ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Ким Макухин, служивший в гаубичном артиллерийском полку, осенью должен был закончить полковую школу и получить звание сержанта, стать командиром орудия. Тихий мечтательный юноша, признававший в школе одну математику, он и здесь самозабвенно увлекся артиллерией с чисто математической стороны, особенно теорией стрельбы, далеко раздвинув рамки положенного по программе младшего комсостава. Уже на второй месяц учебы младший лейтенант, командир взвода, сухощавый и длинный, с вполне соответствующей его фигуре фамилией — Жердев, ненароком заглянул в тетрадку своего воспитанника, был поражен обилием формул и математических выкладок, которые даже в артиллерийском училище изучались перед самым выпуском. Поначалу это взбесило Жердева, хорошо знавшего, что курсант Макухин безнадежно плетется в хвосте по физо, огневой и строевой подготовке и, вместо того чтобы подналечь на них, убивает время на теорию артиллерии, которая ему, будущему командиру орудия, понадобится, как зайцу курево.

— Здесь не Академия Генштаба, — сердито проворчал Жердев, небрежно переворачивая шелестевшие странички общей тетради и не глядя на стоявшего перед ним растерянного Кима.

Ким молчал, и это еще сильнее раздражало младшего лейтенанта. Но Жердев любил подражать своему бывшему командиру в училище, который считал, что лучший способ воздействия на подчиненных — контрасты в поступках, настроении и в словах. Ровное, однотонное отношение к людям надоедает, как осенний дождь, вызывает ответное равнодушие. Только контрасты способны вызывать у подчиненных и удивление, и восторг, помогают им по достоинству оценить оригинальный ум, необычность и притягательную силу своего командира.

И потому, выждав, когда Макухин совсем упадет духом и будет ждать, что он, Жердев, высечет его безжалостными словами перед всеми курсантами, с нескрываемым любопытством прислушивавшимися к разговору, он вдруг, озорно блеснув карими миндалевидными глазами и лихо сдвинув на затылок пилотку, воскликнул тоном человека, которого внезапно озарила блестящая мысль:

— Впрочем, продолжайте, курсант Макухин! Продолжайте, черт побери! Кто знает, может, я снимаю стружку со второго Циолковского? И ваши будущие биографы заклеймят меня вечным позором?

Взвод содрогнулся от хохота. Ким и вовсе растерялся, но младший лейтенант оказал теперь уже серьезно:

— Продолжайте, курсант Макухин. А после ужина прошу в мою палатку. Я прихватил с собой из дому две любопытнейшие книги по теории стрельбы. Убежден, вы проглотите их с пользой для себя.

Ким несмело поднял голову, все еще не веря в то, что командир взвода говорит правду, а не разыгрывает его. Жердев, заметив, как просияло лицо Кима, поспешил добавить, возвращая тетрадь:

— Однако это не восполнит вашего отставания по строевым дисциплинам. Тренироваться и еще раз тренироваться!

— Есть тренироваться! — радостно ответил Ким, мысленно поклявшись себе не слезать с турника и брусьев, пока не одолеет их хотя бы на тройку.

Он и сам хорошо понимал, что в средней школе слабо готовил себя к службе в армии. В десятом классе его и за глаза и открыто называли «профессором». Он не обижался, отвечал на кличку тихой, мечтательной, всепрощающей улыбкой, и это обезоруживало самых заядлых любителей розыгрыша. В отличие от своих сверстников, он не дружил с девчатами, и те относились к нему дружелюбно, с особым доверием, окружали на переменках, поражаясь его умению молниеносно решать самые сложные уравнения из школьного задачника, поверяли свои тайны.

Все знали, что Ким слабоват здоровьем, тщедушен, и были несказанно удивлены, когда его все-таки призвали в армию. В военкомате Кима зачислили в роту писарей, он был морально подавлен, скрывал это от своих друзей и, когда надел красноармейскую форму, поистине превратился в писаря: написал четыре рапорта с просьбой отправить в любой род войск и избавить от необходимости переводить бумагу и чернила. Одним из сильнейших аргументов Кима было то, что гораздо легче разобрать древние письмена, чем его почерк, на что командир отделения, маленький солдафонистый татарин, резонно заметил:

— Плохой рапорт. Никуда не годится. Плохой почерк? Был плохой — в армии станет хороший. У нас — нет плохо, есть хорошо. И точка!

И все же настырность тихого Кима возымела действие. Впрочем, не столько настырность, сколько математические способности. Его перевели в артиллерийский полк.

