ОКТАВИЯ

I

Не считая возможным, чтобы Нерон произнес над мертвой головой Рубеллия Плавта речь против Октавии, вложенную в уста цезаря Кронебергом, нельзя, однако, сомневаться, что чувства его и намерения в данные дни были именно таковы, как они изложены в строках Тацита, обращенных русским переводчиком в монолог. Смерть соперника развязала Нерону руки. Теперь променять его не на кого, — значит, он волен делать, что хочет и, прежде всего, прогнать ненавистную Октавию. Она — живой упрек ему своей «скучной добродетелью». Она чересчур любима народом. Она — неприятное воспоминание, неотлучный укор совести, потому что она — дочь Клавдия, человека, которого убили для того, чтобы отдать принципат Нерону. Переступив к власти через труп приемного отца, Нерон ненавидел и презирал его память. Уже говорено, что он с восторгом принял злобную сатиру Сенеки на апофеоз Клавдия, делал презрительные намеки на покойного принцепса в первой своей тронной речи к сенату, и не мог видеть грибов, которыми был отравлен Клавдий, без того, чтобы не сострить по-гречески насчет их обожествляющей силы. Так грибы и слыли в Риме, при Нероне, с легкой руки самого императора, кушаньем богов, deorum cibus. Впоследствии отвращение к Клавдию приняло у Нерона характер прямо какой-то мании. Он открыто, словом и делом, ругался над своим предшественником, попрекая его то глупостью, то свирепостью. Острил, что это был болван, заика, неспособный сложить бе-а-ба, и приказал считать недействительными многие указы и резолюции Клавдия, как исшедшие от человека невменяемо-слабоумного. Он не позаботился даже почтить памятником место, где было предано сожжению тело Клавдия, и оно оставалось лишь обнесенным легкой и невысокой решеткой. Культ бога Клавдия Нерон упразднил, т.е. предал забвенью, немедленно по убиении матери, а храм, воздвигнутый ему Агриппиной, приказал, без долгих проволочек, сравнять с землей, как скоро холм, где стояло святилище, понадобился ему для Золотого Дворца.

Уничтожить Октавию взялась Поппея. Путь был избран обычный: ложный донос о прелюбодеянии с рабом. Один из музыкантов оркестра императрицы, виртуоз-флейтщик, по имени Эвкар, родом египтянин из Александрии, был куплен принять на себя вину. Получив его сознание, Тигеллин арестовал камеристок Октавии и допросил их с пристрастием в застенке. Некоторые, не выдержав пытки, наклепали на императрицу все, что было им продиктовано. Но огромное большинство до конца стояло на том, что их госпожа непорочна. А одна из ближайших служанок государыни, когда Тигеллин пристал к ней с циническими расспросами, пришла в такое негодование, что оборвала гнусного сыщика вполне заслуженной резкостью:

— Даже самая поганая часть тела Октавии, — воскликнула смелая женщина, — и та чище твоего рта! (Castiora esse muli ebria Octa viae respondít, quam os Tigellini).

Необычайное мужество прислужниц Октавии дало Фаррару повод признать их христианками, ученицами ап. Павла, который в это время действительно был уже в Риме. Эта фантазия, разыгранная опять-таки на тему знаменитого стиха о «святых из дома цезаря» в Павловом послании к филиппийцам, совершенно произвольна. Как добрые помещики дореформенной России имели верных и преданных крепостных, так и в Риме человечное обращение господина с рабом делало последнего не только любящим, но и способным на высокие подвиги самоотвержения. Задолго до христианской эры, во время кровавой расправы Мария с партией Суллы, рабы Корнута спасли ему жизнь, сказав пришедшим за ним солдатам, что он уже умер. В доказательство, они устроили фальшивое погребение и сожгли на костре труп какого-то неизвестного человека. Эпоха проскрипций Августа богата примерами подобного рода, тщательно сохраненными у Аппиана. Один раб спрятал своего господина в горной пещере. Их выследили. Тогда раб пустился на последнюю хитрость: вышел из убежища, убил первого встречного и представил труп властям, говоря, что — вот его господин, им умерщвленный. Этот раб не только спасал своего хозяина, но вдвойне рисковал за него жизнью, как в случае, если бы обман открылся, так и в случае, если бы ему поверили. Взвести на себя убийство господина, хотя бы даже и гонимого властью, было для римского раба смертельной опасностью. Воспользоваться доносом раба против господина, хотя бы и заведомо справедливым, весьма долго считалось позором для правосудия. Одного такого доносчика Красс заковал в кандалы и отправил к хозяину, вместе с представленными рабом обличающими документами. Другой раб разоблачил хитрость своего товарища, которой тот хотел спасти их от казни общего господина. По настоянию народа суд отправил предателя на крест, а верному рабу даровал свободу. В смутные времена государства раб часто менялся платьем с господином, угрожаемым противной партией, и, вместо него, падал жертвой преследования. Словом, в пустыне рабства, грозной, грубой и ненавидящей, всегда были странные оазисы, цветущие добром и миром. Великолепное письмо Сенеки к Люцилию в защиту рабов показывает, что не Бог весть какие благодеяния требовались от рабовладельца, охочего купить себе расположение принадлежащего ему двуногого стада. Так, например, Сенека строго порицает надменный обычай морить прислугу по целым ночам голодом, скукой, бессонницей, заставляя бессмысленно стоять вокруг пирующих господ — стоять, не смея ни на минуту присесть, не смея не только слово шепнуть, но даже чихнуть или кашлянуть: иначе — розги. «Много поносят господина те рабы, — говорит Сенека, — которым запрещено раскрывать рот в его присутствии. А те, которым никто не затыкает глотки, которые имеют право разговаривать не только в присутствии господина, но даже с ним самим, готовы хоть шеи себе сломать из-за господина и рады обратить на самих себя грозящую ему опасность. Те рабы, которые разговаривали за едой, всегда молчали во время пытки». Последние слова — точно писаны на случай розыска над Октавией. Впрочем, подвергнутые пыткам камеристки, вероятно, не все были рабынями. Имелись между ними и вольноотпущенницы — класс, ненавистный Тациту, и в массе действительно не высокой нравственности, но нередко люди его поднимались до высоких подвигов признательности к тем, кто дал им свободу. Если в числе вольноотпущенников Антистия нашелся предатель Фортунат, то были между ними и такие, которым Антистий не боялся вручить, вместе с письмом к Рубеллия) Плавту, свою седую голову. Народный трибун Октавий Сагитта умертвил, на тайном свидании, свою любовницу Понцию Постумию, женщину, его разорившую и обманувшую, и тяжело ранил — так что почел убитой — служанку Понции, свидетельницу преступления. Вольноотпущенник Сагитты принял вину на себя. — Зачем ты это сделал? — спросил его следователь. — Я хотел отомстить негодной женщине, обидевшей моего господина. Объяснение было признано удовлетворительным, — стало быть, приверженность вольноотпущенников к господину до готовности умереть за честь его была не редкость в этом веке. Вольноотпущенник Сагитты, конечно, попал бы на казнь, если бы раненая служанка, придя в себя, не разоблачила его великодушной лжи, обличив истинного убийцу. Вольноотпущенник Мнестер убил себя на костре всеми покинутой Агриппины. В подло-трусливой- жизнелюбивой, предательской толпе участников Пизонова заговора вела себя порядочным человеком и выказала истинное гражданское мужество лишь одна вольноотпущенница Эпихарис. Наконец, впоследствии, самому Нерону дали возможность умереть свободным, оставаясь верными ему до конца, только рабы да вольноотпущенники. Руками своей доброй феи, опять-таки вольноотпущенницы Актэ, и старухи-кормилицы из рабынь он был предан погребению. Если столько преданности проявляли люди рабского происхождения к господам жестоким и распутным, можно вообразить, как много прочнее должна была слагаться привязанность их к господам кротким и порядочным, вроде Октавии.

