В первые недели я не пропускал ни одной лекции, хотя посещать их в ту пору было необязательно. Занятия проводились вечером. Целый день я работал в редакции газеты, куда устроил меня Ваня Фильков, а вечером отправлялся на Моховую. И каждый раз, открывая массивную дверь, вступая под своды старинного здания, в саду которого стояли высокие фигуры Герцена и Огарёва, испытывал какое-то необычайное чувство благоговения и гордости.
С каким почтением взирал я на старых, заслуженных профессоров! Апостольское благообразие Павла Никитича Сакулина, виртуозное красноречие Михаила Андреевича Рейснера - всё казалось мне захватывающе прекрасным.
И я слушал все какие только мог лекции - и по своему, литературному отделению, и по отделению права (там читал Рейснер!), и даже по отделению статистики (академическая борода профессора Вихляева!). Я слушал, слушал, слушал… Исписывал целые тетради, стараясь не про пустить ни одного слова. Где-то они у меня до сих пор сохранились, эти старые толстые черновики в клеёнчатых рубашках - лекции Георгия Ивановича Челпанова, Петра Семёновича Когана, Владимира Максимовича Фриче… Лекции профессора Котляревского, и академика Богословского, и академика Орлова… Это была пора первой любви. Пора первого накопления знаний. Сколько было тогда сумбура в голове, сколько путаницы! Но я учился. Впервые по-настоящему учился. А по ночам жадно читал книги, толстые книги по истории литературы. Книги о Грибоедове и Сервантесе, о Пушкине и Мольере…
Я перечитывал классиков - Тургенева, Толстого, Горького. Многие книги я открывал впервые. Я познакомился наконец с Франсуа Рабле; по-иному, чем в детстве, прочитал и полюбил лорда Байрона.
Я спал по три часа в сутки. Мама, переехавшая ко мне, горестно смотрела на растущие стопки книг, которые заполняли всю нашу комнату, и тихо пододвигала стакан молока с толстым ломтём хлеба. О еде я, впрочем, никогда не забывал, поглощая изрядное количество бутербродов одновременно с духовной пищей.
Всё проходит. Прошли и эти первые недели страстной любви к университетской науке. И уже во втором полугодии встали другие, организационные проблемы: как сдать зачёт, не прослушав курса? И уже ловили профессоров на дому, по дороге в университет, чуть ли не в театре. Особой славой пользовался студент, сдавший экзамен по энциклопедии права профессору Котляревскому на извозчичьей пролётке.
Мы были молоды, восторженны, полны сил. Но чрезмерный труд изнурял и нас. Серьёзная работа днём, которая в наших редакционных условиях продолжалась и ночью, напряжённая учёба, к которой мы были совсем непривычны, и огромное количество всевозможных заседаний - это оказалось нелегко выдержать.
Но мы не жаловались. Университет жил большой общественной, так называемой «внешкольной» жизнью. Клуб располагался в помещении бывшей церкви. И потолок, и клубные стены были расписаны всевозможными благолепными картинами из библейской жизни со странными изречениями, написанными причудливой славянской вязью.
Рядом с ликами святых, ангелов и архангелов висели уже новые портреты, развешанные правлением клуба.
В клубных комнатах расселились ячейки. Пестрели заголовки:
ЯЧЕЙКА РКП ВНЕШНИКОВ. ЯЧЕЙКА ОЛЯ. ЯЧЕЙКА ЛКСМ ОПО И ОЛЯ
Нежное имя «ОЛЯ» означало: отделение литературы и языка, наше отделение. И плакаты:
ВЕЧЕР БЕЗЫМЕНСКОГО
ПОЭТ ЧИТАЕТ «КОМСОМОЛИЮ»
НОВЫЕ СТИХИ МАЯКОВСКОГО
СЕМАШКО В БОГОСЛОВСКОЙ АУДИТОРИИ ЧИТАЕТ
ЛЕКЦИЮ О ГИГИЕНЕ ДИСПУТ О ЛЮБВИ И ДРУЖБЕ
В объявлениях отражался сложный и пёстрый быт университета, быт нашего факультета общественных наук - ФОНа.
Внутрипартийная дискуссия в начале 20-х годов в университете протекала напряжённо и бурно.
Нас, комсомольцев, на закрытые партийные собрания не допускали, но и до комсомольских собраний докатывались волны дискуссии.
Ваня Фильков, секретарь нашей типографской ячейки и член Московского комитета комсомола, специально инструктировал меня по этому поводу.