В летних лагерях Ким почти не замечал ни весенних, нарядных и счастливых берез, ни ландышей, живыми ароматными колокольчиками населявших лес, ни полевых дорог, катившихся с холма на равнину, где в открытом артпарке, молча, задрав к солнцу зачехленные стволы, стояли гаубицы. Он уже всей душой сроднился с формулами грозной стрельбы, в которых с дотошной тщательностью учитывались и вес заряда, и малейшее дуновение ветерка, и едва уловимые колебания температуры, и характер цели, по которой ведется огонь. И не только сроднился — в голове уже возникали замыслы новых формул, еще более точных и простых.

У Кима не оставалось времени на письма, да он и не любил писать их, и потому, взволнованный его молчанием, отец заказал разговор по междугородному телефону. При этом он учел, что в летних лагерях, естественно, нет переговорного пункта и что для разговора нужно обязательно ехать в город.

Получив извещение, Ким растерялся. За семь месяцев службы он ни разу не делал даже попытки отпроситься в увольнение и с удивлением смотрел на тех курсантов, которые прямо-таки рвались за пределы военного городка. Ким настолько ценил время, что сама мысль о возможности поехать в город пугала его своей бессмысленностью и бесплодностью. И теперь, глядя на бланк извещения, он недоумевал, почему отцу вздумалось тревожить его, отнимать целый вечер из его самостоятельной работы над теорией артиллерии. Вначале он решил было не придавать этому извещению ровно никакого значения, но его вдруг обожгла мысль: а что, если что-то случилось дома, ведь не стал бы отец ни с того ни с сего заказывать телефонный разговор. Может, заболела мама? Нет, он не может томиться в неизвестности, все равно книги теперь не полезут в голову, пока не узнает, в чем дело. И Ким отправился к командиру взвода.

Жердев без всяких расспросов подписал увольнительную. Ему очень хотелось сказать при этом, что курсант Макухин своей дисциплиной и старанием зарекомендовал себя только с положительной стороны и что он, младший лейтенант Жердев, отпуская его в город, вполне ему доверяет. Но, посчитав, что такие слова, чего доброго, вскружат голову курсанту Макухину, он промолчал и лишь сказал на прощание:

— В двадцать три ноль-ноль быть во взводе. Хоть ползком. Ясно?

— Ясно! — подтвердил Ким.

— Разговор с юной москвичкой? — уточнил Жердев и понимающе улыбнулся.

— Нет, с отцом. — Ким покраснел.

— С отцом так с отцом, — подбадривающе сказал Жердев. — Кстати, кто он, ваш отец?

Ким ответил, что редактор, назвал газету.

— Неужели? — искренне удивился Жердев. — Что же вы мне раньше не сказали?

Ким пожал плечами — с какой стати он должен оповещать всех о том, кто у него отец. Он хотел идти по жизни сам, не опираясь, как на костыли, на поддержку родителей.

— Разрешите идти? — негромко спросил Ким.

— Идите, курсант Макухин. — В голосе Жердева прозвучала необычная теплота. Он долго смотрел вслед Киму, будто от него по тропке, размытой ночным дождем, удалялся не курсант Макухин, а Макухин — редактор известной газеты.

От лагеря до дачной трамвайной остановки Ким пошел пешком. День был пасмурный, безветренный, и дорога не успела высохнуть. Из лужиц выглядывали мокрые листья подорожника, глазастые ромашки. Среди набиравшей силу пшеницы тосковали березы. Кажется, впервые за все время Ким замечал все это, радуясь встрече с природой, длинной дороге и своему одиночеству. Артиллерия была непримиримой соперницей природы, но сейчас она нежданно сдалась, позволив Киму привольно дышать чистым воздухом весеннего русского поля. Каждый день радио и газеты сообщали тревожные вести, но Ким как-то свыкся с ними, зная, что такие вести они приносили и прежде. И даже призывы политрука быть наготове и о том, что «больше пота на ученье — меньше крови на войне», воспринимались Кимом как призывы, всегда, в любое время необходимые в армии, а не только именно сейчас, в эту весну сорок первого года.

Трамвая пришлось ждать долго. Дачники разбрелись по лугу, собирая полевые цветы. Ким одиноко стоял в стороне, пораженный внезапно открытой им красотой ранней весны.

В березовых рощах цвели ландыши, их аромат ощущался даже здесь, на трамвайной остановке. Май был теплый, росистый, с негромкими дождями. Грозы тоже были негромкими — молнии полыхали в почти недосягаемой глазу вышине, посылая на землю слабые всплески угасающего, будто отраженного, света. Приглушенные, усталые раскаты грома звучали в лесах необычно беззлобно.

Все это отчетливо восстановилось в памяти Кима именно сейчас, и он со счастливым чувством порадовался тому, что ничто, чем бы ни увлекался человек, как бы самоотверженно ни отдавался любимому делу, — ничто не может одолеть всесильную мощь природы.

