Глава восьмая. Кто кого!

Я не знаю, родился ли я под счастливой звездой в отношении эмиграции, но начинаю верить в особое мое счастье с этими господами. Признаюсь, я почти трусил за успех, но, очутившись лицом к лицу с Герценом, все мое колебание исчезло… Я был принят Герценом чрезвычайно хорошо и вежливо, и этот старик оставил на меня гораздо лучшее впечатление, чем Огарев. Хотя он, когда вы говорите с ним, и морщит лоб, стараясь как будто просмотреть вас насквозь, но этот взгляд не есть диктаторский, судейский, а скорее есть дело привычки и имеет в себе что-то примирительное, прямое. К тому же он часто улыбается, а еще чаще смеется…

Карл Арвид Романн. Из донесения К. Ф. Филиппеусу от 3 октября 69-го

Мне кажется, жертву любят.

Ф. М. Достоевский

1

— Покорнейше прошу, г-н Постников, — приветливо говорил гостю Александр Иванович. — Я, признаться, не первый день поджидаю вас и уж начал было, как нетерпеливая невеста, сомневаться в стойкости ваших намерений.

— Тому причина — осторожность пана Тхоржевского, вполне, впрочем, извинительная. Лишь после его решительного письма я отважился пойти к вам. Не угодно ли вам взглянуть на это письмо?

— Извольте, хотя поверил бы и собственному впечатлению. Батюшки, пан, видать, торопился, ибо по этому посланию нельзя заключить, что оно писано бывшим студентом русского университета!.. Итак, что же привело вас к идее стать издателем? Если позволите осведомиться, где вы воспитывались? В России или на Западе?

…Биография отставного штаб-ротмистра оказалась не слишком запоминающейся. Больше располагал к себе его живейший интерес к издательскому делу и приметы жадного, лестного любопытства к деловому и жизненному опыту собеседника. Да, этот Николай Васильевич Постников обладает несомненным талантом слушать, располагать собеседника к откровенности и так внимательно ловить каждое слово, что беседующий с ним невольно вдохновляется и сам увлекается своим повествованием.

— И как скоро надеетесь вы издать неопубликованную часть долгоруковского архива? Первый том имел бризантное[10] действие, а второй может быть еще оглушительней. Надо выпустить быстро!

— Разумеется, тянуть тут особенно не придется. Именно первый том и натолкнул меня на мысль купить архив. Решил так: раз со смертью князя второй том последовать не может — значит, не дождаться мне продолжения разоблачений. А прочитать это все — смерть охота! Вот и решил — коли нельзя иначе, куплю документы и напечатаю сам!

— Похвальная решимость! — засмеялся Герцен. — Грехи предков только тогда не падают на потомков, когда потомки… не склонны гордиться своим происхождением! Генеалогия нашего высшего дворянства — сплошной позор! Ведется от палашей, пытавших друзей и родных, от ябедников, доносчиков, воров в княжеских мантиях, от извергов, от разбойников гвардейской опричнины… Да что там! Словом, покупайте, издавайте — и дело с концом!

— Дело большое, — вздохнул Постников, — ведь от условий многое зависит, равно и от цены. Понимаете, Александр Иванович, чем дороже станут мне бумаги, тем меньше средств останется на издание, значит, тем дольше все дело затянется.

— Что ж, — подумавши, сказал Герцен, — примерный контракт, или, так сказать, проект условий, я составлю. Насчет цены придется пригласить одного надежного эксперта. Словом, я полагаю дело решенным, остается только техническая сторона… А теперь извольте-ка с нами откушать!..

Александр Иванович вышел в смежную комнату, вполголоса переговорил там с женой, а затем повел гостя, который особенно и не пытался отнекиваться, в третью комнату, служившую столовой.

Вошла дама — Наталья Алексеевна, с нервным острым лицом, коротко остриженными волосами, заметно тронутыми сединой, в темном шерстяном платье с кружевной отделкой. Ей пришлось задержаться в дверях, чтобы поторопить дочь Лизу, живую одиннадцатилетнюю девочку, одетую с подчеркнутой тщательностью, с гладко зачесанными, заплетенными в две косички русыми волосами. Герцен представил супруге гостя, и тот поцеловал Наталье Алексеевне руку, а здороваясь с Лизой, улыбнулся ей дружески и ободряюще. Все уселись за стол, сервированный весьма заботливо, со множеством ножей, особых вилок, рюмок и целым набором тарелок, салфеток крахмальных и мягких, особенных пробок для початых бутылок; подан был трех сортов сыр, холодные рыбные закуски, грибной жюльен и русская икра. Было видно, что и Лиза, и ее мать давно привыкли к обществу посторонних людей, к ресторанной прислуге, подающей блюда, и умеют вести застольные беседы на любые темы, в зависимости от интересов гостя.