II

За невозможностью признать Октавию прелюбодейкой, Нерон объявил ей обычный гражданский развод, под предлогом ее неплодия, — совершенно так же, как, полторы тысячи лет спустя, поступил наш Василий Московский с Соломонией Сабуровой, когда надо было очистить место для Елены Глинской, этой русской Поппеи пополам с Мессалиною. Сперва Октавию оставили спокойно жить в Риме, дав ей в удел дворец покойного Бурра и поместья казненного Плавта. «Зловещие дары!» восклицает Тацит. Как скоро Поппея была объявлена законной женой Нерона, Октавию выслали из столицы в Кампанию, причем за бывшей императрицей учрежден был полицейский надзор. Но Бурр недаром некогда предложил Нерону, вместо совета на развод с Октавией, насмешливый вопрос о возрасте приданого, подразумевая империю. Когда Нерон убил Британика, Рим только покачивал головами; когда он убил Агриппину, Рим сделал ему овацию, но, когда он воздвиг гонение на неповинную Октавию, последнюю из законных Клавдиев и одну из немногих честных женщин города, — народ заволновался. Ропот был очень силен. Из текста Тацита можно заключить, что были люди, которые самоотверженно требовали восстановления Октавии в попранных правах, не боясь ставить за то на риск собственные головы. Защита их, говорит историк, была в незначительности их общественного положения.

Все это происшествие излагает весьма резким тоном все тот же, выше цитированный, диалог между Нероном и Сенекой. Воздав Августу хвалы за его крутые меры, Нерон переходит к собственным обстоятельствам:

Нерон. И к нам будут благосклонны звезды, если только я предварительно истреблю без жалости мечом все, что мне враждебно, и укреплю нашу династью на достойном ее потомстве.

Сенека. Небо достойным потомством наполнит дворец твой прекрасная жена, украшение рода Клавдиев, рожденная богом (Клавдием Цезарем), вошедшая на ложе брата по примеру Юноны. Нерон. Во-первых: кровосмесительный брак лишает меня веры в потомство; во-вторых, душа жены моей никогда не лежала ко мне.

Сенека. При молодости ее лет вопрос о потомстве еще не выяснен; а что касается второго, то—пламя любви часто приглушается стыдливостью.

Нерон. Я и сам долго так думал, но напрасно: слишком ясные знаки выдавали в ней ненависть, кипящую ко мне в этом нелюдимом (insociabili) сердце и даже не умеющую скрыться в лице. Дело в том (tandem), что в ней семейное горе бушует, ожидая кровной мести. Нет, теперь я нашел себе супругу, достойную моего ложа и породой, и красотой, такую, что — побежденные — уступят ей первенство и Венера, и супруга Юпитера, и грозная богиня войны (Минерва).

Сенека. В жене должны нравиться мужу только честность, добрые нравы и стыдливость. Только дары ума и духа остаются навсегда неизменными. А цвет красоты, день изо дня, ощипывает время.

Н е р о н. Сколько ни было в мире хвалы достойного, все в нее одну вложил бог. И вот судьба захотела, чтобы такая-то красавица родилась для меня.

Сенека предостерегает Нерона против непрочности увлечений чувственной любви. Нерон отвечает пышными фразами неукротимо-влюбленной страсти. О чувственности же он не столь дурного мнения.

— Я почитаю величайшей силой жизни ту, из которой рождается сладострастие. Тем и род человеческий избавлен от гибели, что вечно возобновляются в нем поколения, благодаря любви, которая смягчает даже свирепых зверей. Бог любви понесет предо мной свадебный факел и огнем его соединит меня на брак с Поппеей.

Сенека. Вряд ли украсит эту свадьбу слишком очевидное горе народное, да и святость религии протестует против этого брака.

Нерон. Что же это? Мне одному запрещено то, что всем позволено? (То есть развод).

Сенека. Всегда — чем выше положение человека, тем большего требует от него народ.

Нерон.А вот увидим, как его безрассудно вкоренившаяся

любовь к Октавий должна будет уступить напору моей воли.

Сенека. Лучше бы ты тихо и мирно исполнил желания сограждан своих.

Нерон. Плохая это власть, когда чернь командует вождями.

Сенека. Она покладиста, когда все в порядке, но сейчас она огорчена — и права.

Нерон. Разве позволено выражать чувства, которых они не дерзают высказать прямой просьбой. Сенека. Отказывать в этом жестоко.