Наконец, громыхая на стыках, к остановке приполз трамвай — два старых, облезлых вагончика. Высадив немногочисленных пассажиров, трамвай, скрежеща, стал разворачиваться по кольцу, собираясь в обратный путь. Боевая, задиристая девчушка — вожатая трамвая — успела на развороте лукаво подмигнуть Киму, но он не заметил этого, и она забарабанила пальцами по стеклу, пытаясь привлечь его внимание. В это время Ким уже вскочил на подножку вагона. Девушка разочарованно нахмурилась, трамвай с ходу рванул вперед, как застоявшийся конь.

Дорога до Приволжска показалась Киму бесконечно длинной. Надвигались сумерки, и Ким вдруг почувствовал себя совсем одиноким и забытым. Он затосковал по своему взводу, по гаубицам, по общей тетради с формулами, по брезентовой палатке, из которой так не хотелось вылезать холодными дождливыми утрами, по Жердеву, которого успел полюбить за причуды и совершенно неожиданные решения. Затосковал так, словно трамвай навсегда увозил его от однополчан, за короткое время ставших родными и необходимыми. «До чего же дьявольский магнит, эта армия», — подумал он, ловя себя на мысли о том, что даже расставания со школой не вызывало у него такого тоскливого непривычного чувства.

Он ехал по городским улицам, когда в окнах домов уже весело перемигивались огоньки. С Волги тянуло прохладой.

Трамвай остановился на незнакомой Киму площади. Пока он расспрашивал у прохожих, как найти переговорный пункт, стало совсем темно. На переговорном пункте толкались люди, кабины гудели от разноголосых и, как казалось со стороны, бестолковых разговоров. Киму пришлось долго ждать, пока его соединили с Москвой.

Отец говорил прямо с работы. Ким это предвидел: тот появлялся дома изредка, главным образом чтобы несколько часов поспать. Свою квартиру он называл гостиницей, а его самого Ким окрестил человеком-невидимкой. Отец смеялся в ответ и говорил, что если он хотя бы на один день расстанется с газетой, то задохнется, как без кислорода. Ким завидовал его адской целеустремленности, тому, как он умел любить свое дело.

Сейчас, когда в трубке раздался чуть хрипловатый, будто простуженный, голос отца, Ким вздрогнул от щемящего чувства тоски по нему, чувства, которого все эти семь месяцев службы в армии он не испытывал. Порой он даже не узнавал себя и боялся, не очерствела ли так быстро его душа, не притупились ли те самые, дорогие для него чувства, без которых человек перестает быть человеком. И потому сейчас, в этот миг, волнения и радость слились в нем воедино. Ким заставил себя подавить нахлынувшую тоску и ответил как можно спокойнее:

— Здравствуй, отец! Что-нибудь случилось?

— Что у тебя случилось? — не понял его вопроса отец, и в его голосе прозвучала тревога. — Я спрашиваю, что случилось?

— Да нет же, это я у тебя спрашиваю, — как можно отчетливее проговорил Ким, боясь, что их внезапно могут разъединить и они так и не поймут друг друга. — Это я спрашиваю! Мама здорова?

— У нас все здоровы. — Голос отца был все таким же встревоженным и непривычным: Ким знал железную выдержку отца даже в самых отчаянных ситуациях. — А как ты?

— На все сто! — пытаясь развеять непонятную тревогу отца, ответил Ким. — Здесь закалка, как в Спарте. И представляешь, даже насморка ни разу не схватил.

— Это хорошо, — откликнулся Макухин, и Киму показалось, что отцу очень хочется сказать ему о чем-то самом главном и важном, но он все никак не решается это сделать. — И смотри учись по-настоящему, без дураков, стрелять, маскироваться, окапываться. Каждый день учись. Слышишь, каждый день!

— Все ясно! — весело воскликнул Ким, прерывая наставления отца. — Да что это ты за азбуку взялся? У нас политрук есть. И то же самое говорит, только куда ярче и образнее!

— Ладно, не петушись! — пробурчал отец. — Я тебе серьезно говорю, имею на то основания. Военную форму надеть — не шутка. А вот военным стать, чтоб в бою не мишенью быть, а бойцом, — это, петух ты мой расчудесный, искусство, талант, на труд помноженный.

— Все понял. — Ким не мог избавиться от удивления: отец, не любивший всяческих нравоучений, ворчавший на мать, сыпавшую по поводу и без повода наставлениями, советами и предупреждениями, вдруг повторяет и повторяет столь известные истины. — И не волнуйся, я тебя не подведу.

— Что ты сказал? — не расслышал отец.

— Не подведу тебя, говорю!

