Лето 1921 года в нашем городе ознаменовалось расцветом литературы и искусства.
Особенно гордились мы театром революционной сатиры. Художественным руководителем Теревсата был Кудрин, режиссёром - Барков, литературным вождём - Степан Алый, а идейным вдохновителем - я.
Мы сочиняли сатирические скетчи, комедии, инсценировки, фельетоны. Привлекали лучших молодых актёров города. Даже хмурый меланхолик и скептик Вениамин Лурье оказался у нас на положении первого комика.
На знамени театра красовались слова:
Со ступеньки на ступеньку
Не катитесь вы к былому,
К дням неволи и тоски.
Не живите помаленьку,
А живите по-большому,
Как живут большевики.
Всё это было порой сумбурно, примитивно, часто наивно. Но - молодо. Энтузиазма у нас было хоть отбавляй. Мы разъезжали по клубам, по красноармейским частям. Нас уже узнал весь город.
Вот на дребезжащем грузовике въезжаем мы в рабочий посёлок. Перед нами огромный барак. Самодельная деревянная эстрада. В сторожке приготовлено скромное угощение для актёров: несколько ломтиков хлеба, намазанных - шутка сказать! - кетовой икрой. Мы быстро поглощаем угощение, расставляем нехитрую декорацию. Поднимается занавес. Сотни зрителей приветствуют нас, а весь коллектив наш-даже я, Степан Алый и Миша Тимченко, ставший главным директором и администратором театра, - выезжает на мётлах и запевает боевой марш собственного сочинения:
Пусть развесёлым задирой
Будет наш Теревсат!
Пусть искромётной сатирой
Клеймит он тех, кто хочет назад!
Мы победим скуку серую -
Веруем в то горячо!
Мы с нашей радостной верою
Мётлы возьмём на плечо…
Мётлы в наших руках играли символическую роль: мы выметали всевозможный хлам и нечисть.
В интересах исторической правды должен, впрочем, сказать, что пели все, кроме меня… Мне, учитывая особенности моего вокального дарования, Кудрин разрешил только раскрывать рот - так сказать, мимически изображая пение.
А в союзе поэтов у нас протекали сложные и бурные дискуссии. Почти каждый член союза представлял самостоятельную секцию. Футуристы. Акмеисты. Имажинисты. Мы со Степаном Алым были ядром союза и назывались пролетарскими поэтами.
Особенно много неприятностей доставляли нам футуристы (один) и имажинисты (один).
Поэт-футурист Илюша Свириденков был шумным, задиристым юношей. Стихи он писал оригинальные, но малопонятные и, как узнал я много позже, просто целиком списывал из книжки московского футуриста Алексея Кручёных. Но не стихи представляли главную опасность.
Свириденков, к несчастью, заведовал отделом искусств. В городе неведомо откуда появились художники-кубисты. Шварца объявили консерватором и подвергли опале.
Однажды, выйдя утром на улицу, мирные жители увидели, что с нашим городом произошло нечто необычайное: он расцвёл какими-то фантастическими голубыми и оранжевыми цветами.
Это была реформа вывесок, которую проводил Свириденков. Для начала он избрал школы. Над всеми школами висели огромные четырёхугольные панно, изображавшие голубых попугаев, резвящихся на каких-то лимонно-оранжевых деревьях.
Что означала эта вакханалия попугаев, выяснить не удалось. Очевидно - вольный полёт творческой мысли поэта-футуриста.
Председатель губисполкома Громов, увидев первую вывеску над одной из школ, окаменел и потерял дар речи.
На этом солнце Свириденкова закатилось. Но оранжевые вывески его ещё долго висели, поражая всех «новичков», приезжающих в наш город.
Вождём имажинистов сделался старый мой одноклассник Изя Аронштам. Он любил необычайно сложные сравнения. Стихи писал грустные, лирические, и они нигде не печатались. Изя по-особому выписывал свои строчки в большом альбоме, который приносил на поэтические вечера. Каждое слово графически изображало содержащееся в нём переживание. Он гордился этой сложной, оригинальной системой. Слова о тоске писались почти без нажима, бледные, растянутые, продолговатые; слова о борьбе - жирными прописными буквами, подчёркнутые красным карандашом. Но таких слов он избегал: Изя Аронштам не любил борьбы.
Душа полна сомнений и печали, -
писал он уныло, -
И мысли ходят шахматным конём.
Здесь слова извивались ходом шахматного коня.
Хочу разбить все старые скрижали
И новые писать ласкающим пером…
Мы жестоко бичевали его на наших собраниях. Но он не смущался и вписывал всё новые и новые стихи в свой огромный альбом.
В газете ни Свириденков, ни Аронштам не печатались. Газета предоставляла свои страницы пролетарским поэтам - мне и Степану Алому. Но моя дружба с редактором продолжалась недолго.
Однажды в дождливый октябрьский день я пришёл к мысли, что неплохо бы собрать свои лучшие стихи, издать их отдельной книжкой и послать в подарок Нине Гольдиной.
Я всегда отличался оперативностью. На другой же день стихи были набраны и свёрстаны. Шестнадцать страниц… Первый том. Я спустился вниз, в печатное отделение. Оказалось, что машины заняты срочными материалами к губернскому съезду Советов. Я приказал снять отчётный доклад губисполкома и спустить в машину мои стихи.
Я уже был в газете видной фигурой, и меня не без некоторого колебания послушались. Всё прошло бы благополучно, если бы в типографию не пришёл, как на грех, сам Громов - редактор газеты и председатель губисполкома.
Громов справился о судьбе отчётного доклада и узнал, что он заменён стихами.
Меня, к счастью, в этот миг ни в типографии, ни в редакции не оказалось.
Говорят, Громов в ту минуту был страшен. Никто не мог передать в точности слов, которые он мне посвятил. Но я догадываюсь об их эмоциональной окраске.
Набор стихов рассыпали мгновенно.
Узнав об этом трагическом происшествии, я понял, что в редакцию больше приходить незачем. Тоскливо бродил я ом по городу. В кармане лежало письмо Нины Голь-диной из Москвы. Она уехала туда месяц назад, поступила на медицинский факультет университета, писала мне о новых подругах, профессорах, об анатомическом театре. Звала меня в Москву - учиться.
Учиться… А я и забыл, что означает это слово. Занятый разными делами, я давно уже не открывал никаких серьёзных книг.
Да, видно, засиделся я в этом городе. Меня плохо понимают и ценят здесь… Надо ехать в Москву.
В эту ночь я продумал всю свою недолгую жизнь и с горечью пришёл к выводу, что я, председатель союза поэтов, ничего не знаю…
Уже два года я почти не посещал школу. Ваня Фильков учился и работал в Москве, куда он окончательно переехал после гибели отца. Изя Аронштам поступил в Высшее техническое училище в столице, Нина училась на медицинском факультете. А я?
Я был и строителем, и председателем совета ученических депутатов, и секретарём комсомола, и артиллеристом, и редактором, и актёром, и поэтом. Кем только я не был, а остался неучем.
К очень горьким выводам пришёл я в эту ночь.
Что же, надо принимать решение. Неуч? Значит, надо учиться. Я решил ехать в Москву. Мои соученики как раз в эти дни заканчивали учёбу. Поднатужился и я: кое-как сдал экзамены и после долгого, малоприятного разговора с председателем школьного совета получил свидетельство об окончании школы.
Губком комсомола охотно отпустил меня на учёбу.
И вот я простился с Кудриным, Шварцем, Веней Лурье, со Степаном Алым, обошёл весь город, посидел над рекой, у памятника Песталоцци. Ранним утром я обнял маму и уехал в столицу.