Глава четвертая. И вдохновенье, и любовь

А я люблю Москву, люблю ее за ее русский характер, люблю за воспоминания юности, люблю за тебя, Наташа!

А. И. Герцен, письмо к невесте Натали Захарьиной, 22 сентября 1837 года, из вятской ссылки.

1

Николай Васильевич Постников был личностью незаурядной. Одаренный воображением, хорошей памятью, умением нравиться, начитанностью, юмором, способностью внушать доверие как начальникам, так и подчиненным, обладатель немалого жизненного опыта, он хорошо подходил для деятельности редакторской, дипломатической, военной. После Крымской кампании и тягот армейской лямки он немало времени трудился в редакции широко известного журнала «Военный вестник» в штате генерала Менькова и приобрел ценный опыт в публикации историко-мемуарных военных материалов.

Однако искуснее всего Николай Васильевич бывал в амплуа внимательного молчаливого слушателя. Он был, так сказать, непревзойденным мастером слуха. Никогда не прерывал повествования лишним вопросом — или боже упаси! — поправкой, выражением скепсиса или шуткой. Но по ходу чужого рассказа тактично морщил лоб, проявляя молчаливое удивление, сочувственно смеялся, угадав намерение рассмешить, мрачнел или вздыхал столь искренне, что повествователь увлекался до самозабвения и уж не мог остановиться, не обнажив душевных глубин.

Кое-что из рассказанного ниже, в этой главе, Николай Васильевич почерпнул из чужих повествований и литературных воспоминаний, однако, как удивились бы сами герои, когда б узнали, по каким сокровенным и заповедным источникам г-н Постников сумел дополнить слышанное и читанное!..

Далеко в прошлое вернули г-на Постникова, подъезжающего к Женеве, мысли о трудной и счастливой поре в жизни Александра Герцена — поре его первых литературных успехов. То была для него и полоса первой, большой, разделенной любви…


…Парковая листва в имении Загорье будто совсем еще и не поредела, а в кронах вековых лип, как проседь на мужских висках, проявилась первая, еще нежная и неотвердевшая позолота. У пятипалых кленовых листьев чуть наметился нарядный багряный отлив. Задумчивая и грустная девушка Наташа одиноко бродила по этим аллеям. Она прислушивалась, как меняется, становится суше шелест листьев. После каждой ветреной ночи под ногами прибавлялось опавшей парковой красы.

Второй, или по-крестьянски яблочный, спас выдался в августе 1837 года ведреным и обильным плодами даже здесь, в Подмосковье, издавна славном грибами, ягодами и лесной дичью более, нежели яблоками и грушами. Но среди всего осеннего изобилия в садах и огородах Загорья девушка Наташа чувствовала себя одинокой, чужой и обездоленной.

Имение принадлежало той самой «княгине Марье Алексеевне», о чьем суждении в московском свете так сокрушался грибоедовский Фамусов.

Княгиня Мария Алексеевна Хованская, урожденная Яковлева, приходилась теткой Александру Герцену. В старомосковском доме Хованских на Малой Бронной росла и воспитывалась с восьмилетнего возраста живая игрушка княгини Марьи ее бедная племянница Наташа Захарьина, будущая невеста опального Искандера.

Летом ее увозили в Загорье, где она чувствовала себя как подневольный зверек, выпущенный на летнее время из домашней клетки в более просторную парковую вольеру, с липовыми аллеями и травянистыми лужайками. Конечно, тут было куда как просторнее против пыльных и душных московских комнат.

Под парковыми липами Загорья было легче терпеть и духовное одиночество, и все бесчисленные унизительные запреты, и все «старое, дурное, мертвое, ложное» в ее окружении, о чем она так рано и так глубоко задумывалась.

Природу Загорья она полюбила и писала Александру в далекую Вятку: «Прелестное местоположение… Рано утром я встаю, отправляюсь гулять, из родника пью воду и хожу по аллеям».

А его радовали, наполняли предчувствием счастья строки ее размышлений и признаний. От письма к письму взаимное чувство близости, понимания, любви росло, поддерживало обоих, обогащало их.

«Ежели б государь дозволил мне жить где хочу, не въезжая в столицы, я бы приехал в Загорье. И может, несколько месяцев были бы мы вместе. А после — после можно бы и умереть, даже не видевши Италии…» Так, горькой шуткой, отзывался он на всевозможные планы и раздумья любящей Наташи.