— Обо мне какой разговор? — возразил Макухин-старший. — Главное — ты себя не подведи.

— Да что ты меня агитируешь? — обиделся Ким. — Я же все понимаю…

— А ты слушай, — рассердился отец. — Слушай и на ус мотай. Может, мне не удастся с тобой больше поговорить.

— Ты уезжаешь?

— Я-то никуда не уезжаю. — Отец сделал нажим на «я-то». — А ты-то знаешь: обстановка как перед грозой.

— Конечно знаю. И газеты читаю каждый день.

— В газете всего не окажешь, — после паузы отозвался отец и вдруг без всякого перехода, как-то участливо спросил: — Ты, может, нуждаешься в чем?

— Что ты, я же на всем готовом!..

— Пайка хватает? Может, посылочку выслать?

— И не думай! — горячо воспротивился Ким.

— Да это я так… — замялся Макухин. — Понимаешь, мать просила выяснить. Она к тебе рвется. Приехать хочет, навестить.

— Пусть и не думает! — все так же горячо запротестовал Ким, в душе радуясь предчувствию возможной встречи с матерью. — Да меня же вдрызг ребята засмеют!

— Ничего смешного в этом не вижу, — запальчиво ответил Макухин, и Ким снова поразился, не узнавая отца: он, Ким, по существу, говорил сейчас его же обычными словами и вдруг натыкался на прямо противоположное мнение. Что с ним случилось? Ведь не мог же он за какие-то полгода стать совсем другим человеком? — И с каких это пор ты стал стыдиться матери? Жизнь, она из разлук соткана, угадай, когда свидишься… — Макухин внезапно осекся, будто горло перехватило петлей, но, видимо, взял себя в руки, и, чтобы сын ничего не заподозрил, поспешно добавил, оправдываясь: — Это тут посетители заглядывали. Да, кажется, я все тебе сказал. Держись, экзамены впереди! И пиши, петух, кукарекни хоть в открыточке, родители-то твои сердце имеют, а оно не железное. Ну, пока, тут мне по вертушке звонят.

— Маму поцелуй! — перебил его Ким, чувствуя, что отец собирается повесить трубку. — И пусть приезжает, если хочет!

Отец не ответил. Ким несколько раз настойчиво повторил «алло, алло», но Москва молчала. Он медленно и неохотно опустил трубку на рычаг.

Выйдя за дверь переговорного пункта, Ким остановился под раскидистой липой на слабо освещенном бульваре. Он никак не мог понять, почему отец вызвал его к телефону. Ким ожидал, что отец либо сообщит ему какую-нибудь новость, либо расскажет что-то очень важное и неотложное. Но нет, это был обычный разговор, какой можно было запросто изложить в одном из очередных писем.

И все же, чем больше вдумывался Ким в каждую фразу отца, тем все более не мог отделаться от медленно, но неотвратимо надвигавшегося на него волнения, И когда он вслух повторил слова отца: «Держись, экзамены впереди!», — вдруг осознал, что это не просто символика и тем более не стремление изобразить из себя этакого бодрячка-оптимиста, а серьезное напоминание о вполне реальных и, видимо, близких уже испытаниях.

Если бы Ким знал, что незадолго до разговора с ним отец читал пресс-бюллетень, предназначенный для редакторов, и что в его материалах было множество тревожных строк, из которых и между которыми можно было прочесть слово «война», то ему, Киму, была бы совершенно ясна и другая фраза отца: «В газете всего не скажешь». Но Ким не знал ничего этого и потому объяснил желание отца поговорить с ним, с одной стороны, тем, что тот соскучился по нему, а с другой — тем, что на этом разговоре конечно же настаивала мать.

И Киму вдруг, как никогда прежде, сильнее даже, чем в минуты расставания с родителями на станции у воинского эшелона, захотелось очутиться в Москве, в своей квартире, ощутить на своих плечах теплые ладони матери и испытующий, внешне хмурый взгляд отца. Захотелось побывать и в опустевшей теперь школе, походить по ее прохладным классам, постоять у доски, на которой им было исписано столько формул.

При воспоминании о школе Киму стало грустно оттого, что там, где началась его юность, остались только соученики и не было ни одного ни самого близкого друга, ни девушки, к которой бы тянулось сердце. От друзей его отбила разлучница-математика, девчата как-то всерьез и не принимали его, сам же он не находил среди них ни одной такой, с которой мог бы поделиться своими заветными думами и мечтами.

Мысленно заглянув в свою квартиру и в свой класс, Ким вновь вернулся к разговору с отцом. Неужто отец намекал ему на близкую войну? Значит, вопреки тому, что сообщают газеты, Гитлер все же готовится к прыжку через советскую границу? Значит, война уже стоит на пороге и ему, Киму, вместе со всеми придется с учебного полигона перейти на истинное поле боя?