- Слушай, старик, - сказал он мне очень серьёзно.- Ты, конечно, состоишь в нашей рабочей организации и установки у тебя правильные. Но у вас там могут быть всякие вылазки и наскоки. Так что ты действуй… Говорить ты умеешь неплохо. Очень важно обеспечить наше влияние. В общем, мы, ленинцы, на тебя надеемся.
Я очень гордился этим прямым поручением отстаивать ленинские позиции и быть среди университетской интеллигенции представителем рабочего класса. Я ещё не совсем ясно представлял себе, как буду отстаивать ленинские лозунги, но вспоминал, как обрушивался в Липерске на меньшевиков Василий Андреевич Фильков. А он всю жизнь оставался для меня образцом и примером.
Однако на общем комсомольском собрании факультета я сначала растерялся. Я никак не думал, что оппозиционеры будут выступать так напористо.
Какой-то большеголовый, тучный человек, пересыпая свою речь возмутительными нападками на руководителей партии, призывал комсомольцев освежить, как он сказал, «застоявшуюся» партийную кровь. Он заигрывал с нашими комсомольцами, подобострастно твердил о вечно передовой роли молодёжи.
И приёмы красноречия, и интонации оратора напомнили мне Жоржа Жака Дантона из департамента Арси
Сюр Об, печальной памяти актёра Владислава Закстельского.
Я вспомнил свою роль в деле оправдания Дантона и густо покраснел. Острая злоба поднялась у меня против оратора. Нет, теперь он меня не проведёт!
Демагогическая речь Ведерского - это была фамилия оратора - имела некоторый успех. Председатель, отметив его недопустимый тон, предупредил следующих ораторов. И тогда поднялся худенький чистенький юноша с белым отложным воротничком и пронзительным голосом начал выкрикивать:
- Слова не даёте сказать!… Аппаратчики!… Рабочий класс скажет своё слово!… Не за это боролись…
В разных местах зала одновременно раздались аплодисменты, протестующие крики, свистки. В общем шуме трудно уже стало что-либо разобрать. Всё это совсем не походило на заседания нашей типографской ячейки.
Но кто дал право этому юнцу говорить от имени рабочего класса? Он смеет говорить о борьбе! Когда и где он боролся, этот маменькин сынок?…
Моё возмущение росло с каждой минутой. Я тоже что-то кричал, я просил слова. В этот момент к кафедре вышел коренастый, плечистый человек в военной гимнастёрке с орденом Красного Знамени.
Он поднял руку, и все затихли. Он говорил, не поднимая голоса, не прибегая ни к каким ораторским интонациям. Просто, задушевно беседовал со слушателями, убеждал их, как старший младших. Но делал это так, что нигде, ни в одной фразе, вы не ощущали его превосходства. Он ничего не навязывал, но его слова доходили до самого сердца; он рассказывал об истории партии, о Ленине и его учениках, о мудрости наших руководителей-ленинцев, о товарище Фрунзе, которого, оказывается, хорошо знал. Он приводил примеры из гражданской войны. Примеры эти были очень красочны и убедительны.
Мне казалось, что я ещё никогда не слыхал подобной речи. А я ведь считал себя старым политическим деятелем.
Его слова заставили комсомольцев глубоко задуматься, открыли самое главное. Юноша в белом воротничке пытался ещё что-то выкрикивать, но его не слушали.
Прения вскоре закончились.
- Кто был этот, с орденом? - спросил я товарища-однокурсника.
- Как, ты не знаешь? - удивился он. - Это наш студент Дмитрий Фурманов, бывший комиссар дивизии.
Мы познакомились в тот же день. С этого вечера Дмитрий Фурманов занял в моём сердце место рядом с Василием Андреевичем Фильковым. Он рассказывал мне о жизни, читал главы будущей книги (он работал тогда над «Чапаевым»), и я видел живых героев, радовался победам Чапая и тяжело переживал его гибель.
Так впервые соприкоснулся я с настоящим, вдохновенным творчеством. Однажды в перерыве между лекциями я стоял у окна аудитории. Фурманов вошёл своей чёткой походкой (он редко посещал лекции, перегруженный работой). Я увидел необычайное волнение на его строгом, красивом лице.
- Кончил, -сказал он мне. - Точно простился с любимым человеком.
Я крепко пожал его руку.
Через несколько дней Фурманов отнёс рукопись «Чапаева» в Истпарт.