Прошло десять лет, как закончилась гражданская война на Урале.
Веселой травой заросли окопы, затянулись крапивой воронки от снарядов, покрылись ржавчиной брошенные винтовки и нерасстрелянные обоймы… Но люди не забыли войны. Великая война за землю и волю жила не только в рассказах бывших красноармейцев и партизан, она жила в сердце каждого рабочего человека… Каждый понимал, что в неостывших искрах революции его сила, его право — право хозяина своей судьбы и своей земли. Каждый берег это право больше жизни и передавал его детям своим, как нетленное оружие.
Дети играли в воину. Дети тоже хотели быть героями. Они сражались с белыми за землю и волю в заросших крапивой окопах. Им казалось, что пушечный гул все еще бродит по тайге, вокруг старого поселка солеваров.
…Ваня рассказывал об этом отцу.
— Верно, сынок, — подумав, соглашался с ним отец. — В лесу эхо осталось, а в душе людей красота…
Отец работал в конторе, на строительстве, а мать — в женотделе.
Мать приходила домой поздно, усталая и сердитая. Бросив платок на сундук, она сразу садилась за стол ужинать.
— Господин Рокфеллер, Дарьюшка, слов нет, капиталист. Но руки перед едой мыть все-таки надо, — ласково говорил ей отец.
Она сердилась, но руки мыла.
После ужина каждый занимался своим делом: мать читала свои книжки, отец мыл посуду на кухне, а Ваня убегал к приятелям. Или дружки приходили к нему. Чаще других заходил Сенька-Гоголь.
— А я новый стих написал, — объявлял он, переступая порог.
— Послушаем, послушаем, — говорил отец. Сенька выходил, на середину избы, доставал из кармана тетрадку и начинал читать:
Раньше сразу за дорогой
Начинался лес:
Выли волки, ухал филин
И кричала рысь.
А теперь на месте сосен,
Елей и осин
Город выстроят Советы
И завод один.
— Славное стихотворение у тебя получилось, брат, славное, — хвалил его отец.
— А мамка меня опять бить собиралась, — жаловался Сенька.
— За что?
— Сестренка на улицу выпала. Стих я писал, а она на окошке сидела и сковырнулась.
— Ушиблась?
— Нет. Она у меня привычная падать.
Отец на прощанье давал Сеньке какую-нибудь книжку с настоящими стихами и говорил:
— Так-то, брат. А мы вот с Ваней матери нашей помогаем.
Отец говорил правду. Приходил домой он раньше матери и начинал варить ужин. Ваня чистил с ним картошку, бегал на ключ за водой.
А вчера отец пришел поздно.
Они с матерью долго ждали его, сидели за столом и молчали. Изба казалась без отца неуютной, в серые окна стучали черемухи кривыми паучьими лапами. Мать все время к чему-то прислушивалась, вздрагивала от всякого стука на улице, вздыхала.
Ваня лежал уже в постели, когда пришел отец. Мать бросилась к нему на шею, обняла его и заплакала, как маленькая.
— Что ты, Дарьюшка! — удивился он.
— И сама не знаю… Грустно мне стало, Василий! Так грустно.
Отец снял фуражку и спросил, улыбаясь:
— А что по этому поводу сказал немецкий товарищ Бебель?
Ваня не знал товарища Бебеля, зато видел добрую улыбку отца, радость матери… В избе сразу стало теплее и уютнее, от зажженной лампы лег на пестрые половики мягкий белый свет. Он рос, разбухал, как вата, и заволакивал темные окна, шкаф и отца, склонившегося над столом…
Проснулся Ваня поздно. В избе было солнечно и тихо, как в праздник. Отец сидел у стола в новой сатиновой рубахе и что-то писал.
— Мамка где? — спросил его Ваня.
— На службе.
— А ты зачем дома?
— Вставай, узнаешь.
За чаем отец рассказал ему, что в конторе он больше не работает, а будет собирать музей.
— Какой музей? — удивился Ваня. — Разве его собирают?
— Музей — слово, брат, греческое. Пройдет, скажем, сто лет, и люди забудут, кто строил наш город. Как мы жили? Что думали?
— А зачем? Ну, жили и жили…
— Нет, брат. Не просто мы жили. Не просто… Ты одевайся. Пойдем мы сегодня с тобой на строительство.
День начинался теплый, солнечный. Даже угрюмые лошади крестьян-грабарей казались веселыми. Над темными ступеньчатыми котлованами бились на ветру алые знамена ударных бригад, похожие издали на однокрылых птиц.
Строители работали весело. Молодые парни, пробегая с тачками мимо них по деревянным настилам, задорно покрикивали:
Па-старанись! Па-старанись!