Мысль о том, что, может быть, в самое ближайшее время прозвучит боевой приказ и гаубицы, мирно и добродушно поднявшие в артпарке зачехленные стволы, откроют огонь по фашистам, вызывала в душе Кима прилив возбужденной радости. Что сравнится с прекрасной судьбой бойца, защищающего родную землю! Он, Ким, будет в первых рядах этих бойцов, он готов к самым суровым испытаниям. Готов ли? Успел ли за эти полгода с лишним закалить свое тело и волю, научиться без промаха бить в мишень, быть неутомимым в дальних походах, не припадать потрескавшимися раскаленными губами к фляжке с водой, сутками не спать, изо дня в день отрывать окопы полного профиля для своих гаубиц, сумеет ли каждый снаряд посылать в цель? Нет, он не убежден во всем этом, хотя и заверил отца: «Не подведу». И разве имеет он право сейчас, когда, возможно, со дня на день начнется война, корпеть над книгами по теории стрельбы, изощряться в изобретении хитроумных формул, вместо того чтобы, получив под свое командование орудийный расчет, учить его и себя вести меткий, беспощадный огонь по учебным, а затем и по настоящим целям?

Как он сказал, отец? «Может, мне не удастся с тобой больше поговорить?» Какой же ты безнадежный осел, Ким! Ведь в этих словах ключ ко всему разговору, ради этого отец, отбросив в сторону все свои архисрочные дела, поспешил тебе позвонить!

Ким шел по тем же самым улицам к той же трамвайной остановке, но это был уже совсем другой человек. Кажется, впервые он думал сейчас не о математике, а о том, что и на его плечи ложится в это суровое время ответственность за судьбу своей страны. Да, как безмерно мало готовили и его, Кима, и его сверстников к этому часу! В их умах рождались мечты о мирных дорогах, о солнечных днях. Разве что фильмы и песни о войне заставляли задумываться? Но в фильмах все было легко и просто, и за счастьем победы не просматривался изнурительный, порой нечеловеческий, адский труд бойца. Да и что фильмы? В зрительном зале и Ким, и его сверстники так и оставались зрителями, а не участниками событий. И после захватывающих дух фильмов Киму частенько удавалось совершенно безнаказанно улизнуть с уроков физкультуры или, сославшись на слабое зрение, получить у военрука разрешение не ходить в тир. Лишь один раз, уже в десятом классе, военрук принес на занятия учебную винтовку и макет гранаты. В тире стреляли из «мелкашей». А допризывная подготовка, проходившая за месяц до отправки в часть, состояла из кросса на пять километров. Уже на половине дистанции Ким выбился из сил и приплелся к финишу одним из самых последних. И хотя вроде бы все сдавали на значки «ГТО», «ГСО» и «Ворошиловский стрелок», далеко не все относились к этому как к делу, без которого лозунг о защите Отчизны превращается просто в красивую, но бесполезную фразу.

Ким вспомнил, что однажды на даче отец горячо говорил о том, что мы слишком беспечны, что по-настоящему не готовим молодежь к защите своего государства. Его брат, Дмитрий, преподаватель географии, грузноватый человек с мягкими, какими-то женственными манерами, столь же горячо ему возражал.

— К чертям абстракции! — громыхал отец, всегда закипавший гневом уже в начале любого спора. — Ты посмотри на своего Витальку! Какой из него боец! Форменная балерина! Его три года надо стругать, чтобы бойца выстругать.

— Впрочем, милый Федор, не в укор будь сказано, твой умнейший наследник тоже не из богатырей, — осторожно, боясь обидеть Макухина, напомнил Дмитрий. — Примеры, извини меня, вовсе не типичные. Твой сынок, не преувеличивая, будущий Лобачевский, а мой, как ты сам неоднократно подмечал, — прирожденный актер. Виталий и не собирается избирать военную карьеру.

— Избирать! — вскипел Макухин. — Избирать, черт бы вас всех побрал! И это говоришь ты, почти профессор! Грядет час, ударит колокол, так пусть твой Виталька хоть пророк, хоть трубочист — все одно в строй! А он к прикладу винтовки отродясь своим нежным плечиком не притрагивался.

— Прости меня, — возражал Дмитрий, — но ты истинный, ну прямо-таки законченный Марс. Бог войны. Ты зовешь маршировать чуть не с колыбели. Этак мы отнимем у наших мальчиков юность.

— Юность — пора возмужания, а не слюнтяйства и веселых хохмочек, — не сдавался Макухин. — На манной кашке вырастают хилые бездельники.

