В этот период сенат не имел повода раскаиваться, что поддержал Нерона в роковые для его власти месяцы по умерщвлении Агриппины. В течение почти двух лет Нерон держится строго конституционного образа действий и проявляет себя спокойным и справедливым блюстителем законности. Верный политике цезарей — ласкать провинции, он удалил из сената лихоимца Педия Блеза, против которого киренцы возбудили обвинение в грабеже храма Эскулапа и взятках при военном наборе. По жалобам мавров, подвергнут изгнанию из Италии другой лютый взяточник Вибий Секунд, и только заступничество брата, уважаемого Вибия Криспа, спасло его от еще злейшего наказания. Был осужден «по закону о вымогательствах Тарквиний Приск, вследствие привлечения его к суду Вифинцами, к большой радости сенаторов, вспомнивших, как был им обвинен проконсул Статилий Тавр, его начальник». Затем Нерон очень искусно разрешил дело бывшего претора Ацилия Страбона, обвиненного киренцами в неправом отобрании земель их в собственность римской республики. Земли, действительно, были завещаны народу римскому царем египетским Птоломеем Апионом (ум. 96 до Р. X.); но прошло полтораста лет местного частного захвата и давностного владения, прежде чем Рим, в лице Клавдия Цезаря — всегда верного себе изыскателя археологических документов — спохватился осуществить это забытое право и командировал для того Ацилия Страбона. Судя по уклончивости сената рассудить эту претензию с встречным иском киренцев, право Рима было неясно, и дело перешло на суд цезаря. Претор доказал правоту своих действий, ссылаясь на инструкцию еще принцепса Клавдия, и получил высочайшую благодарность, но отобранные земли — в виде особенной милости государя и сената к покорным союзникам — были возвращены киренцам. Конституционное отношение государя к правам сената в полном расцвете. Выходит указ об уравнении судебной апелляции к сенату с апелляцией к суду цезаря одинаковым денежным обеспечением иска: в третью часть исковой суммы. До того времени апелляция к сенату была бесплатна. С аристократической точки зрения Тацита, мера эта клонилась к почету сената. Но, собственно говоря, она же прекращала надобность в сенатской юрисдикции для множества тяжущихся. Им ведь теперь стало безразлично, куда апеллировать, — к высшей ли в государстве судебной инстанции, или в комиссию прошений на высочайшее имя, которая решит дело силою прерогатив государственной власти. Еще Тацит хвалит Нерона за то, что тот умел смягчить обычную изобретательную борьбу кандидатов на общественные должности. Он сократил количество, а следовательно и ярость претендентов, дав трем из них, вместо искомой претуры, доходное и почетное командование легионами.
В прославленном деле по убийству префекта города Рима Педания Секунда собственным рабом его, которое часто приводится в доказательство природной свирепости Нерона, на самом деле, жестоким оказался не цезарь, но сенат. Император лишь утвердил мнение сенатской «правой», которая, в лице своего лидера, знаменитого юриста- консерватора Г. Кассия, потребовала применения древнего закона, казнившего, в случае убийства господина рабом, смертью всех рабов, проживавших под одною кровлею с убийцей. В 10 году по Р. X. эта лютая мера была воскрешена так называемым Силановым сенатус-консультом, с распространением и на вольноотпущенников по завещанию. По какому-то неизвестному случаю, — «как в видах мщения, так и в видах безопасности», говорит Тацит, — Силанов сенатусконсульт получал новое подтверждение в конце 57 года. Закон этот устанавливал, таким образом, как бы круговую поруку рабов за жизнь и безопасность господина. Он грозен и опасен, но, когда знакомишься исторически с тем вечным тайным страхом, какой горсточка римского господствующего класса питала к легионам своих слуг, — особенно после Спартака, сицилийских и сардинских рабских восстаний, — начинаешь, становясь на точку зрения современников Нерона, понимать, что дело шло не об одной жестокости для жестокости, но и о громко заговоривших шкурных интересах господствующего класса, растерянного, перепуганного, вопиющего, молящего о восстановлении поколебленной дисциплины. Речь Кассия дышит холодною сословною ненавистью; жутко читать этот логический ужас, сплетенный из кровавых силлогизмов. Но ползут эти ядовитые слова из устрашенных мыслей смущенной и мрачной совести: или — они, или — мы!