Ваня глядел на парней с завистью. Они будто играли, а не работали. Отец называл строителей героями и удивлялся:
— Какие люди живут на земле! А!
Ваня и зимой бывал здесь. От поселка до строительных площадок было далеко, версты четыре, и идти надо было полем. Ветер сталкивал с дороги в сугробы и хлестал по лицу сухим колючим снегом… Тяжело было строителям в лютую зимнюю стужу. Пропитанная цепким соляным рассолом, земля становилась крепче камня. Но строители не сдавались. День и ночь здесь горели костры, день и ночь копали рабочие мерзлую землю. Упрямая и холодная была эта земля, но люди победили ее — и точеные ребра заводских цехов поднялись к небу…
— Вот мы и пришли, Ваня, — сказал отец, останавливаясь на краю огромного котлована. — Гляди и запоминай.
— Бывал я сто раз. Знаю…
— Главного пока не знаешь.
— Какого главного?
Отец не ответил, стоял задумчивый, непривычно строгий. Ваня хотел дернуть его за рукав, но отец заговорил сам:
— Пройдут годы, и станут люди думать да гадать о нашем городе, о нашем заводе, как о египетских пирамидах. Удивительно покажется им, рассудительным, богатым, ученым… Что за люди, скажут они, строили в тайге светлый каменный город? Строили без машин и порой без хлеба…
Отец загляделся на алый флаг, замолчал. Флаг несли комсомольцы из конторы к строящимся цехам. Комсомольцы ушли далеко, флаг стал маленьким, а отец все смотрел, потом сказал уверенно:
— В третью бригаду понесли. Герои…
— Дядя Гриша тоже герой. Когда плотину строили, он три дня домой не приходил, все работал. Холодная вода ему до шеи доходила.
— Вот для начала с дядей Гришей и поговорим.
— Сейчас?
— Зачем сейчас, вечером. В гости к нему пойдем… Ты подожди тут пока. Я с одним человеком о нашем музее поговорю. Церковь я занял самовольно. Нехорошо так.
Ранней весной, как только обсыхала дорога, Ваня бегал с ребятами на гору смотреть, как растут высокие газгольдеры, похожие на большие каменные кастрюли. На строительные площадки ребята не спускались. Сверху на стройку смотреть интереснее. А строителей они видели в поселке каждый день. Отец Сеньки-Гоголя тоже был строитель. По праздникам он играл на гармошке и пел:
Тары-бары уморился, Тары-бары с ног свалился, Ух ты!
А отец считал его героем и хвалил.
Дядя Гриша тоже был строителем, жил в землянках с сезонниками, но в поселок приходил часто.
Он любил Диму, приносил ему сахар и книжки. Мать Димы негромко ругала дядю Гришу, называла его смутьяном. Он на ругань не обижался, обнимал Диму и спрашивал: «Как растешь, синеглазый?»
…Отец вернулся довольный.
— Отдают нам, Ваня, храм божий под музеи. Городской Совет распорядился… Пошли, посмотришь, как я устроился.
По дороге отец, посмеиваясь, говорил:
— Думаю, правильно сделали. Бездельников было много среди святых. Грешники города строили, хлеб сеяли, землю, как невесту, украшали, а святые десять веков на небо глядели. Вот и догляделись!
Большую каменную церковь видно со строительной площадки, стоит она на горе, у самой Камы, высокая, белая. Старые тополи ей по пояс.
Отец шел быстро, Ваня едва поспевал за ним.
— Пап, а зачем тетя Анна дядю Гришу ругает?
— Ругает, говоришь? Не слышал, не знаю…
В церковной ограде трава густая, высокая, даже дорожек не видно, все затянуло зеленью.
Отец поднялся па каменное крыльцо и открыл большую железную дверь.
Слова и шаги отдавались в высокой церкви гулко, как в бочке. На холодный, железный пол сверху падал сухой солнечный свет, похожий на желтые прозрачные ленты. Стены и потолок были разрисованы. Святые глядели на них обиженно, сердито поджав тонкие розовые губы.
Отец мерял шагами расстояние от стены до стены и говорил:
— Тут у нас будет отдел природы. Согласен? Между Николаем-угодником и ангелами разместим солеваренную промышленность. А на этой стене повесим портреты наших строителей. Думаю, ангелы не обидятся. Для них — честь такое соседство… Согласен?
Ваня промолчал. Неуютным и мрачным казался ему будущий музей. Лучше бы отдали какую-нибудь старую избу.
— Ну, чего молчишь? Может, замерз? Пойдем документы посмотрим.