Нерон.А для государя позор — подчиняться ограничению своей воли (Principem cjgi nefas).

Сенека. Так отказался бы сам (Remittat ipse).

Нерон. Побежденный — добыча худой молвы. Сенека. Ненадолго, да и — пустое дело молва эта! Нерон. Пусть даже и так, однако, многих она пятнает. Сенека. Перед возвышенными поступками она отступает в страхе.

Нерон. Тем не менее, все-таки, портит жизнь (corpit). Сенека. С этим легко справиться. Умоляю тебя: не будь упрям, — неужели не трогают тебя заслуги святого отца твоей супруги, ее нежный возраст, стыдливость и целомудрие?

Нерон. Довольно, однако! Ты слишком надоел мне! Вот — возьму и сделаю так уже потому, что тебе это не нравится! С моей стороны просто неловко пред народом оттягивать давнее желание, за которое творится столько обетов, чтобы Поппея понесла в утробе залог моей любви и часть моего существа. Итак, не назначить ли нам свадьбу на завтра?

На словах, в трагедии, Нерон бойчее, чем показал себя на деле. Столкновение с народом вышло серьезнее, чем он ожидал.

Нерон, как истый цезарь, в противоположность своему полнейшему презрению к взглядам и правилам знати, весьма робко и осторожно считался с мнением черни. — Не дождетесь вы такой чести, чтобы я выслушивал, как от свободных граждан, волю от вас, которых я привел в Рим в оковах! — эту гордую фразу бросил некогда в лицо римскому плебсу Спицион Эмилиан. Но времена изменились: Нерон ничуть не опасался посылать смертные приговоры потомкам Сципионов и Кориоланов, но очень робел того «Дика с Гобом», которого так презирали они. Первому римскому императору Августу оракул велел, для искупления от каких-то грозящих бед, одеваться однажды в год нищим и просить у прохожих милостыню. Этот царственный нищий, протягивающий руку у ворот своего собственного дворца, является как бы прообразом всего цезаризма. Он повелевает миром, но принужден протягивать руку за подаянием власти к последнему из черни, по инстинкту, вещающему глубинам честолюбивых душ закон, что истинный-то владыка мира и есть эта грубая чернь, а они, великолепные цезари, только ее наместники.

Современный поэт сохранил нам этот взрыв народного ропота: — Вот занялся день несчастия, которого мы давно боялись, о котором столько толковала молва так и этак. Изгнанная Клавдия перестала быть супругой жестокого Нерона. Место ее заняла победительница Поппея. Ну, нет, тут конец нашей покорности, столь смирной в тисках тяжкого страха, и скорбь наша должна действовать, а не лежать на боку. Где сила римского народа, которая некогда сломила столько сиятельных (claros) вождей, дала законы непобедимому отечеству и вручила власть достойным из граждан? повелевала войной и миром, укрощала дикие народы и запирала в тюрьмы пленных царей? Вот уже повсеместно мозолит нам глаза противный образ Поппеи рядом с Нероном! Ну-ка, пустим в ход руки: сбросим наземь, чересчур уж похожие на оригинал, лики этой госпожи, да и ее самое стащим с высокого ложа! Беритесь за оружие! Факелов сюда! рогатины! Пойдем на цезарев дворец! ("Октавия").

Владыка мира заворчал, и наместник струсил. Нерон немедленно уничтожает поспешный брак с Поппей, вызывает Октавию из Кампании, восстанавливает ее в правах своей супруги. Несомненно, что, помимо народного волнения, были и придворные воздействия на цезаря. Несколько позже Тацит упоминает о вольноотпущеннике Дорифоре, отравленном за то, что противился женитьбе цезаря на Поппее. Дорифор этот занимал министерский пост заведующего комиссией прошений, а libellis. Предшественник его по должности, вольноотпущенник Каллист сыграл в свое время тоже значительную роль в вопросе о последнем браке своего государя Клавдия и едва не женил его на Лоллии Паулине. По свидетельству Светония, друзья убеждали Нерона сойтись с Октавией даже в действительное супружество, ничем доселе его не стеснявшее, а между тем угодное народу. Но цезарь был не в силах победить физическое отвращение, которое всегда питал к жене, и наотрез отказался, говоря: довольно с нее и одеваться императрицей. Эта любопытная черта защиты скромной Октавии двором распутным и жестоким, которому, казалось бы, Поппея была гораздо более с руки, как своего поля ягода, свидетельствует не только о личных симпатиях к дочери Клавдия. Произошла обычная реакция в пользу законной государыни против фаворитки, осмелившейся посягнуть на трон, — реакция, знакомая всем дворам мира. Фавориток государи могут иметь сколько угодно, не возбуждая всеобщего негодования, а иным, например, Генриху IV французскому, любовное усердие ставилось даже чуть ли не в заслугу. Но фаворитки и фавориты, хотя бы и всемогущие, должны все же оставаться подданными.

Людовик XIV — это воплощенное слияние всей идеи государства с личностью деспота-государя — не посмел, однако, огласить свой брак с Ментенон, а Елизавета Петровна, управлявшая Россией как добрая, но всевластная помещица крепостным имением, лишь тайком дерзнула повенчаться с Разумовским. Между тем они были прочнее на своих наследственных тронах, чем Нерон у своего принципата, полученного сомнительными путями, чрез «военное действо». Положение Нерона, в данном случае, ближе всего будет сравнить с трагическим затруднением Екатерины II, когда Григорий Орлов настаивал на своем браке с ней, и она, любя его, и желала исполнить волю милого человека, и не смела, смущаемая негодованием двора и шаткостью своего, случаем завоеванного, престола. Впрочем, подобных примеров можно набрать сколько угодно из любой исторической эпохи.

Номинальное примирение Нерона с женой было принято в Риме с откровенной радостью. Народ, заполнив шумными толпами Палатин и Капитолий, служил благодарственные молебны, благословлял Нерона и сделал бурную овацию пред дворцом его. Однако, император, вовсе не чувствуя себя в духе разделять народные восторги по поводу победы над его государевой прихотью, не показался манифестантам; он сидел взаперти и злился. Народ, между тем, раздобывшись статуями Октавии, носил их на плечах, как знамена. Одну водрузили на форуме, другие расставили по храмам. Статуи Поппеи, которая так недавно вызывалась пред государем быть голосом сената и народа, опрокинуты, разбиты.