— Кроме того, милейший мой Федор, — еще нежнее продолжал Дмитрий, — если мы развернем небывалую военную подготовку — что о нас скажут за рубежом? Нас и без того день и ночь склоняют как людей, даже во сне видящих в своих руках весь земной шар. Иностранная пресса завопит о красном милитаризме, нас, избави бог, начнут сравнивать с Гитлером и…

— А мне начхать с высокой горы на то, что они там о нас скажут! — взорвался Макухин, не дослушав брата. — Как вы все этого боитесь — что скажет княгиня Марья Алексеевна? Неужто не ясно: что бы мы ни делали, ничего хорошего они о нас не скажут! И чем лучше и правильнее мы будем поступать, тем отборнее и злее будет их брань! Им социализм — как красный лоскут перед быком!

Сейчас, в эти минуты, Киму особенно отчетливо вспомнился этот спор, хотя он и не знал, чем он закончился: спешил на занятия математического кружка. Тогда, до армии, он не придал этому разговору особого значения и даже не стал вмешиваться в него, тем более что отец даже в тех случаях, когда бывал не прав, отстаивал свои позиции до конца и никогда не признавал себя побежденным. Теперь же Ким бесповоротно принял сторону отца. Да, кем бы ты ни был — ученым или поваром, артистом или землекопом, — по сигналу тревоги ты обязан стать в строй и взять в руки винтовку.

Ким взглянул на часы. Стрелки показывали двадцать один тридцать. Осталось всего полтора часа — только-только доехать трамваем, а там до лагеря мчаться, как на стометровке.

Ким перешел с шага на бег и уже почти миновал последний перед остановкой трамвая переулок, как на темном пустыре раздался отчаянный крик девушки:

— Помогите! Помогите!

Ким остановился в растерянности. Он плохо видел в темноте (собственно, ему удалось пройти по зрению на медкомиссии благодаря маленькой хитрости: он попеременно прикрывал ладонями правой и левой руки один и тот же глаз, который хуже видел, и потому смог прочитать даже самые нижние буквы) и никак не мог разглядеть девушку, взывавшую о помощи. Преодолев колебания, Ким бросился к пустырю, зацепился ногой за корягу и упал плашмя на землю. В ближних кустах злорадно хихикнул какой-то парень. Злость от внезапного падения, оттого, что над ним к тому же смеются, обуяла Кима и придала ему силы. Он приподнялся с земли и тут же, неподалеку от себя, наконец увидел кричавшую девушку. Высокий гибкий парень, обхватив ее за талию, прижимал спиной к широкому стволу дерева и пытался ладонью закрыть ей рот. Девушка отчаянно вырывалась и свободной рукой била парня по щеке.

Ким не видел лица девушки, перед ним маячило, странно трепыхаясь, ее белое, таинственным светом полыхавшее в темноте платье, и бил в уши сдавленный крик:

— Помогите!..

Ким вскочил с земли и с яростью ринулся на парня. Удар его был настолько силен, что тот не удержался на ногах, рухнул наземь, ударился головой о пень. Вскочив, он метнулся к Киму и виртуозным приемом боксера ударил его в подбородок. Ким охнул и скорчился от боли. Парень снова налетел на него, но девушка намертво вцепилась в занесенную для удара руку. Не известно, чем кончилась бы эта схватка, если бы на шум не подоспело двое прохожих. Увидев их, парень нырнул в кусты, перемахнул через штакетник и скрылся в темном переулке. Один из прохожих кинулся вслед за ним, второй принялся дотошно расспрашивать Кима о случившемся.

— Ты попомни мое слово, — наставительно сказал прохожий, пожилой усатый мужчина, — коль надел красноармейскую форму — никто тебя одолеть не должон. Учитываешь? Ты и никто другой, а тем более из этих шалопаев, победу одержать обязан. Иначе и форму не смей примеривать. Вот ответствуй мне, как это он тебя так разукрасил? А все обязано было произойти явно наоборот…

— Да-да, конечно, вы абсолютно правы, — смущенно повторял Ким.

— И ничего он не прав, — вступилась за Кима девушка. — Вы же ничего не видели.

И она потянула Кима за рукав. Они выбрались с пустыря на улицу, а вслед им все слышались назидания усатого прохожего.

Только здесь, на бульваре, Ким пришел в себя и понял, что опасность миновала. Девушка не отходила от него, и даже на расстоянии он чувствовал, как она дрожит.

— Я вас провожу, — вдруг решительно заявил Ким. — Где вы живете?

— Не надо, — неуверенно возразила она.

— Нет, надо, — твердо сказал Ким. — Он может вас подкараулить.