Отец завел его в маленькую комнатку, пахнувшую свечами и ладаном. Окна в ней были узкие, в железных решетках. На стенах висела седая паутина, в углу стояло красное пыльное кресло.
— Архиерейское, — сказал отец.
На кресле и на двух длинных столах лежали грудами желтые истрепанные бумаги. Отец сел к столу и стал внимательно рассматривать их. Он сдувал с бумажек пыль, разглаживал их осторожно и чему-то радовался. Ваня тоже подошел к столу и начал перебирать пыльные листки и тетрадки, прошитые суровыми нитками. Под тетрадками лежал большой разрисованный лист… Это была карта: реки на ней как змейки, а лес темным сплошным пятном. Плохо, что слова разобрать нельзя — не по-русски написано.
— Пап, смотри!
Отец взял карту.
— Французская… Интересная вещь. Случайно нашел, в конторских бумагах… Видишь, в этом месте речка начинается, таежная. Называется она Сорочий Ручей. До нее верст семьдесят будет, а может, и больше… Золото там, если карте этой верить, лопатой греби. — Отец встал, отошел к окну, постучал кулаком по железным решеткам. — Думал уж я… Прикидывал. Сходить бы на Сорочий Ручей, проверить карту. А кто пойдет в тайгу? Не очень грамотный человек срисовывал… Инженеру одному показывал, смеется, не верит. Не волнуйтесь, говорит, из-за пустяков. Липовая, говорит, ваша карта. А я волнуюсь — стране золото нужно… Эх, годиков бы тридцать сбросить мне, я бы ему показал… Специалисту!
Никогда еще не видел Ваня его таким. Отец был похож сейчас на задиристого петуха, надувал седые щеки и даже ногами притопывал. Смешно было на него смотреть.
— Ты кого, пап, бить собрался?
— Спокойных людей, — ответил отец. — А в общем-то инженер прав — нельзя этой карте верить.
Отец сел за стол, опять взялся за бумажки.
— Я домой пойду. Ладно, пап?
— Иди, — ответил отец, не поднимая глаз от стола.
На улице было тепло. Солнце еще не закатилось, висело низко над строительными площадками, как горячий огненный шар. Ваня еще никогда не видел его таким красным.
Сразу от церкви начинался огромный крутой лог, за ним — рябая поскотина, вся в кочках, потом потянулись кривые огороды с потемневшей картофельной ботвой.
Ваня шел напрямик к Димкиной избе. Ее видно было далеко. Она самая большая в поселке, но старая, почерневшая от соли и дыма.
Двери в избу были раскрыты настежь. Дима сидел на полу и разбивал молотком сахар.
Ваня поздоровался с ним.
— Дядя Гриша мне опять сахару принес, — сказал Дима. — Бери любую кучку.
Такой уж был у Димы характер — все делить на четыре части.
Кузьма говорил, что из Димки хозяина не получится, всю жизнь в старой избе будет маяться. А любил его больше всех.
Ваня от сахара отказался.
— Пригодится еще… У меня такое, Дима, предложение есть… Ахнешь!
— Ребят надо собрать… Я сейчас. — Дима встал. — А сахар куда?
— Спрятай! Сказано тебе, пригодится.
Сеньку они дома не застали. Сестренка его сидела на крыльце и кормила хлебом куриц. На все их расспросы она отвечала одно:
— Ходит Сенька и бродит. Ходит и бродит…
Кузьма работал в огороде, навешивал новые двери в бане.
Ребята пошли к нему узкими осыпающимися бороздами, у бани сели на свежеподкошенную траву.
Кузьма работал, не обращая на них внимания.
— А у нас такое предложение есть. Ахнешь! — сказал ему Дима.
— Некогда мне с вами в войну играть, — ответил Кузьма, взял топор и стал выравнивать на косяке паз.
Ваня обиделся. Кузьма всегда такой… Всего на год старше, а задается.
— Мы не играть тебя зовем. Тоже, товарищем называется… Как настоящее дело нашлось, сразу в кусты. Не хочешь, ну и ладно. Мы сами пойдем на разведку, за золотом.
Кузьма воткнул топор, подошел к ним.
— За каким золотом?
— Сразу не расскажешь. Приходи к лодкам на совет. Дело серьезное. Увидишь.
— Ладно, приду. Вот кончу… Вся улица в бане моется, а двери навешать некому.
Ребята перелезли через огород. Широкая зеленая улица спускалась к Каме.
Они пошли по желтой дорожке. Дорожка то прижималась к зеленым палисадникам, то, огибая старые колодцы, выбегала чуть не на середину улицы.