«Сколько ни было изображений Поппеи, в прекрасном мраморе или блестящей бронзе, все теперь влачатся по улицам рассвирепелой чернью либо валяются, безжалостно разбитые ломами. По частям тащит толпа члены их на веревках и, после долгих надругательств, бросает в самую скверную грязь. Все это сопровождается словами, зверей достойными, которые повторить, в ужасе, отказывается мой язык!» (Вестник в «Октавии»).

Словом, получилась полная картина восстания — странного восстания не с горя, но с радости, не против, но в честь государства. Буйство и вопли вокруг дворца надоели Нерону. Тигеллин бросил на манифестантов дежурную гвардейскую когорту дворцового караула; солдаты плетьми и древками копий разогнали толпу и заставили буянов восстановить поломанное в погром. Таким образом, статуи Поппеи, хотя и потерпев ущерб, снова вознеслись на пьедесталах. Несравненную красоту Поппеи, прославляемую историками, потомкам приходится принимать больше на веру: лики ее на монетах сильно стерты, а бюсты побиты. Как знать? быть может, некоторые из них носят следы того достопамятного дня, когда освирепевший римский народ ломал и крушил на Палатине мраморных красавиц, утешая себя в бессилии учинить расправу над живой.

Но:

Что вы напрасно войной восстаете?

Непобедима стрела Купидона.

Пламенем факелы ваши поглотит

Тот, кто тушил даже молнии силу,

Пленником Зевса с небес уводил.

Кровью своей вы заплатите богу

За оскорбленье.

Нетерпелив он и яростен в гневе,

Трудно им править.

Дикого он приучает Ахилла

К сладостной лире,

Губит данайцев, губит Атрида,

Царство Приама разрушил — и светлый

Град уничтожил.

Сердце трепещет: что ныне содеет

Бурная власть беспощадного бога?

(«Октавия». Хор).

III

Поппея пришла в ужас. Ненависть ее к Октавии, всегда жестокая, нашла новую пищу в зрелище народной любви к постылой сопернице. Как женщина умная, она понимала, что народ цезарь над цезарем, и что повторение восстания будет для нее роковым. Как ни много любит ее Нерон, однако, он не в силах будет сопротивляться воле Рима, если народ выскажется с еще более резкой определенностью, чем только что свершилось. Надо было спешить исправить впечатление. Покуда Нерон еще волнуется стыдом деспота, принужденного поступиться своим капризом в угоду толпе, покуда он обуян гневом против негодной черни, дерзнувшей судить его семейные дела, еще не все пропало. Но, если он успеет раздуматься над происшедшим, если какой- нибудь Дорифор объяснит ему еще раз, вслед покойному Бурру, что ради любви нельзя забывать об империи, этом неотъемлемом приданом унылой Октавии, — тогда, конечно, рушится и прахом пойдет неутомимая интрига пяти лет, тогда напрасно умерли и Сулла, и Плавт, и Афраний Бурр, и сама Агриппина.

Поппея просит цезаря немедленно принять ее, падает к его ногам, изливает свою скорбь, в упреках, жалобах, клеветах, ласках и насмешках, сплетать которые в пестрое целое она была такая несравненная мастерица. — Дело теперь идет уже вовсе не о том, — говорит она, - - кто из нас будет императрицей. Я не хочу спорить с Октавией. Счастье супружества с тобой мне дороже жизни, но ниже меня состязаться о личном счастье, когда в Риме, в мирное время, происходят такие вещи, которые вряд ли мыслимы и во время войны. Клиенты и рабы Октавии грозят опасностью моей жизни, — пускай! не это важно! Ужасно, что они осмеливаются величать себя народом и от имени Рима идут самозванным бунтом на своего государя. Им недостает только вождя. Но, когда в городе бунт, долго ли найтись вожакам? За ними дело не станет! Уж если, по одному мановению Октавии, заочному, издали, возбуждаются восстания, так, — стоит ей оставить Кампанию и приехать в Рим, — и вот она уже госпожа положения!.. За что мне все это? в чем моя вина? кого и чем я обидела? Неужели мне ставят в преступление, что, если у нас с тобой родятся дети, то это будут твои дети, законные потомки дома Цезарей? Неужели народу римскому вдруг стало так мило и желанно, чтобы величие императорской власти досталось сыну египетского флейтиста? Ты говоришь, что возвращения Октавии требует польза государства. Прекрасная польза: тебе навязывают госпожу над твоей волей и даже не желают дать тебе права выбора! Если надо призвать Октавию, так пусть это хоть имеет вид твоего свободного решения, а не уступки насилию. А лучше бы — подумать о своей безопасности и оградить ее на будущее время, по справедливости отомстив виновнице уличных безобразий. Презирать их нельзя. Сегодня — чтобы укротить первый опыт мятежа — потребовались небольшие силы, но в следующий раз понадобятся уже более серьезные меры. Если же эти негодяи поймут, наконец, что их Октавии не бывать женой Нерона — поверь: они сумеют приискать ей и мужа!

Ловко построенные доводы Поппеи достигли цели: цезарь и рассвирепел, и струсил.

В трагедии «Октавия» нет этой сильной сцены между Нероном и Поппеей. Она принадлежит чуткому воображению Тацита. Но мотивы дальнейшего преследования Октавии, высказываемые Нероном в его диалоге с Префектом и дальнейшим Хором, те же самые. Поппею трагедия обходит. О ненависти к ней много говорится, но причины этой ненависти остаются под вуалем, как лицо самой Поппеи. In persona она является на сцену, только чтобы рассказать страшный, не добро вещущий, сон. Очарования же Поппеи Хор воспевает, без всякого к ней озлобления, самым восторженным и галантным языком:

— Если только болтливая молва верно рассказывает плутни и игривые любовные похождения Громовержца (так, однажды он, говорят, прижал Леду к груди, обросшей перьями и пухом, а в другой раз, в виде мощного быка, уплыл за море, унося похищенную Европу), если все это верно, то и теперь он должен оставить небеса, которыми, управляет, и добиваться твоих, о Поппея, объятий. Предпочтет он тебя — и Леде, и Данае, на которую он некогда, к ее удивлению, нисшел потоком желтого золота. Да и фригийский пастух (Парис) отдаст ей предпочтение перед девой Спарты: победит ее лик черты Тиндариды, из-за которых вскипела свирепая война и было сравнено с землей Фригийское царство.

