Смех Гилеля Меерзона до сих пор стоит в моих ушах, когда я вспоминаю об этом дне.
- Для кого… - жарко говорил я вечером Ване Филькову, - для кого я был сегодня клоуном? Для бога? Для Соломона Розенблюма? Для всей синагоги? Ведь надо мной смеялись, как в цирке. Ваня… ты понимаешь, Ваня? Я готовился к этому дню, а надо мной смеялись… Бог?… Где он, этот бог?… Вот твой отец говорил нам, что его выдумали, этого бога… Я боялся даже подумать об этом. Но, может быть, твой отец прав…
Ваня сочувственно слушал меня. Он давно уже не верил в бога и не ходил в церковь. Очень помог мне в этот вечер мой самый близкий друг, Ваня Фильков!
На другой день я не вынул из мешочка чёрных кубиков со священными молитвами и не обернул семь раз чёрный ремешок вокруг своей руки. Это было восстание. Против кого? Против Соломона Розенблюма? Против раввина? Против самого бога? Да, самый молодой член еврейской общины нашего города, сын чести, восстал против бога.
В понедельник вторым у нас был урок пения.
В этот день у меня с утра ныло сердце. Я предчувствовал какие-то неприятности, но уже не просил бога, как бывало, предотвратить их.
Как только Фёдор Иванович вошёл в класс, раскрыл журнал и посмотрел на меня, я приготовился, как всегда, отправиться в угол. Но сегодня он выкинул новый номер.
Он глядел на меня и улыбался. Это была зловещая улыбка. Острая бородка его поднималась и опускалась. Он снял пенсне в золотой оправе и подмигнул (это видел весь класс) сидевшему на первой парте Лёве Сербиловскому, своему первому помощнику и жестокому антисемиту. Потом он опять посмотрел на меня.
Класс приготовился к представлению. Лёва Сербиловский уже тихо ржал, согнувшись над партой. Ваня Филь-ков что-то яростно бормотал сквозь зубы. Веня Розен-блюм смотрел на учителя покорными глазами.
- Ну, Штейн, - сказал наконец Сепп, - поздравляю вас! Вы, кажется, в субботу стали бар мицво. (Он так и сказал это слово по-древнееврейски: «бар мицво».) Растём, Штейн, растём!
Лёва Сербиловский не выдержал и прыснул со смеху. Сепп притворно строго посмотрел на него и продолжал:
- Слухом земля полнится: говорят, вы блестяще пели в синагоге, Штейн…
Я стоял бледный и злой. Я сжал в руке свою любимую хрустальную ручку, подарок тёти Эсфири, и сломал её.
- Что же это, Штейн? У нас петь не хотите, а в синагоге поёте лучше кантора? Нехорошо! Обидели нас, господин Штейн: и меня, учителя, и товарищей… Ты обиделся, Сербиловский?
Сербиловский с готовностью вскочил:
- Обиделся, Фёдор Иванович!
Класс ещё не понимал, куда клонит Сепп, и насторожённо ждал.
- Но ты ещё можешь исправить свою ошибку, Штейн! Повтори-ка нам сейчас твой номер в синагоге!
Я молчал.
- Молчите? - пожал плечами Сепп. И вдруг, переменив тон, закричал на меня: - Немедленно! Я приказываю! Штейн, не испытывай моего терпения! Приказываю петь!
Мелкая дрожь пробежала по моему телу. Как страстно ненавидел я в эту минуту своего мучителя! Весь класс смотрел на меня. Угнетённый, одинокий, я молчал.
Сепп раздражённо подбежал к моей парте. Бородка его взъерошилась, глаза покраснели от ярости.
- Мальчишка!-закричал он.-Мальчишка! Ты у меня будешь петь!
Он схватил линейку, ударил ею по парте. Линейка треснула. Испуганный класс замер.
И тогда внезапно в тишине взлетел вверх ломающийся детский голос. Сын аптекаря Изя Аронштам, маленький, жёлтый, поднялся над своей партой, выкрикнул какие-то непонятные слова и заплакал.
Фёдор Иванович оторопело уставился на тихого и скромного Аронштама. Потом он оставил меня и побежал к Изе, но вдруг в ужасе остановился: Ваня Фильков запел «Марсельезу».
Каждый звук этого гимна здесь, в стенах гимназии имени Александра I Благословенного, потрясал основы, означал бунт.
У Вани был не по годам сильный басок. Кое-кто в классе подтянул. Недаром изучал наш КПИОЖ историю французской революции!
Звучные молодые голоса подхватили песню французских санкюлотов.
Какие это были потрясающие минуты!
Сепп рванулся обратно к нашей парте. Он подбежал к Ване Филькову и схватил его за руку. И тогда прямо в лицо Сеппу я запел, подтягивая Ване:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Вставай на борьбу, люд голодный!
Наверно, я фальшивил, выкрикивал слова надрывно и исступлённо. Но никто не смеялся надо мной, никто не пытался остановить меня.
Сепп отшатнулся. Он понял, что надо как-нибудь помешать нам, заглушить наши голоса.
И тогда он, кивнув Сербиловскому, сам затянул своим великолепным, густым басом:
Боже, царя храни!
Некоторые поддержали Сеппа. Мне показалось, что Веня Розенблюм тоже пел «Боже, царя храни!» Были и такие, что сумрачно молчали, уставившись глазами в пол.
Мы не сдавались. Изя Аронштам печально сидел, закрыв лицо руками. А мы пели, заглушая порой могучий бас Фёдора Ивановича Сеппа, который вырывался из класса и проникал во все уголки гимназии.
Внезапно с шумом открылась дверь, и на пороге появился директор. Он был в парадном мундире, с орденами и при шпаге. Седая борода его двумя пышными кустами расходилась в стороны.
- Воспитанники! - Директор поднял руки. - Воспитанники!…
И все замолкли. И мы, и они. Только Сербиловский в последний раз с разбегу рявкнул:
…царя храни!
- Воспитанники!… - раздражённо повторил директор, но тут же махнул рукой и сказал сокрушённо и глухо: - Его императорское величество государь император Николай Второй отрёкся от престола…