Колодцы поблескивали деревянными боками. Земля около них не просыхала все лето. Вечерами сюда собирались рабочие — строители и солевары.
Пожилые рабочие умывались аккуратно, будто дома, и шевелили усами, как коты, а молодые обливались с головы до ног… У колодцев было веселее, чем в клубе. Здесь все можно было узнать: и какая бригада впереди, и какая отстает, какой инженер из иностранных и дело понимает, и рабочих считает за людей, а какой рычит на всех, как буржуй.
Ребята почти каждый вечер слушали рассказы рабочих, споры строителей… Но рабочие говорили не все, было у них на душе что-то большое и важное, которое трепать всякий раз нельзя.
О настоящем рабочие говорили редко. Только однажды дядя Гриша разговорился, и знакомые ребятам люди вдруг стали великанами, перед которыми и леса расступаются и смиряются реки. Дядя Гриша тогда будто и сам вырос, распрямился и посуровел.
Ребятам тоже хотелось, чтобы и о них рассказывали такими же непривычно звонкими и крепкими словами. Они старались узнать тайную силу рабочих рук…
У последнего колодца, на низенькой скамейке, сидел дед Клима и замазывал глиной дно у бадьи. Ребята обошли его, но он заметил их, закричал:
— Не качайтесь на моей лодке! Уши оборву!
Сердитого старика в поселке не любили за ругань, ехидные слова и называли неуважительно — Клима, будто старуху какую. Соберутся люди к колодцу, говорят о деле, серьезно, а он бубнит:
— Революция была, а рыба характер свой не изменила. Эта как понимать, товарищи?
Вредный старик, недаром его комсомольцы не любят.
Ребята вышли на крутой, обрывистый берег. Шумела, сверкая на солнце, широкая Кама. Еще с горы они увидели Сеньку.
Он лежал в лодке, на спине, прикрыв лицо пиджаком.
Они разбудили его. Он сел и сообщил:
— Мамка меня из дому выгнала, робя. Летом я не боюсь. Летом на улице спать можно.
— Не горюй, — сказал Дима, прыгая к нему в лодку. — У нас будешь жить.
Ваня тоже залез к ним. На лодке сидеть интереснее. На Каму можно смотреть хоть сколько, не надоест. Она — не Ерошкино озеро, всегда одинаковое, сонное, затянутое черноголовом камышом и ряской. Кама — живая, не зря о ней говорят, что она бежит и играет. Если плыть по ней долго, можно до Волги доплыть, а потом до моря, в чужую теплую страну Персию. Там виноград растет, как рябина в лесу, а у стариков красные бороды.
Пришел Кузьма, ребята вышли на берег и уселись на горячем галешнике.
Ваня стал рассказывать: как ходили они с отцом на строительство, а потом пошли в церковь…
— Папка хочет музей собирать, чтобы и через сто лет все знали, кто город строил и завод…
— Кому надо, узнает. А где твое предложение? Врал все…
— Подожди, Кузьма. Какой ты… Мы тоже можем стать героями, как строители…
— Не примут. Сейчас не старое время, чтобы ребят принимать на работу.
— Сам знаю… У меня другое предложение… У папки французская карта есть. На ней показано, где золото можно найти. Найдем золото и отдадим на строительство…
— Это здорово, Ваня! А идти далеко?
— Папка говорит — семьдесят верст. Река такая, Сорочий Ручей называется. Если там найдем золото, значит, французская карта верная. В другие места можно и не ходить.
— Обутки надо хорошие. По тайге босиком не побежишь. Да и не отпустят нас. Зря вы…
Ребята замолчали. Кузьма сказал то, чего каждый боялся.
С веслами на плече с горы спускался старик.
— Вон Клима идет, — сказал Дима.
— Переметы он поехал ставить.
Дед Клима оттолкнулся от берега, сел за весла, и лодка побежала к острову, оставляя за собой ребристую дорожку.
— А я про Климу стих сочинил, — сказал Сенька.
— Расскажи.
Сенька встал, сидя он рассказывать не умел.
— Слушайте…
Над Камой — дом, Живет в нем Клима.
Ругается с утра до вечера,
Больше делать ему нечего.
Раньше торговал он
Сбруей да санями,
А нынче — полосатыми окунями…
Дима всегда первый хвалил Сенькины стихи, а сегодня молчал, глядел на Кузьму и думал о другом.
— Дело серьезное, ребята, — сказал Кузьма. — Полезное людям всем… На такое дело можно и без спросу идти.
У ног их плескалась чистая вода, облизывая песок и шурша галькой.
Кама бежала на юг, бежала днем и ночью, не уставая.