«Освободите, пожалуй, их от наказания. Но кого тогда защитит его выдающееся положение, коль скоро не помогла и должность префекта Рима? Кого может охранить многочисленность рабов, когда Педания Секунда не охранило их четыреста? Кому рабы подадут помощь, коль скоро они и в виду смертной казни не обращают внимания на наши опасности; Или и в самом деле, как некоторые, не краснея, воображают, тут убийца мстил за свою обиду?.. Пойдем далее и скажем, что нам кажется, что господин убит по праву!»
Не звучат ли доводы эти в ушах читателя свежею новостью? Не будем уже шевелить угрюмой памяти крепостного права и мистических дворянских страхов пред памятью пугачевщины. Нет, подобные голоса не вовсе еще онемели даже и сейчас. Мотивы, которыми Кассий защищал свое мнение, действуют еще и в наше время, при так называемом «военном положении». Увы! Не русскому писателю, пережившему 1905—1910 годы, ужасаться жестокосердием и угрюмою надменностью римского «правого» сенатора! С трибун Государственной Думы и Государственного Совета слыхали мы в эти мрачные годы речи куда свирепее и бестолковее Кассиевой. Если шестнадцать веков официального христианства и целый век проповеди «прав человеческих» не могли помирить массовую служебную нравственность с государственной дисциплиной иначе, как нагайками, виселицей и расстрелом, то по меньшей мере наивно требовать иных мер от государственных и военных людей языческого Рима.
Имеем ли мы нравственное право, в государстве, только что пережившем ужасы карательных экспедиций, возмущаться римским жестокосердием и воображать себя кроткими агнцами, унаследовавшими вселенную от кровожадных тигров?
Многочисленность обреченной на смерть дворни Педания Секунда вызвала в Риме сострадание. В народе началось брожение, близкое к открытому восстанию. Сенатский приговор — очень недружный, хотя оппозиция, подавленная сословным страхом, вела себя трусливо и не выделила ни одного открытого и смелого голоса в защиту несчастных, — едва-едва не был упразднен вмешательством толпы. Нерон поддержал авторитет сената: обуздал волнение строгим эдиктом и окружил место казни военною силою. Но, когда некто Цингоний Варрон, последовательно усердствуя в законе, предложил изгнать из Италии вольноотпущенников Педания Секунда, император воспротивился, говоря, что — если древний закон не мог быть смягчен состраданием, то не дело нового века обострять его изысканною жестокостью. Страшное избиение это осталось, конечно, одним из самых черных пятен на летописи Нероновой эпохи. Что касается роли в нем самого Нерона, то — опять таки — из истории последующих девятнадцати веков христианско—государственной культуры — что-то не припоминаются мне имена государей, которые, в аналогичных случаях, следовали бы за голосами гуманного левого меньшинства, а не творили бы волю свирепого большинства озлобленной и напуганной правой. Любопытно, что к тому же 61 году, когда разыгрались эти ужасы, относится, как думает Лемонье, выгодный для рабов закон — lex Jubia
Petronia — определявший, что, при споре о свободе вольноотпущенника, разделение судейских голосов должно толковаться в пользу свободы. Быть может, закон этот был брошен правительством, как либеральная подачка общественному мнению, чтобы замкнуть рты, слишком громко возмущавшиеся бойней из-за Педания Секунда.