Жребий Октавии был давно решен этой безжалостно блистающей красотой, но, быть может, не свершился бы так скоро, если бы его не подогнали те самые обстоятельства, которые надеялись его задержать. «Любовь народа для многих была даром жестоким и убийственным» ("Октавия”), жертвой ее пала и Октавия. Несомненно, что окончательно погубило ее короткое торжество народного восстания, с буйными победными сценами на Палатине.

Вглядываясь в историю преступлений Нерона, если разложить каждое отдельно в последовательности свершивших его фактов, в большинстве можно заметить одну и ту же общую черту: сперва преступление затевается хитро, тонко, удар наносится издали, и — почти обязательно — следует промах. Говорят, что если лев не настиг добычи первым скачком, он не делает второго и уходит сконфуженный. Но Нерон был не львиной, но тигровой породы, и его смущение при неудачах выражалось только тем, что, растерявшись, он сразу выдавал всю свою ненависть и, вместо «изящного» тайного преступления, совершал явное, нагло-откровенное, грубое насилие. Особенно ярко сказалась подобная свирепая растерянность при умерщвлении Агриппины; то же повторилось и теперь.

Решили все-таки настаивать на прелюбодеянии Октавии. Но — с кем? Любовник из рабов мало вероятен уже и сам по себе, а после розыска над служанками Октавии совсем никуда не годится. Народные волнения, только что возбужденные именем Октавии, дали мысль сплести с прелюбодеянием попытку к государственному перевороту. Ломают головы, кого бы навязать Октавии новым лже-любовником? Нужен такой человек, чтобы и совести не имел оклеветать невинную, и в то же время мог сойти в общественном мнении за действительно опасного заговорщика, достаточно влиятельного, чтобы женщина царственного положения, бросаясь в политическую авантюру, не побрезговала купить его расположение хотя бы даже и своей любовью. Негодяев при дворе Нерона имелся богатый выбор, — однако, никого из них цезарь не решился сделать сообщником своего замысла. Наконец, вспомнили о негодяе, действительно стоящем вне конкурса: об Аникете, роковом человеке Нерона, командире Мизенского флота, убийце императрицы Агриппины. После своего злодеяния в Баулах, Аникет оставался в фаворе весьма недолго. Если уже один вид местности, где погибла Агриппина, внушал ужас Нерону, тем менее был он в состоянии выносить близ себя вечный ходячий упрек в лице ее убийцы.

Поэтому адмирал уже давно был удален от двора под каким-то вежливым предлогом и, числясь в милости, на самом деле пребывал в опале.

Нерон вызывает к себе Аникета, и они понимают друг друга с полуслова. — Любезнейший Аникет, — говорит Нерон, — ты всегда был мне верным слугой. Когда злодейка-мать умышляла погубить мою жизнь, меня спасла единственно только твоя помощь. Теперь я жду от тебя не менее важной услуги. Жена моя враждует со мной. Сделай милость, помоги мне от нее отделаться. Тут не потребуется никого душить или резать. Ты должен будешь только признаться в любовной связи с Октавией. Если ты исполнишь мое желание, тебя для приличия осудят и даже сошлют, но в такое место, где, с моей помощью, ты устроишь себе прелестный уголок, и ссылка для тебя будет блаженством. Кроме того: я не могу наградить тебя открыто, но ты будешь пожалован крупной денежной суммой из секретного фонда. Если же ты почему либо находишь мою просьбу неудобной, не взыщи, любезный Аникет: я, хотя и с величайшим прискорбием, прикажу тебя зарезать.

Палатинский браво, конечно, не задумался в выборе. Подлая цельность этого убийцы женщин просто поразительна; он не только отвратителен, он любопытен, как на диво редкостный образец полного нравственного отупления, для которого безвинно смять чужую жизнь чуть ли не обыденная веселая шутка. Бесшабашный по натуре, — говорит Тацит, — он окончательно потерял совесть, потому что ему легко сходили с рук все его преступления.

Император созвал какое-то подобие семейного совета из ближайших своих друзей и заставил Аникета повторить при них, якобы прежде сделанное, признание. Негодяй, поощряемый щедрым посулом цезаря, лжет вдохновенно и, к конфузу присутствующих, навирает на себя и на Октавию даже больше, чем его просили. Клеветы Аникета, вероятно, повторены в указе, которым Нерон опубликовал вслед затем осуждение Октавии. «Императрица, — гласил этот акт, — посягая на верховную власть, обошла чарами своей молодости храброго адмирала Мизенского флота, Аникета, в расчете через него привлечь на свою сторону морские силы государства. Дабы выполнить свой план, она не постыдилась впасть с Аникетом в прелюбодеяние, забеременела и искусственно вытравила плод». Что выкидыш у Октавии был, это подтверждал, в роли обманутого супруга, сам цезарь, совсем позабыв, что несколькими неделями ранее он выставлял причиной к разводу с женой ее безнадежное бесплодие.

Аникета, по миновании в нем надобности, щедро наградили, как было обещано, и отправили на остров Сардинию. Здесь мнимый ссыльный, окруженный роскошью и почетом, проводил безбедную жизнь и спокойно умер естественной смертью, столь редкой, в этот век, для людей высокого положения, — точно нарочно, чтобы оставить собой вечный исторический пример наглого и самодовольного злодейства, смеющегося над земным возмездием.