Постников сознавал, что случай свел его лицом к лицу с одним из самых замечательных людей мира. И он старался добросовестно запечатлевать в уме каждый жест, каждое слово этого почти совсем седого собеседника в светло-коричневом английском шевиоте и шелковом галстуке.

Наблюдательный гость подметил, что, помимо дела с долгоруковским архивом, хозяина втайне тревожит еще какая-то забота, своя, собственная.

Осторожными наводящими вопросами, с хорошо сыгранным участием г-н Постников выведал тут же, за столом, что издатель Франк отверг предложенные Герценом условия на переиздание по-французски его сочинений. Франк, видимо, надеялся выторговать себе побольше, догадываясь, что у писателя сейчас полоса материальных трудностей.

Гость изо всех сил стал убеждать хозяина не сдаваться. Лучше уж уступить право переиздания другому, хотя бы г-ну Лакруа.

— Вы и его знаете? — несколько удивился Герцен.

— Слышал от пана Станислава. А вот русских издателей на Западе знаю всех наперечет, от Брокгауза до… Элпидина!

Этот человек умел нравиться! Своим юмором, хваткой, бесспорным личным обаянием. Герцен отвлекся от издательской грызни, оживился, принялся с охотой за кушанья. Стал рассказывать невыдуманные истории о выходках князя Долгорукова — эти анекдоты некогда нравились читателям «Колокола» и вызывали массу одобрительных писем от русских.

Наталья Алексеевна, как бы не желая уступить мужу пальму первенства в застольной беседе, старалась перевести ее в иную область — педагогическую. Она сетовала на положение женщины в России вообще, а особенно на дело женского образования. Скоро ли у нас будет российский женский университет? Упомянула о собственном проекте открыть учебный пансион для безрелигиозного воспитания молодых девиц, в том числе Лизы… Мимоходом бросила замечание, что присматривала и во Франции, и в Швейцарии подходящее место, чтобы открыть такое заведение, но охотнее всего поехала бы с этой целью в Россию, куда ни ей, ни Лизе путь не закрыт…

От гостя не укрылось, как помрачнел от этих слез глава семьи. Он постарался отвлечь супругу от этих проектов, чем вызвал ее неудовольствие. Очень скоро мать и дочь, поковыряв вилками блюда и оставив их почти нетронутыми, к огорчению хозяина, встали из-за стола и откланялись, причем Наталья Алексеевна при уходе повторила свои педагогические планы. У отца же семейства, как показалось гостю, вырвался тайный вздох.

По уходе дам гость стал усерднее подливать в бокалы те вина, какие, по его наблюдению, нравились хозяину, — игристый «рейнвейн-муссо» и еще сухое красное с сельтерской, на французский манер. Над рассказами о Долгорукове Постников хохотал так заразительно, что хозяин не поскупился на новые анекдоты о князе.

— Благодаря своему богатству, — говорил Герцен, — князь Петр и в ссылке повел себя независимо. Ведь сослан он был служить в Вятке, где, кстати, ранее служил и я. И вот опальный князь шлет Бенкендорфу такое прошение: мол, перемену местожительства смиренно принимаю, но служить меня никто заставить не может согласно указу о вольности дворянской! Николай был так поражен этой наглостью, что велел проверить его умственные способности. Но от службы уволил!

Постников только головой качал: отважился бы на такое кто другой!

— Остер был князь на злые эпитеты и изречения. Третье отделение он называл не иначе как «всероссийская шпионница», или «шуваловка», или «заведение милого кузена», то есть князя Василия Долгорукова.

О временах Екатерины в сравнении с нашими сказал: «В то время еще не требовалось одного удара паралича для поступления в Сенат, и двух для поступления в Государственный совет».

— Да, их сиятельства дерзки были, и остроумны, и злы…

— Да еще как злы!.. Брату двоюродному, князю Василию Долгорукову, такой ответ из Парижа прислал: «Начальнику Третьего отделения. Почтеннейший князь, вы требуете меня в Россию, но, зная меня с детства, могли бы догадаться, что я не так глуп. Впрочем, желая доставить вам удовольствие видеть меня, посылаю при сем мою фотографию. Можете фотографию сослать в Вятку или в Нерчинск, по вашему выбору, а сам я, уж извините, в руки вашей полиции не попадусь, и ей меня не поймать!»

Собеседник Герцена слушал с явным удовольствием, попивал хозяйское вино, заразительно смеялся и молил продолжать.