Маленькая черная кошка пробежала между цезарем и сенатом в начале 815 а. и. с. — 62 по Р. X. года, когда возникло дело по обвинению претора Антистия Созиана в оскорблении величества: первого дела по этой, грозной в предшествующих принципатах, статье, которое Нерон допустил к разбирательству и даже горячо принял к сердцу.
Претор Антистий, человек пылкого нрава и злого остроумия, написал ругательные стихи на Нерона и прочел их при многолюдном обществе, за обедом у некоего Остория Скапулы, человека весьма достойного. Сын наместника Британии, П. Остория, он еще при Клавдии отличился в британской войне и заслужил дубовый гражданский венок за спасение погибающего. В числе гостей Остория находился Коссутиан Капитон, омерзительный кляузник и доносчик Клавдиева времени. Незадолго перед тем он был лишен сенаторского звания по закону о вымогателях, так как киликийские общины, в которых он некоторое время губернаторствовал, обжаловали его нестерпимое грабительство перед сенатом и государем. Зять Капитона, августианец Софоний Тигеллин, столь впоследствии знаменитый, выхлопотал старому негодяю помилование и возвратил его в общество порядочных людей. Подслушав пасквиль Антистия, Коссутиан решил выслужиться и сделал донос. Хозяин дома, Осторий, заявил на допросе, в пользу Антистия, что никого предосудительного чтения не было, и он не знает, о чем Капитон Коссутиан говорит. Но противоречивые показания других свидетелей повернули дело в направлении, очень опасном для Антистия. Уже раздались влиятельные голоса, требующие лишить его преторской должности и предать смерти, но — какой смерти? Калигула сжег живым автора осмеявшей его ателланы, а законы 12 таблиц предписывали — сочинителей, ущемив за шею железными вилами, засекать до смерти. Первым высказался за казнь Юний Марулл, консул будущего года.
Несчастного остряка спас Тразеа Пет речью, очень важною для характеристики правления Нерона — особенно в устах стоика и вождя оппозиции. Высказав глубокое почтение цезарю и самое резкое порицание Антистию, знаменитый оппозиционер стал доказывать, что, при таком превосходном государе, в кроткое правление, когда сенату предоставлена полная возможность свободного мнения, не стесненного давлением верховной власти, будет неприлично присудить виновному высшую меру наказания, определяемого законом. Ведь, палач и петля давно уже уничтожены в государстве, — следовательно, и приговор сената должен руководиться уголовными наказаниями настоящего времени, а не к чему нам смущать народ жестокими напоминаниями кар, для нашего века постыдных. Для Антистия будет совершенно достаточно конфискации имущества и ссылки на остров. Пусть живет в изгнании и казнится своим грехом, являя собою пример милосердия со стороны республики. Чем дольше протянет он жизнь, тем тяжелее окажется наложенная на него кара.
Красноречие Тразеа возымело действие. За исключением небольшой группы завзятых палатинских льстецов, предводительствуемой А. Вителлием, будущим императором, сенаторы высказались за смягчение участи Антистия. Консулы, П. Марий Цельс и Л. Азиний Галл, однако, не посмели санкционировать сенатское решение в окончательную резолюцию и послали его на заключение императора.
Нерон остался очень недоволен и откровенно отписал в ответ, почему. — Антистий, не вызванный на то никакой обидой с моей стороны, гнуснейшим образом надругался над главою государства; делом сенаторов было покарать это издевательство, и справедливость требовала наказания по всей строгости закона. Помиловать же осужденного — это уже не сената, но мое право, которым я и собирался воспользоваться, если бы приговор оказался суровым. Поэтому и теперь не препятствую его умеренности: сенаторы могут, если им угодно, даже хоть и вовсе оправдать подсудимого.