Над обоими то сгущались тучи, то прояснялось небо судьбы. Ведь драматичным было самое начало их сближения. Накануне его ареста они шли вдвоем мимо кладбища и толковали об участи уже схваченного Огарева. После томительного следствия и вынесенного Александру приговора Наташа получила позволение навестить осужденного, проводить в ссылку. Их тянуло друг к другу, но он тогда считал своей избранницей не ее, а в Натали видел лишь сестру и близкого по духу человека. Глубже они узнали друг друга только в письмах. И, как это нередко бывает, разлука даже помогла им. Все произошло, как в старой поговорке, где разлука сравнивается с действием ветра на огонь: малую любовь гасит, большую — раздувает.

Наташиным отцом был брат Ивана Алексеевича, Александр Алексеевич Яковлев, один из последних петербургских вельмож екатерининского времени, камергер и сенатор. Он занимал одно время должность обер-прокурора святейшего Синода. В Москве ему принадлежал тот дом на Тверском бульваре (ныне № 25), где родился Герцен. О матери Наташи, Аксинье Ивановне Захарьиной, известно мало. По некоторым документальным данным, у нее была еще другая фамилия — Фролова. Какая из этих двух фамилий — Захарьина и Фролова — была девичьей, а какую она получила в замужестве, не установлено. По-видимому, она была крепостной женщиной в петербургском доме А. А. Яковлева. Сохранилось ее изображение — молодая, изящно одетая, с тонкими, интеллигентными чертами.

Впоследствии Наталья Александровна писала:

«Воспитание началось с того, что меня убедили в стыде моего рожденья, моего существованья, вследствие этого — отчуждение от всех людей, недоверчивость к их ласкам, отвращение от их участия, углубление в самое себя, требование всего от самое себя».

В самом деле, в Москве она очутилась случайно, потому что после смерти Александра Алексеевича Яковлева его «законный» сын и наследник Алексей (двоюродный брат Александра Герцена и родной брат Наташи по отцу, по прозвищу Химик) отослал из Петербурга в деревню всех своих бесправных родственников и домочадцев покойного отца, в том числе и Аксинью Ивановну с маленькой Наташей и другими детьми. Наташа попалась на глаза княгине Марии Алексеевне, и… началось ее существование в доме на Малой Бронной и в Загорье.

Но вот из девочки-приживалки выросла барышня. Княгиня-тетка стала по-своему намечать устройство ее судьбы. Обещала приданое при условии полной покорности. Конечно, о собственном мнении или о своем выборе и речи не было! Сватали Наташу то за состоятельного полковника, то за некоего молодого офицера, да еще увлекся было Наташей Егор Герцен, брат Александра по отцу.[6]

От всех этих тревог, препятствий и опасностей, волновавших ссыльного Александра, уже считавшего Наташу бесповоротно своей, любовь только крепла. Наконец следует в 1838 году перевод Герцена из Вятки во Владимир благодаря заступничеству поэта Жуковского.

Рискуя грозными для ссыльного последствиями, Александр Герцен тайком кидается из Владимира в Москву для первого свидания с любимой, разумеется, тайного. Следует полоса непрерывных хлопот, хитростей, обходных маневров и… с помощью друзей удается оформить Наташины документы, действительные для венчания. Снова Герцен тайком мчится в Москву по Владимирскому тракту, встречается в Перове с невестой, тайком покинувшей дом тетки, везет ее в ямщицкой тройке в свой Владимир на Клязьме и с разрешения архиепископа владимирского и суздальского Парфения венчается с Натальей Захарьиной в маленьком храме Ямской слободы, в трех верстах от города.

Пошли материально суровые будни молодоженов. Им предстояло еще добиться прощения родных, построить свое несложное хозяйство и готовиться к той деятельности, для которой был рожден Герцен. Ведь Белинский скоро узнает его лично и скажет: «У тебя страшно много ума, так много, что я не знаю, зачем его столько одному человеку…» «Мы смело можем поздравить публику с приобретением необыкновенного таланта в совершенно новом роде». А про молодую жену Герцена Белинский высказался так: «Что за женственное, благороднейшее создание, полное любви, кротости, нежности и тихой грации! И он стоит ее!»

Владимир на Клязьме знаменит своим расположением на Печерней горе, подобно Киеву. Это был один из живописнейших городов средней России, еще не отсеченный тогда железнодорожным хозяйством от речной поймы. Он утопал в вишневых садах и зелени, славился древними архитектурными памятниками — соборами. На Герцена особенное впечатление производил Дмитриевский, одноглавый, пластичный и задумчивый в своем белокаменном кружевном узоре. Герцен встретил среди губернских деятелей сочувственное отношение и впоследствии вспоминал владимирский период своей жизни как счастливую полосу, которую мало омрачали даже материальные неудобства и трудности: отец на первых порах не увеличил небольшого вспомосуществования — одна тысяча рублей в год, — установленного для сына-холостяка. Жалованье же на службе в губернаторской канцелярии было ничтожно мало.