— Писал он и государю, а я в «Колоколе» это послание, полное яду, напечатал для всей России. В те годы «Колокол» достигал из Лондона не только до Петербурга, но и до Архангельска, Иркутска, даже до самой Камчатки!.. Писал князь Петр царю: мол, желаю, «чтобы дом принцев Гольштейн-Готторпских» (так он именовал романовскую династию, от которой после Петра Второго действительно в ныне царствующих жилах ни кровиночки романовской не осталось по мужской линии), итак, «чтобы дом принцев Гольштейн-Готторпских, ныне восседающий на Всероссийском престоле, понял, наконец, где находятся его истинные выгоды: чтобы он снял с себя, наконец, опеку царедворцев, жадных и неспособных, мнимая преданность которых не переживет его могущества; чтобы он учредил в России порядок правления дельный и прочный, даровал бы конституцию и через то отклонил бы от себя в будущем неприятную, но весьма возможную случайность промена Всероссийского престола на вечное изгнание…»

Постникову такое обращение, по-видимому, показалось излишней бравадой и крайностью. Он, как бы приглашая сменить тему, спросил, с какого времени издается «Колокол» и приложения к нему.

— Считайте, что около одиннадцати лет, с небольшим перерывом, а если зачесть в наше сальдо еще и все приложения, «Голоса из России», брошюры, уже не говоря о выпусках «Полярной звезды», то можно, пожалуй, согласиться, что поработали немало, пропаганду свою выпускали недурно, только… пожертвовать пришлось многим!

Шутливость беседы, как это часто бывает, вдруг исчезла, будто тучка налетела.

— Вы, Александр Иванович, намекаете на… разлуку с Россией?

— Разумеется. Да и вся личная, семейная жизнь криво пошла. Вы, верно, о всех моих потерях несколько осведомлены?

— Если вы подразумеваете… родную вам могилу в городе Ницце, то про нее знаю!

— Да, там спит самый близкий мне и самый любимый человек. Могу сказать, что счастье свое там схоронил. Да еще моих близнецов, мальчика и девочку, Алешу и Лену, — «Лелю-боя» и «Лелю-герл», пять лет назад, в шестьдесят четвертом… Вам случалось ли терять таких трехлетних, хорошеньких, умных, уже ставших маленькими индивидуальностями, личностями… Случалось ли?

— Нет, Александр Иванович, от такого горя уберег господь, но понять вас могу! Я вашу жизнь по «Былому и думам» как читатель постиг. Многие страницы перечитывал с помутненным слезою взором. Памятны мне страницы любви вашей! Как невесту свою почти тайком из Москвы умыкнули, когда ее к другому браку принуждали, как обвенчали вас тайно в городе Владимире против родственной воли, как простил вас батюшка, особливо когда первенец ваш Александр во Владимире свет божий увидел…

У Постникова даже голос дрогнул. Герцен был несколько растроган — ведь от издателя не часто услышишь столь взволнованные слова о твоих писаниях. Гость продолжал с жаром:

— Поверьте, я не льстить вам пытаюсь, но скажу: никогда у вас не будет биографа сильнее и умнее, чем вы сами! Как вы сумели рассказать о вашей семейной драме! Ведь я недавно побывал в Италии и в Швейцарии, так в глазах вставали нарисованные вами картины, а в ушах звучали ваши слова. Никто вас тут не победит в силе слова, хотя бы даже сам граф Толстой взялся вашу жизнь описать… Кстати, позвольте осведомиться ради любознательности, доводилось ли вам с графом Толстым беседовать? Или хоть видеть его?

— Доводилось! — снова оживился Герцен. — Лев Николаевич у меня в гостях побывал в моей лондонской квартире, в шестьдесят первом году, весной. Несколько раз мы виделись и очень хорошо поговорили… Я ставлю его как писателя на первое место после Пушкина…

В ту минуту вернулась в комнату за позабытым ридикюлем Наталья Алексеевна. Уловив содержание беседы, она напомнила мужу, как тот взволновался, услышав, что в гости к ним приехал из России Лев Толстой.

— Герцен скатился с лестницы чуть не вприпрыжку, как резиновый мячик! — засмеялась Наталья Алексеевна. — Когда я вошла в зал, Толстой о чем-то горячо спорил с гостившим у нас Иваном Сергеевичем Тургеневым…

— Полно, Натали, — перебил Герцен жену, — ты, должно быть, ошибаешься: Тургенева, насколько мне помнится, тогда в Лондоне не было…

Чтобы между супругами снова не возник спор или размолвка, тактичный Постников стал тут же умиротворять разногласия.