Однако, несмотря на приглашение со стороны цезаря к формальной строгости с заранее обещанным помилованием, сенат, руководимый стойкостью Тразеа, остался при первом своем решении. Антистий оставался в ссылке недолго: всего четыре года. Затем он сделал, с острова своего изгнания, донос на П. Антея, номинального наместника Сирии, бывшего агриппианца, и на Остория Скапулу, обвиняя их в злонамеренных против цезаря сношениях с астрологом Памменом, ссыльным на том же острове. Антистия вызвали в Рим, как свидетеля обвинения, и затем он, так сказать, «застрял» в столице — не прощенный, но терпимый, как бы забытый. Жертвы его доноса были принуждены покончить с собою самоубийством. Тацит отзывается об Антистии с очень нелестной стороны, как о человеке вздорно-беспокойном, неблагодарном, своевольном. Еще в бытность свою народным трибуном, он превысил власть, приказав выпустить из тюрьмы кучку клакеров, которые произвели безобразие в театре и были за то арестованы претором Вибуллием. Сенат единогласно одобрил поведение Вибуллия, Антистию же сделал выговор по должности. Напав на Нерона зря, без всякого личного повода, Антистий, как мы только что видели, выполз из беды, в которой нечаянно увяз, самым гнусным образом: ведь один из погубленных его доносом, Осторий Скапула, вел себя в процессе самого Антистия как вернейший и благородный друг и старался выручить злополучного претора-памфлетиста, рискуя репутацией собственной благонадежности. Некоторые историки причисляют Антистия к представителям республиканской оппозиции. Если даже и так, то дрянненькая личность этого фальшивого и поверхностного задиры чести оппозиции не делает. Настоящие оппозиционеры, повидимому, не считали Антистия своим. Это явствует из речи столь авторитетного вождя их, как Тразеа, и из презрительного тона, каким говорит об Антистии Тацит, между тем как другие партизаны и единомышленники Тразеа — для него почти полубоги. Впоследствии, когда окончились гражданские войны и Флавии овладели верховною властью, главнокомандующий их итальянской армией и почти что соправитель, Муциан, очищая побежденный Рим от разной вредной накипи, вспомнил об Антистии и, восстановив забвенный сенатский приговор о нем, выслал его из столицы доживать век в назначенной ссылке.
Откуда взялась в Нероне, обыкновенно столь равнодушном к сатирическим выходкам против него, такая настойчивая злоба на Антистия? Источники ее могли быть и психологического свойства, и политического. Мы не знаем содержания Антистиева пасквиля, но, вероятно, он задевал весьма интимные стороны быта Нерона, ставшие известными молодому претору, как постоянному гостю Палатинского дворца и члену приятельского цезарева кружка. Нерон далеко не был неспособен к дружбе, он зачастую оказывался хорошим товарищем. Даже более того: порою тут-то именно и надо было искать причину его гневных вспышек, зародыш его жестокости (Ренан). Он желал, чтобы его любили и удивлялись ему ради него самого, и раздражался против всех, кто не умел «возвыситься» до подобной сантиментальности и не питал к цезарю нежных чувств, как к человеку. В этом отношении он был схож с Павлом Первым и Александром Павловичем, вечными искателями бескорыстных дружб и любви и весьма сердитыми мстителями, когда их поиски бывали обмануты. Натура у Нерона была ревнивая, подозрительная; маленькие измены приятелей выводили его из себя. Мщение Нерона никогда не мстило далеко, но почти всегда обращалось на лиц его интимного общества — обыкновенно за то, что они злоупотребляли фамильярностью, которую он вообще поощрял, и позволяли себе издеваться над ним. Он сознавал свои смешные стороны и боялся, чтобы их не заметили и не подцепили на зубок. Любя, чтобы его любили, Нерон и Тразеа-то возненавидел, главным образом, за то, что отчаялся приобрести его расположение (Ренан). Намек на смешную близорукость Нерона и дерзкая цитата злого полустишия о голосе императора:
Sub terris tonuisse putes, —
погубили Лукана, как Сперанского ввел в немилость каламбур: «Notre Vauban, norte veau blanc», a A. С. Меньшикова — сплетня, будто он разоблачил секрет, что красота ног Александра Павловича устроена при помощи ватонов... Вестина погубило злоязычие и несдержанность острот. Антистия — пасквиль.