ІV

Местом заточения Октавии Нерон назначил остров Пандатарию, грозный по воспоминаниям для принцесс Юлио- Клавдианской династии. Маленькие островки Тирренского моря часто служили Риму как ссылочные «места не столь отдаленные» для знатных изгнанниц. Остров Пандатария, ныне Вандатьена, особенно знаменит. Его тюремный список начинается Юлией Старшей, дочерью Августа, супругой Марцелла, Агриппы и, наконец, Тиберия, которого она презирала, как неровню себе, и жестоко обманывала. Отец ее сослал за связь с Юлием-Антонием, сыном великого триумвира. Впрочем, это довольно таинственная история. За какое-то касательство к ней изгнан был на Дунай поэт Овидий Назон, но — чем провинился он сам, и почему Август так рассвирепел на любимую дочь, остается тайной, несмотря на все жалобы и обиняки его Tristium. Впоследствии, став сам императором, мстительный Тиберий перевел Юлию с Пандатарии в Реджио в Калабрии и здесь заморил нищетой и суровым заточением. Вольтер пустил в ход гипотезу, принятую весьма многими: что ссылка Юлии — следствие не столько родительского гнева, сколько ревности обманутого любовника, — Август якобы сам находился в кровосмесительной связи с Юлией. Но единственный авторитет, которым подтверждается эта гипотеза, — слова полоумного Калигулы: ему недостаточно было происходить от Августа по своей бабушке Юлии; в своем нелепом тщеславии он желал быть потомком чистой Августовой крови и с мужской стороны. Он стыдился настоящего своего деда, Агриппы, нового человека, проложившего себе дорогу в знать личными заслугами, и предпочитал воображать мать свою плодом кровосмешения, только бы не дочерью выскочки. Семейный разврат, взведенный на прадеда распутной фантазией Калигулы, совсем не в характере Августа. Гастон Буассье, блестящий исследователь вопроса о ссылке Овидия, предполагает, что таковая последовала за причастность поэта к любовным грехам не Юлии Старшей, но дочери ее, Юлии Младшей, которую, за распутство ее с Силаном, Августу также пришлось выслать из Рима. Она прожила в строгой ссылке, на маленьком адриатическом островке Тремере, ныне Тремити, целые двадцать лет и умерла в конце правления Тиберия. (Ср. том главу I).

Наследницей Юлии Старшей по заточению на Пандатарии была дочь ее от Агриппы, Агриппина Старшая, вдова Германика, бабка Нерона. Сосланная Тиберием по политическим подозрениям, раздутым враждой пресловутого временщика Сеяна, она лишила себя жизни голодом, а вернее, что уморили ее пристава цезаря, отказывая в пище. Эту целомудренную, гордую принцессу гонитель ее также обвинил в прелюбодеянии, не постыдившись настаивать на том даже в посмертном слове о ней к сенату. Любовником Агриппины Тиберий объявил Азиния Галла, известного умника и государственного человека последних годов правления Августа: незадолго до Агриппины он тоже кончил жизнь насильственной, голодной смертью, — и вот, с тоски по нему, якобы умертвила себя и вдова Германика. Дочь Агриппины, тетка Нерона, Юлия Ливилла была дважды ссылаема на Понтийские острова — крошечный архипелаг, недалекий от Пандатарии: сперва — братом своим Калигулой за участие в заговоре Лепида и Лентула Гетулика; потом — по интригам Мессалины — Клавдием, за прелюбодеяние с Л. Аннеем Сенекой. Конечно, то был только номинальный повод, ничуть не объясняющий истинной причины, скрытой в интригах серальной камарильи. Через год второго пребывания на острове Юлии Ливелле было приказано умереть.

В конце памфлетической «Октавии» Хор мрачно вспоминает всех этих изгнанниц, предчувствуя, что новая жертва идет по их дороге.

Обыкновенно, как показывают перечисленные примеры, подобных изгнанниц, даже заведомо обреченных на смерть, убивали не сразу: находили более приличным делать вид, будто их прибрала естественной смертью ссылка. Тиберий, заморив Юлию Старшую в Реджио, рассчитывал, что кончина ее остается незаметной и не покажется общественному мнению насильственной: ведь прошло пятнадцать лет, как сослал ее Август. Агриппина Старшая сохранялась живой три года. Юлия Ливилла во второй ссылке — год. В отношении Октавии не соблюдено было даже и этой выжидательной пристойности. Ненависть Поппеи неугомонно твердила Нерону старое палатинское правило: только мертвые безопасны. Он дал разрешение убить Октавию.

Жизнь на Пандатарии для девятнадцатилетней женщины, одиноко брошенной среди полицейских приставов и грубой солдатчины, сулила ужасы, и цепко держаться за нее не стоило. Но римляне века Цезарей вовсе не так уже любили умирать, как сложилось о том ложное представление по многочисленным политическим самоубийствам. Уже одно то усердие, с каким стоики пропагандировали выгоды смерти и старались внушить бесстрашие к ней, показывает, что не очень-то было расположено ликвидировать себя могильным концом жизнелюбивое общество. — Жить бессильным, калекой, подагриком, безруким, — только бы жить! — восклицал Меценат, не стыдясь сознаваться, что — единственно, чего боится он на свете, это — смерти; — а после смерти — можете, пожалуй, хоть и не хоронить меня: все равно, природа похоронит. От женщины-полуребенка трудно ждать большего мужества пред смертью, чем от пожилого воина, мудреца и государственного человека. Когда на Пандатарию прибыли агенты Поппеи со смертным приговором, Октавия пришла в бурное отчаяние.

— За что я должна умереть? — вопила она. Я уже не жена Нерону, я только сестра его! Грех ему будет убить сестру.

Мотив этот сохранен в «Октавии»:

— Soror Augusti, non uxor еrо.

Она взывает о защите к манам предков-Германиков, чья кровь равно течет в жилах ее, как и Нерона, поминает имена Германика, Клавдия, Старшего Друза, отца их, и, наконец, даже имя Агриппины.

— Пока ты была жива, — кричит она, я, правда, была несчастна в супружестве, но, по крайней мере, никто не смел посягнуть на мою жизнь.

И это обращение также — не только личное Октавии, а еще вероятнее, что оно вложено ей в уста общим преданием. В «Октавии» тень Агриппины является мстительницей за Октавию. Тень Клавдия послала ее из Тартара с проклятием браку Нерона и Поппеи.

Однако, даже и столь грозное вмешательство Октавии не помогло.