— Помилуйте, государь вы мой, Александр Иванович, долго ли Наталье Алексеевне заблудиться в том букете мировых светил, какой окружает всю ее жизнь с вами! Я думаю, у кого угодно голова закружится и память притупится от одного перечисления ваших друзей и знакомых во всех странах. Ведь дружили с вами Чаадаев и Гарибальди, Щепкин и Грановский, Белинский и, как помнится, даже знаменитый Роберт Оуен, которого вы так хорошо описали! Слушали вы Франца Листа и беседовали с ним, сотрудничали с Прудоном, Луи Бланом, Кошутом… Как же тут не спутаться!

— Полно вам, — засмеялся Герцен. — Хотя и воистину подчас жена уставала от встреч и наездов. Зато какие неожиданные сюрпризы выпадают при такой жизни! Вот совсем недавно, в Брюсселе во время театрального спектакля, приглашают нас втроем в ложу дирекции. К кому же вы думали? К самому Виктору Гюго, великому французу! Больше всех обрадовалась Лиза. Виктор Гюго галантно целовал ей руку, и она страшно задирала нос, когда все окуляры зрителей нацелились на нее рядом с Гюго. Потом, уже у него в доме, за обедом, он был так прост и мил, так умен и обаятелен, что завоевал детское сердце полностью, без остатка. А ведь это, как знаете, самые неподкупные сердца. Детей, как воробьев на российских гумнах, не проведешь на мякине притворства!

— А помнишь, как у нас в Лондоне совсем крошечная Лиза прямо-таки потянулась к Николаю Гавриловичу, когда он ее по головке погладил…

Гость в этот миг рассматривал путеводитель по Парижу и успел искоса, в зеркале, приметить молниеносный предостерегающий жест хозяина. Это было не более как движение бровей, но супруга запнулась и, спохватившись, решила поправить свою оплошность, назвала какую-то пришедшую на ум фамилию упомянутого Николая Гавриловича… Постников все это безмятежно пропустил мимо ушей, сразу поняв, что речь идет, видимо, о какой-то лондонской встрече Герцена с Чернышевским, о которой судьи Чернышевского определенно не знали, ибо на процессе в 62-м году такая лондонская встреча не фигурировала. Постников это прекрасно помнил… Однако Чернышевский и без того отбывает каторгу в Нерчинске, это страница вчерашняя, пройденная. Высказывать тут лишнюю любознательность не следует, коли хозяева, исправив неосторожность, намерены и теперь соблюдать конспирацию…

Наталья Алексеевна стала прощаться. Откланялся и гость.

— Боюсь, милостивый государь мой, Александр Иванович, что слишком злоупотребил вашим драгоценным временем. Поверьте мне, часы беседы с вами незабвенны, обогащают жизнь. Счастлив, что довелось видеть и слышать автора «Былого и дум», редактора «Колокола». Позвольте теперь ожидать от вас обещанного проекта условия продажи бумаг и… точного обозначения цены. Засим, извольте, сударь, оставаться в добрейшем здравии на благо нашей России-матушки!


2

Ровно в полдень понедельника 4 октября в дверь постниковского номера постучали. По некой интуиции хозяин номера ждал либо посыльного из Отель дю Лувр, либо даже САМОГО… Он не ошибся: в дверях стоял Александр Герцен.

— С ответным визитом, — сказал он полусерьезно. — Уж извольте принять незваного гостя!.. О, я вижу, вы моим детищем заняты… Комплект «Колокола»! Это какие же годы тут у вас собраны?

— Комплект последнего, 68-го года, с приложениями, подарили мне в Женеве пан Тхоржевский и Огарев, остальное приобрел у Георга в Женеве. Тут вот годы 64-й, 65-й… и еще несколько разрозненных номеров.

— Душеспасительное чтение! — засмеялся Герцен. — Позвольте спросить, какой материал в нашем прежнем «Колоколе» интересовал вас больше, а какой меньше? Вы для меня читатель немаловажный: в прошлом — офицер (у меня много читателей-военных, это я очень ценю), в будущем — издатель, немного путешественник, немного полиглот, немного либерал, насколько берусь судить… Но думаю, что ваша будущая издательская деятельность сама зарядит вас, что ли, известной общественной энергией. Я это тоже испытал. Порой кажется, остановился бы на полдороге, но внутреннее маховое колесо само влечет вас сойти с мертвой точки. Ибо уже сказавши «а», не по-мужски остановиться перед «б».