«…Так бедствовали мы и пробивались с год времени», — вспоминал позднее Герцен. Жизнь во Владимира, несмотря на бедность, потекла радостно. Вскоре смягчился и отец, простил своему Шушке самоволие, похищение невесты (к тому же двоюродной сестры), тайный брак и нежелание всецело посвятить себя деловой карьере.

Ибо накопленные жизненные наблюдения в Перми, Вятке и Владимире, служебные разъезды по губерниям, долгое путешествие по этапу и встречи с необыкновенными людьми, радости первой любви, рождение сына Александра, хлопоты о разрешении жить в столицах, ближе к редакциям, театрам, друзьям, университету — все это наполняло жизнь до краев, торопило, звало к перу, не давало покоя.

И молодой служащий губернской канцелярии Александр Герцен пишет свои автобиографические «Записки одного молодого человека». Через два года они появляются на страницах лучшего тогдашнего журнала «Отечественные записки». Работы у Александра выше головы: набрасывает статьи, руководит редакцией «Губернских ведомостей», исполняет поручения владимирского губернатора Куруты. Иван Эммануилович Курута, образованный и умный человек, будущий сенатор, отнесся к молодому ссыльному с дружеской симпатией.

Летом 1839 года благодаря отличным отзывам владимирского начальства с Герцена снимают полицейский надзор, он посещает Москву и получает во Владимире новую должность — чиновника по особым поручениям при губернаторе. В декабре того же 39-го года он впервые побывал в Петербурге. Первые шаги его в этом городе — к Исаакию, Зимнему, на Сенатскую площадь… Он пришел к Медному Петру в самый день 14 декабря, через 14 лет после тех событий, что «разбудили ребяческий сон его души»…

2

…С Невы мело метельным ветром. Торцы мостовой скрывал глубокий снежный пласт, но кое-где снег сносило вьюгой, и казалось, что пороша только-только прикрыла алую кровь. Всадник на скале, серея над площадью, по-прежнему скакал во мглу, и чудилось, что вся она полна тенями. В фонарном луче мелькнуло тонкое лицо с курчавыми бакенбардами, край цилиндра… Ни с кем не сравнимое лицо автора великой поэмы. Живое, ясноглазое, истинно царственное, недосягаемо высокое, медленно бледнеющее, измученное болью, презренной болью от презренной пули… Поэт дружил со всеми, кто здесь, на этой снежной площади, первым восстал против самовластья, и все они любили его. Имени его гореть рядом с их именами!

Однако обо всем, что именно происходило на площади 14 лет назад, ходят пока лишь слухи, обнародовано, же очень мало. Сколько войска выстроили декабристы, как держал себя Николай, были ли у повстанцев хоть небольшие реальные шансы на успех, как растерялись власти, что делали вожди восстания, почему их упрекают в нерешительности, кто вызывал артиллерию и заставил слать братоубийственные залпы по своим… Все это обсуждается тайно и ждет своего историка, поэта, исследователя. Материалы секретной следственной комиссии держатся в строгой тайне, оглашенный приговор краток и ничего не раскрывает. Как удивился и как был бы горд 27-летний Герцен, если бы сквозь мглу и метель смог увидеть собственное будущее и узнать, что именно сам он и сделается этим историком, и поэтом, и исследователем декабристов! Что именно он приподнимет завесу тайны, первым напечатает в «Вольной русской типографии» и материал следствия, и рассказы о судьбах мучеников великой шеренги, спрятанных во глубине сибирских руд…

Власти уже успокоились, полагая, что повешенные обречены вечному молчанию за безвестными своими могилами, а сосланные каторжники и их героические жены принуждены молчать заживо: им запрещено все — переписка, свидания, возвращение. Дети их не имеют права носить фамилии отцов. Какая невыносимая, жгучая тайна! Она стучала в сердце Искандера, когда он тихо шагал мимо Зимнего дворца (отстроенного вновь после страшного пожара 1837 года), словно обходил невидимые шеренги декабристского каре на площади!..

…Среди войск, выведенных для присяги Николаю 14 декабря 1825 года, все громче слышался ропот. Шестнадцать суток назад войска уже присягнули Константину. Его мало знали, но про Николая говорили, что он еще и похуже Константина.