Солдаты берут ее, вяжут по рукам и по ногам и перерезывают пульсы. Но несчастная оцепенела от ужаса: кровь чуть каплет из ран. Тогда Октавию отнесли в горячую баню, и бедняжка задохнулась в парах ее. Вероятно, речь идет об одной из тех натуральных, вулканических бань- пещер (stuffa), которых так много по берегам Неаполитанского залива и на островах к югу и к северу от него. В этих норах, согреваемых подземным огнем, температура держится на 40градR. и выше. Образцы таких бань, славных уже в древности, современный турист видит в Поццуоли, посещая кратер Сольфатары, или Bagni di Nerone, di Agrippina близ Байи.

Убийцы отрезали Октавии голову и принесли в подарок Поппее. Сенат, в ответ на грязный указ Нерона и уведомление о смерти бывшей императрицы, по обыкновению, замолебствовал в храмах, принося дары к алтарям богов, спасителей государства. Изучая дальнейшую историю этих времен, — сатирически советует Тацит: «Можете быть уверены наперед: всякий раз, что государь предписывает ссылку или убийство, сенат благодарит и молебствует. Религиозные обряды, которые прежде были знамением благополучия в государстве, теперь сделались неизменными спутниками общественного бедствия. Так что, по смерти Октавии, мы предупреждены: какую бы впредь гнусность ни совершил Нерон, — подлое отношение к ней сената подразумевается уже само собой». Тацит обещает сообщать лишь о тех случаях мести и раболепства, которые выйдут из ряда вон своей новизной или уже чересчур чудовищным забвением человеческого достоинства.

Дорифора отравили. Почему-то вспомнили о Палланте и нашли, что старик зажился. Отравили и его, а значительную часть его колоссальных богатств отписали на цезаря. Совпадение смерти Палланта с убийством Октавии, вероятно, не случайное, как и предсмертные вопли Октавии к памяти покойной Агриппины. Мы видели, что грозная мать Нерона, по смерти Британика, взялась было за Октавию, как за последнее возможное орудие своих планов. Утопающая хваталась за соломинку! Но соломинка не спасла ее, а теперь и сама пошла ко дну... Симпатии к Октавии, завещенные Агриппиной, должны были иметь отголосок и в таком верном агриппианце, как Паллант, и, может быть, вспыхнули теперь в какое-нибудь яркое проявление. Их поторопились погасить вместе с жизнью неудобного старика.

V

Народ жалел Октавию. Много сочувствия было выражено ей уже при отправке на Пандатарию. Эта сцена заключает трагедию «Октавия». Никакая другая изгнанница не возбуждала в римлянах большего сострадания. Сравнивали ее ссылку с ссылками Агриппины, Юлии Ливиллы и справедливо находили перевес несчастья на стороне Октавии. Те хоть успели пожить; в своей страдальческой доле им было о чем вспомнить из милого, светлого прошлого. А эта? Ее не замуж выдали, а в гроб вколотили. Мужнин дом не дал ей ни одной радости, только плодил печаль за печалью. Отравляют ее отца, потом брата. Хорошенькая вольноотпущенница Актэ совершенно вытесняет жену из сердца Нерона и получает во дворце гораздо больше значения, чем сама молодая императрица. На смену ей появляется Поппея, как будто созданная, чтобы добить Октавию. И, наконец, — мало, что извели несчастную: перед смертью еще осквернили ее репутацию гнуснейшими клеветами.

Никаких волнений гибель Октавии, однако, не вызвала. Повидимому, римский народ даже и в восстаниях оставался трезвым практиком. Он легко и охотно бунтовал, если мог предотвратить бедствие, но, когда опаздывал, покорно мирился с поконченным фактом и по волосам на снятой с плеч голове уже не плакал. Fait accompli слишком уж часто принимался народом этим за «последний резон», ultima ratio. Горьки и оскорбительны для народного самосознания заключительные стихи «Октавии»:

— Нашего града добрее Авлида,

Мягче страна варваров Тавров:

Там даже с богом спорят, нужна ли

Казнь иноземца:

Рим же доволен, что римская кровь пролилась.

(Civis gaudet Roma cruore).

Каким образом допустил народ самую ссылку Октавии на остров после того, как столь горячо принял было сторону императрицы против Поппеи?

Не может быть, конечно, чтобы народ в несколько дней разлюбил молодую государыню, но самозабвенные стихийные движения, подобные недавнему паломничеству черни на Палатин со статуями Октавии на плечах, не повторяются дважды, если не имеют страстных и честолюбивых вожаков. Часть народа молчала, потому что привыкла покорно принимать, как закон, всякое решительное действие верховной власти, каково бы оно ни было; часть выкричалась в палатинской демонстрации и теперь почитала себя уже исполнившей свой долг; часть струсила бичей и копий гвардейского караула; часть могла отстать от защиты своей любимицы, введенная в сомнение упорными клеветами на нее в указе императора; часть роптала и рада была бы помочь, но чувствовала себя бессильной, не имея авторитета, на кого бы в ропоте опереться. Мы ничего не знаем о Дорифоре, но, если сторонником Октавии выступил Паллант, уже его одного было достаточно, чтобы компрометировать дело молодой императрицы и оттолкнуть от нее весьма многих: надменного и алчного старика слишком ненавидели в Риме, его зловещая близость приносила несчастье.

Сама Октавия менее всех была пригодна явиться не только главой, но даже знаменем какого-либо революционного движения. Это — овца. Ранняя жестокая гибель окружила ее поэтическим ореолом в глазах многих. Об Октавии стали писать чувствительные трагедии уже в древности, — одну из них, много мной цитированную, ошибочно приписывали даже Сенеке. Фаррар в «The Dawn and Darkness» сделал из Октавии христианку. Но ни сведения о жизни, ни картина смерти Октавии, по Тациту, не дают решительно никаких оснований разделять произвольных фантазий Фаррара: у него, как было уже отмечено, чуть не все язычники, явно не совершившие кровавых или развратных преступлений, непременно тайные христиане! Та вялая покорность судьбе, которую Фаррар хочет изобразить в Октавии сознательным христианским непротивлением злу, в действительности сводится лишь к тупому меланхолическому бессилию воли и действия, так частому у людей с порочной наследственностью, какой судьба, можно сказать, беспримерно наделила детей Клавдия и Мессалины. Смерть Октавии совсем не запечатлена тем экстатическим мужеством, с каким встречали свое мученичество первые христиане. Напротив, эта злосчастная женщина, смиренно и робко сносившая издевательства мужа, измены, побои, унижения, клеветы, впервые проявила энергию сопротивления лишь пред явной угрозой немедленной смерти, когда палачи пришли убивать ее: запоздалая жалкая вспышка инстинкта самосохранения! Так барахтается и овца, завидев нож мясника.