— Понимаю вас и полагаю, что вы правы. В «Колоколе» же меня более всего привлекает как раз его… качало! Может, тут чисто профессиональная надежда почерпнуть нечто у высоких учителей: может, именно первые шаги, самые трудные, по нехоженой нови, кажутся мне наиважнейшими. Вы ведь начали, если можно так выразиться, с раскрытия тайн самой близкой истории. Вы с самого начала напомнили России о ее героях-декабристах. Сейчас даже странно думать, что до вас и самое это слово было будто под запретом. Вы эту плотину молчания прорвали, первым заговорив о людях 14 декабря. Можно сказать, знамя их окровавленное подняли и дальше понесли, как это в настоящем бою мне самому видеть приходилось. И этим знаменем сумели ободрить русских людей!

— Да уж коли вы начали вчера толковать о самых лестных для меня дружеских встречах, то выше всего я дорожу встречами именно с ними, мучениками великой шеренги декабристов. Полагаю за счастье, что смог по-сыновнему поклониться иным из тех, кого с детства считал примером и образцом мужества.

— Это… кому же, позвольте спросить?

— Прежде всего, конечно, патриарху декабризма, Сергею Григорьевичу Волконскому. Как вы знаете, после десятилетней каторги и двадцатилетней ссылки он жил под надзором в деревне своей дочери, а затем, в 59-м и 60-м годах, он, уже при новом царствовании, получил позволение выехать лечиться за границу. Кстати, тогда он в Италии виделся со Львом Толстым — и такое произвел на писателя впечатление, что Лев Николаевич задумал большой роман о декабристах и даже читал отрывки Тургеневу, да и мне написал из Парижа очень радостное письмо о том, с каким восторгом Тургенев встретил главу о старом декабристе… И вот летом 61-го года произошла в Париже моя первая встреча с Сергеем Григорьевичем. Вы понимаете мое волнение? Старец величавый, лет восьмидесяти, весь серебряный, с длинной белой бородой и всепроникающими очами, ближайший друг Пестеля, тихим голосом говорил мне о тех временах, о заговоре, о Союзе благоденствия, о Южном обществе, о чертах характера Пестеля, о казематах, допросах, каторжных норах, о жене-героине Марии Николаевне. Удивительный кряж людей! Откуда брал российский XVIII век творческую силу для создания таких гигантов? Что за благородство, что за характеры!

— «И нет его, и Русь оставил он…» — процитировал Постников.

— Да, сходят в могилу великие страдальцы… Кстати, его близко знал князь Петр Долгоруков… Я напечатал в «Колоколе» его рассказ «Некролог», посвященный памяти Волконского, и считаю этот долгоруковский некролог одним из лучших произведений князя.

— Я помню этот некролог. Он ходил в списках по всей России. Помню рассказ, как связанного Волконского вели для допроса в царский кабинет в Зимнем дворце и как государь осыпал пленника площадной бранью.

— Бенкендорф впоследствии, уже после приговора, изо всех сил старался удержать совсем молоденькую красавицу, Марию Николаевну, от поездки в Сибирь на поселение поблизости от мужа. Иркутское начальство пугало ее, что имеет право заставлять жену ссыльного каторжанина делать самую черную работу, например, мыть полы и грязную посуду. Княгиня ответила, что готова и на это, и больше с мужем до самой смерти своей так и не разлучалась. Он ее пережил: в августе 63-го года она скончалась, и потери этой он с прежней твердостью вынести не смог, ослабел, утратил способность ходить и угас на руках дочери в селе Воронках, в Козелецком уезде Черниговщины… Какой русский не помянет с умилением это имя!.. Значит, самым интересным в «Колоколе» вы полагаете подобные материалы о декабристах?

— Пожалуй, да. Я, например, еще сравнительно молодым человеком, двенадцать лет назад, будучи на военной службе, прочитав книгу барона Корфа «Восшествие на престол императора Николая Первого», просто не поверил столь низкой клевете на восставших. А ведь на эту книгу нас заставляли подписываться, удерживали ее стоимость из нашего жалованья. Мне это досадно показалось и недостойно как-то… Стал ее читать, а кое-что ведь держал в памяти из рассказов стариков про того же генерала Сергея Волконского, да и про других… Вот, спустя некоторое время один из товарищей по Севастополю показывает исписанные листы, говорит, что из «Колокола»… Тут только и открылась мне правда, кто такие были декабристы, какие были у них цели и как оклеветал их барон Корф… С тех пор стал почитывать и вашу «Полярную звезду» и ваш «Колокол». Немножко за это пострадал, хоть и легко отделался, можно сказать. И решил такому режиму больше саблей своей не служить… Ну а об остальном догадывайтесь. Когда бумаги долгоруковские издам, с вашего благословения, буду считать, что первый гражданский долг свой совершил.