Затем. Какой-нибудь бродячий циник Исидор мог почти безнаказанно кричать в лицо Нерону намеки, что мол «о чужих-то бедах ты хорошо распеваешь, а вот свои-то дела преподло устраиваешь»; какой-нибудь водевильный шут Дат не робел, при самом цезаре, пародировать отравление Агриппины: они были народ, а народу все прощалось. Антистий — член сенаторского сословия, которому цезари не прощали ничего, потому что ревновали к нему власть и народную привязанность. Конституционное единение воли принцепса с сенатом, искусственно созданное в первые годы (Quinquennium’а Бурром и Сенекою, к этому времени сильно ослабло. Льстецы не говорили Нерону шуток вроде — «цезарь, я ненавижу тебя за то, что ты сенатор», или «охота тебе утомляться, казня их поодиночке, когда так легко перерезать их разом». Но в тот день, когда Нерон, возвратясь в Рим после убийства Агриппины, получил неожиданный триумф, понял свою популярность и увидел точки ее опоры, участь сената была решена. Цезарь продолжал быть с отцами конскриптами в хороших отношениях, но уже не в силу долга и принципа, а лишь по доброй своей воле сохранять раз обещанную, а покуда ни в чем ему лично не помешавшую конституцию. Но у цезаря уже начинали вырываться порою выразительные фразы, свидетельствующие о понимании им, что сменить в любую минуту конституционный порядок полным произволом и обратить сенат в безгласный и бессильный призрак, — вопрос лишь его каприза. «Разве мои предшественники знали, до каких пределов простирается власть государя!» воскликнул однажды Нерон. При таком настроении пасквиль претора и сенатора Антистия должен был показаться ему чуть не призывом благорожденного сословия к бунту, а снисходительный сенатский приговор — оппозиционною стачкою, началом бунта. Если вспомнить, что доносчиком по делу Антистия был Капитон Коссутиан, тесть быстро возвышавшегося августианца Софония Тигеллина, то надо думать, что не было недостатка и в дворцовых нашептываниях, способных укрепить цезаря в подобных мыслях. Во всяком случае, дело об Антистиеве пасквиле — бесспорно, возникло на перевале цезаря от союза с сенатом к разрыву и вражде с ним. Народ это чувствовал и сочувственно хохотал, когда тот же остроумный и бесстыжий Дат тыкал со сцены указательным перстом на сенаторскую скамью и, подмигивая, произносил зловещее предсказание: «А смерть за вами — по пятам!». По совокупности проделок, Дата, наконец, выслали из Италии.
Как императорские власти мало-помалу забирали в свои руки функции старых республиканских институтов, прекрасно видно из скандального процесса сенатора Валерия Фабиана, ата- мана великосветской шайки червонных валетов — из самых верхов общества. Компания попалась на подложном духовном завещании, которое Фабиан подделал от имени старого и бездетного богача Домиция Бальба. Когда дело выплыло на свежую воду, преступники изобрели способ, как избежать наказания по всей строгости законов. Некто Валерий Понтик, выступивший обвинителем по делу и, конечно, подкупленный подсудимыми, направил свой донос не к императорскому префекту, как требовал юридический обычай, за давностью применения принявший характер закона, но, по старинному, к претору, как требовал самый закон. Не говоря уже о том, что преторский суд был гораздо менее опасен, пред ним можно было еще отказаться от обвинения, а по правилу non bis in idem, — дело оказывалось сорванным: перенести его к императорскому префекту уже не дозволялось. Однако, червоные валеты, — за исключением одного, Азиния Марцелла, помилованного цезарем, в память знаменитого деда его, Азиния Поллиона, автора и литератора ав- густовых времен, — были осуждены и, согласно Корнелиеву, диктатора Суллы, закону, сосланы на острова, а имущества их конфискованы. Что же касается Валерия Понтика, его осудили за подачу жалобы претору, как за крючкотворный обход действующего законодательства, и выслали из Италии. Мало того: сенатское решение по этому поводу постановило на будущее время считать подобные обходы закона «преварикацией» (praevaricatio), то есть тайным сговором тяжущихся сторон к совместному обману правосудия, и подвело их под ту же меру наказания, что за клевету. Меня часто упрекают в том, что когда я наблюдаю современность, я думаю о древнем Риме, а когда пишу о древнем Риме, не могу отстать от мыслей о современности, что вносит в мое историческое изложение «фельетонность». Очень может быть, что это большой недостаток, но пусть критики, ставящие мне его на вид, признаются хотя бы вот сейчас: возможно ли, излагая процесс Валерия Фабиана с компанией, автору начала XX века не вспомнить только что отшумевшего аналогичного русского дела Вонлярлярских, о подложном завещании князя Богдана Огинского.