«Пусть мы умрем неотомщенными!» — клялись римляне даже в шуточном разговоре: так обыденно было убеждение, что пролитие крови никому не обходится даром, и насильственная смерть требует мстителя. Чтобы осмыслить Октавию, древнему поэту пришлось сильно налечь на эту ноту. Октавия в трагедии

— женщина-Гамлет: неудачная плакальщица-мстительница рода своего, в которой не погасло горе кровных потерь, но которая

— увы! как-то удивительно гладко вставила его в практические рамки все того же fait accompli. У Октавии отравляют отца; над смертью его нагло издеваются во дворце Нерона, с восторженным хохотом цитируя бешеные выходки «Отыквления», в котором Сенека не постеснялся даже указать способ, как Клавдий был убран с белого света. Октавия не только терпит это безобразие, но даже, когда ее начинает обижать муж, становится под опеку Агриппины, главной и откровенной отравительницы Клавдия; становится настолько искренно и доверчиво, что, впоследствии, взывает к ее тени о помощи в минуту смертельной опасности. Британик умер на глазах Октавии. Все кругом трепещут, чувствуя, что совершено преступление; плачет Агриппина, плачет и Октавия. Но — «Ужинай и веселись!» приказывает ей человек, только что отравивший ее брата. Овца покорно ужинает и делает веселый вид. Если бы Нероном не овладела прихоть непременно сделать Поппею императрицей, если бы он не настоял на грубом разводе и изгнании Октавии, то, по всей вероятности, она, при всех безобразиях и злодействах своего супруга, весьма спокойно прожила бы с ним до конца его дней. Нерон больше боялся ее, чем она заслуживала, и, откровенно говоря, антипатия, которую он питал к ней, далеко не столь возмутительна, как окрашивают ее Фаррар и другие авторы неронианских полу-исторических картин. Все эти подробности говорят скорее об умственной и нравственной приниженности Октавии, чем о величии душевном, в которое хотели ее многие облечь. С именем Октавии не связано в памяти историков решительно ни одного сильного, красивого, симпатичного акта не только действия, но и просто теоретически заявленной воли (Bruno Bauer), хотя недостатка в подобных актах не являет содержание даже таких безнадежных репутаций, как Агриппина, мать Нерона, и сама Поппея, для которой мог же Иосиф Флавий найти несколько сочувственных слов. Повидимому, самое лучшее, что может сделать в отношении Октавии беспристрастный исследователь, это, вопреки всем идеализаторам, начиная с псевдо-классиков и кончая английскими епископами, признать ее совершенной безличностью, бледным и даже, быть может, слабоумным ничтожеством. Дочь нимфоманки от вечно пьяного дурачка, она почти обязательно должна была родиться малоумной, с тугим соображением, тупой памятью и мало восприимчивой чувствительностью. Угрюмая девочка, данная Нерону в жены волей честолюбивой Агриппины, не нравилась ему с самого детства, хотя не была некрасива. Живого, как огонь, мальчика, очевидно, бесила ее сонная, вялая неподвижность, способная внушить отвращение даже к писанной красавице — особенно юноше, у которого, по русской поговорке, семь бесов по жилам ходило. Наивно изъяснять несходство характеров, рано разлучившее супругов, только тем условием, что Октавия была очень добродетельна, Нерон же слишком развратен. Пусть Нерон был чудовищем распутства, — однако, не с пятнадцати же лет, когда его женили, и тем менее с тринадцати, когда его помолвили с Октавией. С другой стороны, откуда было Октавии набраться на Палатине чересчур взыскательной добродетели? Наследственность ее мы видели, — она ужасна. Воспитание? В правильности его, начатого такой матерью, как Мессалина, и продолженного мачехой Агриппиной, весьма позволительно сомневаться. Тацит, мимоходом, очертил портрет воспитателя, который был приставлен Клавдием к наследному принцу Британику. Его звали Созибием. Он участвовал, как доносчик-обвинитель, в не однажды уже упомянутом процессе Валерия Азиатика, подговаривал Клавдия к жестокостям, — вообще, представляется, на наш современный взгляд, изрядным негодяем. Так что, когда впоследствии Тацит изъявляет сожаление, что Агриппина заменила при Британике старых его воспитателей своими клевретами, рождается невольное недоумение: каких же извергов рода человеческого должна была она приставить к младенцу, если даже Созибий был, все-таки, лучше их? Если так дурно воспитывали наследного принца, трудно ожидать, чтобы в лучших руках росла и принцесса.

Да и понятие о добродетельном супружестве в то время было совсем не то, что выработалось после христианской дисциплины, повелевающей «брак честен и ложе нескверно». Марциал — не избалованный самодурством Цезарь Нерон, а простой «богема» бедный, с довольно неприхотливыми вкусами, человек незадачливого литературного труда. Однако, просто диву даешься, читая его эпиграммы к жене своей: столь вычурного разврата, такого любовного фокусничества считает он себя в праве от нее требовать, ссылаясь на мифологические примеры добродетельных супруг, якобы повинных в тех же ухищрениях распутства на законном основании. Уже упоминалась на этих страницах поэтесса Сульпиция, о которой тот же Марциал говорит, что нет ничего игривее, но в то же время и ничего целомудреннее ее стихов: она писала картинки самого сладострастного содержания, но единогласно почиталась непорочно- добродетельной, потому что героем их воспевала своего собственного мужа, которого страстно любила и оставалась ему верна. Быть одномужницей, univira, не разводясь без толку, по одной прихоти и не считая потом мужей по консулам, — вот добродетель замужней римлянки эпохи Цезарей. А как слагаются любовные отношения между самими супругами в стенах их дома, в такие тонкости Рим не входил. На это посягнула надзором лишь торжествующая и огосударствленная христианская церковь.

Загрузка...