— Что же, «Бог в помощь вам, мои друзья», как Пушкин писал друзьям своим, декабристам… Так ежели вам нужны и полезны сообщения о них, то тут, в Париже, сможете собрать всю нашу антикорфику — так мы прозвали между собой публикации в защиту декабристов от грязной книжки Корфа. Мы ведь подлинные их рассказы в «Полярной звезде» печатали, воспоминания о дне 14 декабря и годах каторги, все материалы следствия и суда над героями… Кое-что я, пожалуй, сам для вас подберу.

— Премного благодарен, хотя и не смею утруждать…

— Кстати, Николай Васильевич, ведь и в долгоруковском архиве есть еще материалы о декабристах, в печати не оглашенные.

— Это обстоятельство я уже из описи усмотрел! — Постников кивнул в сторону красной тетради с золотым тиснением. — Но у меня давно уж созрел некий откровенный вопрос к вам, Александр Иванович, хотя пока еще и преждевременный. Однако, чем дальше, тем глубже он меня тревожит. Я, извините, вас не утомляю?

— Нет, нет, продолжайте.

— Знаете, дозвольте и мне свое гостеприимство вам предложить! Не угодно ли пройтись в ресторацию?..

За рюмочкой коньяку в ресторане Постников, как бы несколько осмелев, продолжал:

— Предположим, дело слажено, опись мы сличили с наличными бумагами и нашли все в лучшем порядке, уплатил я Тхоржевскому полную цену, когда он наконец соблаговолит ее назначить… Словом, стал я хозяином бумаг. И очень я опасаюсь, что тут-то и пойдут настоящие трудности.

— Почему же?

— Где издавать? Пока не решил. Но меры принимал, запрашивал предварительно и Дрезден, и Лейпциг, и Берлин, и Брюссель. Похоже, самые выгодные условия предоставляет мне Брокгауз.

— Почему вы не хотите издать в Женеве у нашего Чернецкого?

— Скажу по правде, я хочу издать хорошо, побогаче. Но и не дорого. В крупной типографии выходит и лучше, и дешевле.

— Ну, допустим. А в каком смысле вы опасаетесь «настоящих трудностей»?

— Да ведь как бы не помешали всему делу!.. Неужто российская полиция про архив такой не вспоминает?

— Архив находится на Западе больше десятка лет. И пока неприкосновенен.

— Знаете, Александр Иванович, и дупель, и бекас, и тетерев неприкосновенны, пока в траве спрятаны, и собака их на крыло не подняла. А уж подняла — тут и жди охотничьего выстрела.

— И вы, Николай Васильевич, страшитесь сыграть для этих охотников роль легавой подружейной собаки? За сохранность бумаг боитесь?

— Тонко изволили подметить, Александр Иванович! Ведь мне их куда-то надобно будет везти? Скажем, в Германию, к Брокгаузу или в Бельгию. Тут возможны любые вмешательства. Тем более я встревожен последним письмом от Станислава Тхоржевского. Нынче приспело. Пишет, что у него покупателей и без меня достаточно… Вот насчет этих покупателей… мне что-то и не ясно.

— Мне он ничего не писал про других покупателей и Огареву ничего не говорил. Пока молчит и о цене. А условия я еще не имел времени составить. Но все это мы уладим с вами по-доброму. Значит, вас эти неизвестные покупатели взволновали?

— Отчасти они, а отчасти… вот этот комплект «Колокола». Стыдно про это спрашивать, но понял я, какую вы тайную войну без конца ведете. Какие против вас козни плелись! Вот даже при беглом чтении нашел я ваши разоблачения тайных агентов, каких полиция против вас посылала: Матвей Хотинский, поляк, астроном, оказывается, тайный агент III отделения, а с ним и еще какой-то второй шпион; вот тут про Адольфа Стемпковского, корреспондента «Варшавской газеты», эмигранта и… шпиона русской полиции. Вот, изволите ли, г-н Михайловский Генрик. Сей эмигрант много времени у вас или у г-на Трюбнера в Лондоне приказчиком в издательстве подвизался, а потом и его разоблачили как обер-шпиона главы III отделения князя Василия Долгорукова. Кто-то из бывших у вас в лондонском доме на беднягу Ветошникова донес — его схватили по доносу и из этого в Петербурге целый процесс возник судебный, знаменитое дело 32-х… Вместе с князем Долгоруковым Петром вы еще одного такого гуся с начинкой распознали — Блюммера, я даже отчеркнул заметку в «Колоколе». А сколько грязных книжек против вас напечатали, вроде Елагинского пасквиля «Искандер-Герцен» или какого-то графа Шедо-Ферроти, который тоже о вас книгу фальшивую написал… Это я все к тому, что при высоком авторитете г-на Герцена или же князя Долгорукова вся эта публика была против вас бессильна и соваться к вам близко все же опасалась, чтобы не получить по лапам. А мне-то чем от них прикрыться прикажете? Как мне таких опасностей избежать? Вы, сударь мой, к примеру, о деле княгини Оболенской наслышаны?