Девушка ничего не ответила и пошла чуть впереди, как бы показывая Киму дорогу. Шли долго, и Ким чувствовал, что все ближе и ближе они подходят к Волге. Совсем рядом, где-то за сгрудившимися на берегу низкими старыми домами, слышались всплески воды, гудки буксиров. Пахло мокрым песком, селедкой, свежим сеном. В порту перемигивались разноцветные огоньки.

Они шли молча, и каждый боялся неосторожно нарушить тишину. Ким молчал по своей природной застенчивости, а девушка, видно, никак не могла прийти в себя после случившегося.

Внезапно она остановилась у освещенного подъезда кирпичного двухэтажного дома.

— Вот мы и пришли, — сказала она. — Я живу в общежитии. Здесь железнодорожный техникум. — Она вдруг одернула себя, понимая, что говорит совсем не то, что следовало бы оказать в эти минуты. — Вам больно? Видите, досталось из-за меня…

— Ерунда, — бодро заявил Ким, чувствуя, однако, что только благодаря усилию воли и тому, что рядом с ним стоит эта незнакомая девушка, он все еще способен держаться на ногах. Голова гудела как колокол, скулу ломило от боли, но он крепился, стараясь изобразить улыбку на все еще бледном лице. — Сущая ерунда, — повторил Ким.

Он впервые вблизи, при свете уличного фонаря, взглянул на девушку и онемел от изумления. Лицо ее было отмечено той самой красотой, какая лишь в мечтах рисовалась Киму. Особенно его поразили ее глаза — глубокие и манящие, как лесные озера.

— Какая вы!.. — вырвалось у Кима, и он, будто зачарованный, смотрел и смотрел на нее.

Девушка нахмурилась и отвернулась.

— Ну и мальчишки! — с внезапно закипевшим раздражением сказала она. — Чуть что: «Какая вы!» Ну, какая, какая? Знаю, сейчас скажешь «глаза», — она неожиданно перешла на «ты». — Да, может, у меня и всего-то стоящего — глаза одни. Да и те, чтобы таких, как ты, заманивать да обманывать…

— Зачем вы так? Вы же совсем другое думаете, — опешив от ее грубоватого тона, сказал Ким.

— «Зачем, зачем», — немного успокаиваясь, виновато ответила она. — Затем, что из-за этих дурацких глаз покоя не знаю. Ты же сам видел — привязался ко мне этот… Глеб его зовут… — Она вдруг съежилась, словно ей стало холодно. — Ты не сердись на меня, пожалуйста. Дура я неблагодарная, даже спасибо тебе не сказала. — Девушка помолчала и добавила с едва уловимым лукавством: — Рыцарь ты…

Ким смущенно опустил голову, хотя ему хотелось смотреть и смотреть на эту странную красивую девушку.

— А твоя часть далеко? — осторожно спросила она.

Ким ответил, что должен ехать в лагеря.

— Так далеко?! — воскликнула девушка. — Ты же опоздаешь на последний трамвай!

Ким взглянул на часы, и сердце его захолонуло. Теперь, даже если бежать, как на спортивных соревнованиях, плачевный исход неминуем: к двадцати трем ноль-ноль ему в часть не успеть.

— Да, действительно я, кажется, опоздал, — попытался сказать он как можно спокойнее и все же не двигался с места, будто ожидая разрешения девушки.

— Идите же скорее, — заволновалась она, снова переходя на «вы». — Надо же, сколько несчастий из-за одной дрянной девчонки!

— Нет-нет, не наговаривайте на себя, — поспешно, все больше смущаясь от каждого слова, оказал Ким.

— Ну, ладно, ладно, — вдруг с какой-то обреченностью в голосе согласилась она. — Скорее бегите на трамвай, еще успеете. Дорогу-то найдете?

— Конечно найду! — заверил Ким.

— Ну, прощайте. — Она смело протянула ему худенькую руку.

— Почему же «прощайте»? — испуганно спросил Ким, содрогаясь от одной мысли, что больше никогда ее не увидит. — Лучше «до свидания».

Она невесело усмехнулась, прощально взмахнула рукой и скрылась в подъезде дома. Это произошло так стремительно, словно всего лишь миг назад перед Кимом стояла не реальная, живая девушка, а сказочное, волшебное создание.

«Я же не спросил, как ее зовут», — вспомнил Ким. Он подбежал к двери, но было уже поздно.

Ким бросился к трамвайной остановке. Вскоре он понял, что слишком переоценил свои способности ориентироваться и промчался мимо переулка, в который нужно было повернуть. Пришлось догонять одиноко бредущего прохожего, чтобы спросить дорогу. Тот, видимо, был под градусом, долго тер лоб, мучительно соображая, чего от него хотят, наконец махнул рукой вправо. Ким устремился в этом направлении, но оказалось, что бежит в противоположную сторону. Выручила его повстречавшаяся на пути женщина.