Собравшимся в Зимнем военачальникам повелели начать церемонию присяги построенных на площади войск, но даже не все командиры знали, что по воле покойного Александра Константин уступает престол Николаю и что недавнюю присягу Константину надо считать недействительной. С площади прибегали в Зимний дворец адъютанты и вестовые, докладывали, что войска не хотят присягать другому императору.

Что это? Ужели бунт в Московском полку? Вот флигель-адъютант князь Голицын приносит весть, что на площади смертельно ранен генерал Милорадович… И, пожалуй, был момент, когда у повстанцев имелся шанс победить. Три роты мятежных лейб-гренадеров перебежали Неву, направляясь к Зимнему, и ринулись во внутренний его двор, рассчитывая там встретить своих. Но встретили саперов, верных царю, и… пустились прочь! У лейб-гренадеров вполне хватило бы сил захватить дворец, арестовать Николая и его свиту. Николай встретил их у Адмиралтейского бульвара, покрытого снегом.

— Куда вы? — крикнул им будущий самодержец. — Если вы за меня — ступайте направо. Если против — налево!

— Налево мы! — ответили солдаты и отхлынули к строящемуся Исаакию.

Николай посылал на площадь митрополита Серафима.

— Воины! — пытался тот увещевать восставших. — Вы против бога, царя и отечества!

— Какой ты митрополит? — отвечали ему голоса солдат. — Двум царям на двух неделях присягнул!

Но командиры восставших теряли инициативу, власти же, оправившись, действовали решительнее. Сорвалась попытка завязать с восставшими переговоры, возложенные на великого князя Михаила Павловича и генерала Войнова. Кюхельбекер заставил их удалиться, пригрозив пистолетным выстрелом. Не удались конные атаки — восставшие вместе с народом на площади встретили конников камнями и поленьями от постройки Исаакиевского собора. Щетиной штыков отразили солдаты новые попытки конницы прорвать каре.

А тем временем готовили артиллерию. Залпом командовал сам Николай.

Каре смешалось. Стонали раненные картечью. На Неве Бестужев еще пытался собрать остатки войск, занять Петропавловскую крепость. Картечью лед взломало. «Братцы, тонем!..» Пушки били по тонущим. Ночью на Неве рубили проруби, спускали под лед убитых и умирающих.

Известно мне: погибель ждет

Того, кто первый восстает

На утеснителей народа;

Судьба меня уж обрекла,

Но где, скажи, когда была

Без жертв искуплена свобода? —

так Рылеев писал незадолго перед событиями…

«Эти люди, — думалось Герцену на площади, — знали, что погибнут, но раз всенародно заявленная мысль о русской свободе никогда не погибнет. Пушечный гром с Сенатской площади разбудил целое поколение, а раскаты его дойдут до всего народа. Замолчать их не удастся!»

В тот же день, 14 декабря 1839 года, пытался он разговориться о событиях на площади со своим 20-летним кузеном Сергеем Львовым-Львицким, сыном того самого дяди-сенатора, с которым Шушка обитал в старом московском доме близ церкви Рождества Богородицы в Путинках.

От вопросов Александра Герцена его молодой кузен Сергей позеленел и съежился.

— Шушка, — ответил он, понижая голос до шепота. — Ты с ума сошел! Забыл, где мы находимся? Это, братец ты мой, не Вятка, а Санкт-Петербург! Здесь за всеми нами — шпион на шпионе, у каждой стены — уши, каждый третий — доноситель. А все Дубельты, Бенкендорфы и Аракчеевы живехоньки-здоровехоньки и по-прежнему всегда начеку! Замолчи!

На другой день те же предостережения повторил поверенный в делах Ивана Алексеевича, чиновник Лисенко, косясь в сторону кухарки: мол, нынче при посторонних не очень-то разговаривайте!

«Веселый городок», — подумалось Герцену.

Зато очень теплый прием молодой Герцен нашел у поэта В. А. Жуковского, И. И. Панаева, встретился (и на первых порах не поладил!) с Белинским (спустя немного времени они стали близкими друзьями), с восхищением смотрел спектакли лучших столичных театров. «Велик, необъятен Шекспир!» — восклицает он в письме жене под впечатлением игры Каратыгина в роли Гамлета. Этой поездкой в столицу Герцен подготовил себе почву для продолжения службы здесь, в умственном центре империи.

В город всеслышащих ушей Герцены переезжали не без тайных опасений и неважных предчувствий. И хотя за недолгую петербургскую жизнь в 1840 году Александр немало написал, познакомился с выдающимися людьми столицы, виделся со своим другом по вятской ссылке архитектором Витбергом, наслаждался театрами столицы, а по службе был произведен в коллежские асессоры — все-таки свое настроение безнадежности и безвыходности выразил он в письме Огареву. Тот подтвердил: «Душно, душно, невыносимо душно!» По оценке обоих друзей, такое настроение было общим для всех.