— Разумеется. Возмутительная, грязная история!

— Тут двух мнений быть не может, что возмутительная и грязная, но я не про самую суть дела. Тревожит меня другое — тесная связь русской полиции с швейцарской. Вот я и побаиваюсь: перейдут бумаги ко мне — а я еще издатель никому не ведомый, без имени, — вот тут-то на мои бумажки, особливо при переезде, лапу и не наложили бы!.. Тогда и моим средствам, и самому делу — шабаш!

— У меня тоже сложилось прочное мнение, что III отделение имеет тайную связь и со здешней полицией Наполеона Третьего в прекрасной Франции, и с бельгийским, и с прусским, и, конечно, с швейцарским сыском. Но смущаться вам не следует. Осторожность, конечно, будет нужна — я, например, не советовал бы везти сразу все бумаги через Францию одной большой партией. Да и издавать их лучше было бы небольшими выпусками, типа журнальных публикаций… Сомнения ваши я понимаю, но, как говорится, волков бояться — в лес не ходить! А вы уже в лесу, не так ли?

— Когда вы рекомендуете мне ехать в Женеву? По правде сказать, неприятный городок, хотя и благоустроенный!

Герцен радостно закивал:

— Именно так! До чего благоустроенный, вроде бы удобный, чистый, красивый, а поживешь там три дня, и уже тянет прочь, подальше от этой женевской скуки и чинности! Тем не менее ехать вам надо скорей, особенно учитывая некоторые ваши… опасения. Вы мне пишите, как пойдут там дела и не возникнет ли что-нибудь непредвиденное. Мы вас всегда поддержим ради хорошего начинания!

3

На этот раз Постников ехал на юг не торопясь, с пересадками в Лионе и Кюло. Все было ему здесь уже знакомо и мало интересовало. Перед отъездом из Парижа он еще дважды встречался с Герценом, подробно с ним беседовал на Севастопольском бульваре и в день отбытия, 16 октября — в отеле. Составленный Герценом примерный контракт на продажу архива оказался вполне приемлем для Постникова, и лишь цена все еще не определилась. На телеграфный запрос, какую сумму можно предложить, ответ из Петербурга гласил: «не свыше четырех тысяч рублей». Герцен же говорил о десяти… Предстоял неприятный спор с Петербургом.

А через русское посольство в Париже под сургучными печатями уже шло с фельдъегерем донесение Карла Арвида Романна Константину Федоровичу Филиппеусу от 16 октября 69-го.

«Сегодня я видел в последний раз Герцена и у него завтракал снова. Беседовал, не выражая ни малейшего сомнения. Проект условий мне вручил… Условия очень строги… Дай бог успеть, а главное, уйти ловчее с бумагами. Не забудьте при этом расходы нотариальные и мелочи, о которых потом было бы поздно думать. До какой цены я успею дойти, я вам сообщу по телеграфу и вас буду просить в случае согласия выслать деньги тоже по телеграфу. Я очень рад, что благополучно ухожу из Парижа; у Герцена часто бывают разные лица, но до сих пор такие, которых я никогда не встречал. Сегодня в 10 вечера выезжаю, помолясь богу».

Герцен же в письме Огареву писал: «Постников меня мучил как кошмар. Брал бы Тхоржевский деньги, благо дают — и баста», У него с каждым днем росли дурные предчувствия о делах во Флоренции, хотя дочь Тата пыталась его успокаивать. По ее почерку, по недомолвкам он чувствовал, видел — ее душевное состояние подорвано, влюбленный граф-музыкант Пенизи, видимо, действует почти шантажом, а может быть, даже угрозами… Предчувствия не обманули его — очень скоро, уже в конце октября пришли жуткие письма от сына Саши: милая Тата доведена до сильнейшего нервного расстройства, можно сказать, до помешательства. Сын немедленно вызывал отца во Флоренцию. И Герцен, отложив все дела, бросился туда спасать дочь от страшной беды… Обо всем этом Огарев и Тхоржевский впоследствии рассказали «издателю Постникову», и он послал Александру Герцену столь сочувственное послание, что получил от него сердечное ответное письмо. Это теплое письмо «издатель Постников» не преминул приобщить к делу об архиве, и до самой Октябрьской революции в России пролежали герценовские строки среди пронумерованных и прошнурованных донесений агента Карла Арвида Романна. Он гордился этими строками как дипломом высшей шпионской категории! Ибо остался единственным агентом, разоблачить которого даже проницательный Герцен не успел!