Трамвай уже отходил от остановки, и Ким едва успел вспрыгнуть на подножку заднего вагона. Пассажиров было совсем мало, они постепенно выходили на остановках, и скоро Ким остался в вагоне один.

По мере того как пустой трамвай, подпрыгивая на стыках, тащился по темным городским окраинам, Ким все отчетливее ощущал непоправимость происшедшего. Он, курсант Макухин, которому младший лейтенант Жердев оказал полное доверие и в точности которого не посмел даже усомниться, оказался человеком, не только грубо нарушившим воинскую дисциплину, но и не сдержавшим слова. Как же он посмотрит в глаза командиру, чем объяснит опоздание?

Ким прислонился к оконному стеклу и, увидев свое отражение, ужаснулся: подбородок, губы, вся нижняя часть лица были рассечены, сильно вспухли, а на правой щеке красовался огромный синяк. Да, этот Глеб постарался, и разукрашенной физиономии теперь не спрячешь ни от Жердева, ни от ребят своего взвода. Предчувствие неминуемых вопросов повергло Кима в уныние. Он сник и растерялся. «А еще отцу два раза, надо же, два раза повторил, что не подведу», — с горькой укоризной подумал Ким.

Трамвай катил быстро, — видимо, вагоновожатая торопилась поскорее закончить этот последний рейс. И все же, когда Ким выскочил на конечной остановке, он понял, что опоздает в лагерь на целых два с половиной часа. Он ошалело помчался по той самой полевой дороге, по которой шагал совсем недавно, направляясь в город.

В штабном домике, где находился дежурный, Ким сразу увидел Жердева. Командир взвода был не на шутку встревожен отсутствием Макухина и поэтому не уходил спать.

Ким в растерянности переминался с ноги на ногу, не зная, кому рапортовать — Жердеву или дежурному, но Жердев кивнул в сторону дежурного, и запыхавшийся, ненавидевший сейчас самого себя Ким выпалил:

— Товарищ старший лейтенант… курсант Макухин… прибыл… из городского отпуска!

— С опозданием на три часа, — чеканя, добавил Жердев, вставая. От его высоченной худой фигуры на стену падала длинная причудливая тень.

— Виноват… товарищ младший лейтенант… не рассчитал… — едва слышно проговорил Ким.

— Детский лепет, — сурово подытожил Жердев. — Детский лепет, курсант Макухин! Вы и в высшей математике как рыба в воде, а здесь, — он постучал костлявым пальцем по циферблату часов, — здесь простейшая арифметика требуется, не более. — Он всмотрелся в Кима, поджав губы. — А изуродованное лицо? Тоже не рассчитали?

— Спешил… налетел на дерево, — попытался объяснить Ким.

— Небось хватанули стаканчик? — с усмешкой осведомился дежурный.

— Что вы! — Усмешка дежурного вдруг вызвала в Киме озлобление, и он осмелел. — К вашему сведению, товарищ старший лейтенант, — уже почти спокойно сказал Ким, — я водки еще и в рот не брал, ни разу в жизни.

— Басни Ивана Андреевича Крылова, — хохотнул дежурный. — Шпарит по школьной программе.

— Я правду говорю! — с обидой воскликнул Ким. Его оскорбила несправедливость дежурного. — Только после выпуска, на вечеринке, рюмку кагора… Первый раз…

— Нам сейчас, курсант Макухин, ваше подробное жизнеописание ни к чему, — жестко прервал его Жердев. — Может, вы и впрямь святым числились, с иконы в наш грешный мир сошли. А только все это уже история. Сейчас же мы видим, что почти святой курсант Макухин грубо нарушил дисциплину. И не известно, чем занимался в городском отпуске.

— Правильно, нарушил, — сокрушенно согласился Ким. — И главное, вас подвел, товарищ младший лейтенант. Вот этого себе никогда не прощу.

Искренность Кима смягчила суровость Жердева.

— Может, все-таки есть оправдательные причины? — с надеждой спросил он.

— Никак нет, товарищ младший лейтенант. Во всем виноват я сам, — твердо сказал Ким, заранее решив ни за что не рассказывать ни о происшедшей с ним истории, ни о девушке, у которой он забыл спросить даже имя.

— С отцом-то хоть переговорили? — хмурясь, спросил Жердев.

— Переговорил.

— Дома все нормально?

— Нормально.

— Хорошо, идите спать, — приказал Жердев. — Утро вечера мудренее.

Утром на построении Жердев объявил курсанту Макухину трое суток ареста. И конечно же не сказал о том, что сам получил выговор от командира дивизиона.

Загрузка...