Что Нерон не хитрил, когда писал сенату по Антистиеву делу и, действительно, помиловать бы памфлетиста, будь тот осужден на смерть, подтверждается делом Фабриция Вейентона. Обвинение этого последнего в пасквиле на сенат и жреческие корпорации было отягчено добавочными пунктами, что Фабриций торговал своею близостью к императору и, как человек, постоянно вхожий ко двору, брал взятки, за ходатайство пред цезарем, с разных искателей государевых милостей и выгодных должностей. Нерон лично вел судебное разбирательство и, когда преступления обвиняемого были доказаны, приговорил Вейентона к той же мере наказания, что сенат — Антистия: изгнал пасквилянта из Италии, а книгу его приказал сжечь. Памфлет стал библиографической редкостью и, так как публика всегда охотница до запретного плода, случайно уцелевшие экземпляры разыскивались и читались нарасхват. Тогда Нерон дал превосходный урок цензорам всех стран и всех веков: разрешил памфлет к чтению. Книжонка, попавшая в честь лишь силою воздвигнутого на нее гонения, обнаружила полное свое литературное ничтожество и вскоре пришла в совершенное забвение.
Нельзя не отметить того многозначительного обстоятельства, что в три первые года самостоятельного правления Нерона, по смерти Агриппины, в три года, 59, 60, 61, когда сам Тацит не находит, за что укорить ненавистного Нерона, кроме театральных и беговых его увлечений, — имя Поппеи Сабины ни разу не появляется в летописи текущих событий. Как будто ее вовсе не было при Нероне или она утратила свое влияние настолько, что стала незаметна. Но вот — ядовитая пестрая змея снова тихо выползает на авансцену исторической трагикомедии Палатина, и следом за нею ползут наушничество, убийство, подлая месть и нестерпимая тирания. И теперь Поппея тем опаснее, что она стоит злым демоном над волею Нерона уже не одинокая, как прежде. У нее появился единомышленник и союзник — человек беспощадный, властный, бессовестный. Зловещее имя его: Софоний Тигеллин. Но, — прежде чем приступить к изложению путей, какими эти люди поворотили Нерона от старых дружб и политического либерализма к подозрительной ненависти и режиму серального деспотизма, столь же ярко выраженного, как при Клавдии, но еще более откровенного, грубого, насильственного, — необходимо рассмотреть одно из главных общественных явлений, преувеличенным развитием которого ознаменовался этот поворот. В нем государь увидел цель своего существования, народ — утеху своего быта, а люди искавшие власти и над государем, и над народом, — великое средство управления, способное скрасить самую варварскую и разбойничью политическую систему, покрыть и извинить своим мишурным блеском самые вопиющие хищения, самые наглые злоупотребления законом и правом, самые кровавые жестокости, самый своевольный разврат. Этим великим обманным явлением, этим роковым средством деспотического тумана избран был и оказался в высшей степени действительным — театр.