей, очередной транспорт с провиантом для приисков шел на Элекчанскую перевалбазу.
— Доробо, догор! — протянул руку якут, и Валентин узнал в нем Петра Медова.
Первые вопросы:
— Билибина не видел? Раковского не встречал?
— Улахан тайон кыхылбыттыхтах — тама! Тайон Мурун — тама! Псе баши люди тама! — весело махал обеими руками якут в сторону Олы.
— А пароход есть?
— И пароход тама! Улахан пароход «Поропский»!
— «Воровский»?
— О-о! Тайон пароход!
— Надо спешить.
До Ольского селения оставалось дней шесть хорошего пути. Но лошади вконец обезножили. Мучительно жалко было поднимать их по утрам. Часа через четыре они расхаживались, вроде переставали хромать, и тогда решались подстегивать их прутиками.
Валентин все больше подумывал, не отправиться ли ему одному, налегке, чтоб успеть к пароходу и предупредить: остальные идут. Но километрах в шестидесяти от Олы опять, как в повторном кино, та же задержка, та же встреча, что была и у Билибина, с тем же непросыхающим Степкой Бондарем и та же пьяная болтовня о какой-то чистке, и то же приглашение:
— Иди ко мне геолухом...
— Но я не совсем геолог, а палеонтолог, специалист по ископаемой флоре и фауне...
— К черту спецов и всякую флору! Будешь официально главным геолухом!
— Мы с Билибиным должны возвратиться в Ленинград и составлять отчет.
— К черту Билибина, Ленинград, отчеты!..
— И сделать доклад правительству.
— Я официально хочу спать. Завтра покалякаем...— и Бондарь повалился на оленьи шкуры.
Цареградский, Игнатьев, Гарец выбрались из палатки и, благо лошадей они не развьючивали, а весь табор мертвецки дрыхнул, поспешили вперед. С наступлением темноты, не разжигая костра, натянули палатку. Всю ночь кони тревожно ржали.
На рассвете увидели, что ночевали на медвежьей рыбалке. Ее хозяин разогнал коней так, что целый день их пришлось искать. Валентин окончательно решился оставить отряд и пошел пешком один.
Еще не брезжило, когда он добрался до юрты Макара
Медова. Валентин почувствовал какой-то холодок в старике:
— Перевези, догор, очень тороплюсь.
Макар Захарович отказывался, говорил, что у него лодки своей нет... Валентин хотел броситься вплавь, стал разуваться.
— Той,— остановил якут и пошел куда-то вверх по реке.
Через полчаса подбечевал долбленку:
— Тунгуска.
Втиснулись в узенькую ветку, и Медов, стоя, ловко орудуя одним шестом, погнал ее наискось течения.
— Как у тебя с тунгусами-то? Помирились?
Макар не отвечал.
— В тузрик обращался?
— Петка бумага писал.
— Ну, и что? Тузрик отменил приговор туземцев? — допытывался Валентин, но старик молчал, и Цареградский понял почему: — Симбир бумага?
— Симбир бумага,— согласно покачал седой головой якут.
— Ну, ничего, все уладится. Тузрик, говорят, здорово почистили? Теперь новый тузрик! Ты на чистке был?
— Была моя.
— Ну, и что? Как было-то?
Медов, как все туземцы, прежде охотно делился новостями-капсе, но на этот раз выдавил из себя всего одну фразу:
— Берлога одна, медведей много.
Валентин больше не расспрашивал ни о чем, распрощался на другом берегу и скорым шагом полетел в Олу.
— Баши — школа! — крикнул вдогонку якут.
— Понял, Макар Захарович! Спасибо, догор!
Двадцать с лишним верст Цареградский отмахал за какие-нибудь три часа. Ольская деревня, когда подошел к ее околице, еще спала. Даже собаки и те не встретили своим обычным бешеным лаем. Одна лениво потявкала, другая завыла, третья подхватила, и тоскливый скулеж, как бывало перед пургой, заскрежетал по сердцу, наполняя его недобрыми предчувствиями. Где находилась школа, Валентин знал хорошо и в полутьме, никого не спрашивая, кратчайшими тропинками устремился к ней,
С порога закричал:
— Юра! Сережа! Здесь вы еще?..