…В оживленном Лионе в ожидании поезда до Кюло секретный агент Карл Арвид Романн — он же издатель Н. В. Постников — делал в своем кожаном журнальчике кое-какие заметки в рассуждение дальнейших планов. Ведь ему надлежало еще разнюхать и о Нечаеве, и тут могли сыграть немаловажную роль новые эмигрантские связи — Герцен, Огарев, типографии, а возможно, и Бакунин, если удастся подобраться и к тому… Есть намеки, что он — руководитель Нечаева. Однако тут нужна безошибочная точность действий и разговоров — не переиграть, не переборщить, не повторить ошибок предшественников, особенно Блюммера, которого разоблачил покойный князь Петр Долгоруков, предупредивший Герцена.

В чем была ошибка агентов Блюммера и Хотинского?

Арвид Романн записывал одному ему понятными знаками, чтобы потом, при случае, поделиться этими соображениями с начальником Филиппеусом:

«Приемы, которым следовали Блюммер и Хотинский, были преждевременно крайние; они в то время, когда эмиграция их еще изучала, вздумали идти наряду с нею — один (Блюммер), имея перед собою человека честных правил — Долгорукова, вздумал рассказать ему, как он откроет подписку на свой журнал и надует подписчиков, а другой, Хотинский, обратился к самому скрытному и осторожному человеку — Герцену с нескромными вопросами. Конечно, оба потерпели фиаско!»

Проанализировав ошибочные ходы других, он теперь постарается довести дело с архивом до благополучного конца, перехитрив «самого скрытного и осторожного человека» — Герцена!

* * *

В Женеве Романну пришлось пережить немало неприятностей и осложнений. У него кончились деньги, а Петербург не слал финансовых подкреплений. Кое-как он всучил Тхоржевскому аванс, лишь только тот назначил за архив окончательно 26 тысяч франков, или 7 тысяч рублей. Эту сумму он и запросил телеграфно, изворачиваясь пока перед Тхоржевским и Огаревым. Владелец архива нервничал насчет задержки и уже готов был, казалось, вообще отказаться от продажи.

Не говоря об интересах высших, государственных, это было бы гибельно для всей дальнейшей карьеры агента Романна! И он делал пока что мог…

В понедельник 25 октября ему сообщили, что на его имя пришел денежный перевод (в этот день он обедал с Огаревым и опасался, как бы такую телеграмму не вручили ему прямо за столом!). Увы, оказалось, что послана лишь малая часть суммы. Тем не менее Романн, не теряя времени, заказал огромный ящик, формой напоминающий сундук (в наши дни мы назвали бы это сооружение контейнером).

Под каким-то ловким предлогом он решил даже дня на три улизнуть из Женевы — у него было все время опасение встретить кого-нибудь из тех, кто его мог узнать по Петербургу. Теперь тут так много эмигрантов из Польши, а кое-кого он на следствии убеждал, сколь спасительно чистосердечное признание! И прозрачно намекал, как поступают с непокорными…

«Больше того, что я вытерпел в этом деле, требовать от человеческих сил нельзя», — жалуется Романн в донесении от 23 октября. А прибыли петербургские 7 тысяч лишь вечером 2 ноября.

Наконец-то 3 ноября он смог доложить Филиппеусу:

«Вчера вечером я покончил дело, вручил деньги и получил продажную запись и самые документы, едва уложившиеся в большой сундук. Я везу сундук до Франкфурта-на-Майне, имея поручение от вас принять там ваше письмо. Тхоржевский и Огарев просто замучили меня своим вниманием… Я изучил этих господ очень хорошо — быть может, в будущем пригодится. Хорошо бы издать мемуары (разумеется, процеженные и обезвреженные. — Р. Ш.) и завязать с ними непосредственные, так хорошо начатые сношения… Для Тхоржевского я везу бумаги в Брюссель через Германию — он вполне в этом убежден. Дай бог только здоровья, и тогда скоро доберусь до Петербурга. Родное детище мое — документы — я хоть полумертвый, а привезу».

Разумеется, постниковский сундук проследовал на север под надежной негласной охраной русской полиции, при тайном содействии швейцарских, французских и германских органов безопасности. В ноябре этот громадный ящик с сюрпризами прибыл в Петербург и очутился под семью замками в подвалах III отделения…

Загрузка...