Гроза разразилась как будто бы из-за пустяка, но… предостережения оправдались. Полиция перехватила письмо Герцена к отцу, Ивану Алексеевичу Яковлеву. Сын рассказывал в письме, что, по слухам, некий петербургский будочник у Синего моста сам грабил прохожих.

«За распространение неосновательных слухов» Герцен высочайшим повелением был выслан из Петербурга «с определением на службу в одну из губерний, кроме столиц». Неусыпный граф Бенкендорф поспешил довести царскую волю до сведения министра внутренних дел А. Г. Строганова. Высылка была на этот раз оформлена как «перевод по службе». В июле 1841 года после начальственных увещеваний, вызовов к Дубельту и сильных волнений жены Герцен приносит должностную присягу в знаменитом Софийском соборе Новгорода в связи со своим вступлением в должность советника губернского правления.

Древний и красивый город на Волхове оказался для Герцена неприветливым. Семейные горести и болезни омрачали и без того горькую полосу новгородской ссылки. Потеряв еще в Петербурге новорожденного сына, Герцены похоронили в Новгороде только что родившуюся дочь.

Раздражали и служебные неудачи. С большим трудом удалось освободить одну женщину от закрепощения и привлечь к ответу жестокого помещика, который издевался над мужиками. Но так и не добился молодой чиновник судебного решения оставить при матери ее ребенка, которого помещик продавал отдельно. Возмущенный Герцен подал в знак несогласия в отставку.

Но именно в Новгороде как-то особенно ярко проявился литературный дар ссыльного Герцена. Он начал здесь свой цикл философских статей «Дилетантизм в науке» и написал первую часть повести «Кто виноват?». Эта вещь быстро выдвинула автора в число самых заметных писателей России.

«Одно чувство всплывает над всеми, тягостное и ужасное. Чувство моего положения, — записывает Герцен в дневнике. — Двоих детей я уже лишился по милости гонений» (он имеет в виду сына Ивана и дочь Наташу). Скоро к ним прибавилась потеря третьего новорожденного ребенка, уже в Москве. Друзья подсказали Наталье Александровне средство избавления от новгородской ссылки — возбудить ходатайство перед императрицей о переводе по здоровью в другие условия. Николай нехотя разрешил Герцену переезд в Москву, но без права бывать в Петербурге и при условии установления над неблагонадежным писателем полицейского надзора в Москве. Поселилась семья в Малом Власьевском переулке, впоследствии несколько лет прожила на Сивцевом Вражке, в доме, купленном Иваном Алексеевичем. Ныне в этом доме устроен первый мемориальный музей Герцена (дом № 27).



Московские эти годы прекрасно отражены в «Былом и думах». И особенно памятны были для Герцена и его жены те счастливые летние месяцы, когда уезжали они из пыльного и многозвонного города на лоно природы, в имение отца Покровское-Засекино, лежавшее на пути к Васильевскому.

«Уединенное Покровское, потерянное в огромных лесных дачах, имело совершенно другой характер, гораздо больше серьезный, чем весело брошенное на берегу Москвы-реки Васильевское со своими деревнями… Покровские мужички, задвинутые лесами, меньше васильевских походили на подмосковенных, несмотря на то, что жили двадцатью верстами ближе к Москве. Они были тише, проще и чрезвычайно тесно сжились между собой». «Выйдешь под вечер на балкон, ничто не мешает взгляду; вдохнешь в себя влажно-живой, насыщенный дыханием леса и лугов воздух, прислушаешься к дубравному шуму — и на душе легче, благороднее, светлее… Вот так и кажется, что годы бы не выехал отсюда».

* * *

Московская жизнь Александра и Натали в 40-х годах полна литературных событий и творческого напряжения. В университете Грановский читает знаменитые свои лекции, вызывающие восторг студентов и гостей. Между Герценом и Грановским устанавливается дружеская близость, их семьи навещают друг друга, возрождается московский кружок друзей. Идут горячие споры славянофилов с западниками; на стороне последних горячо ораторствует Искандер. Печатаются его лучшие литературные произведения — повести, рассказы, научные статьи. «Сорокой-воровкой», «Доктором Круповым», повестью «Кто виноват?» зачитываемся вся мыслящая Россия. Пожалуй, эти годы — зенит его писательской славы.

И все-таки чувство неудовлетворенности подцензурным литературным трудом растет. Все сильнее ощущается невозможность говорить печатно в цензурной узде о главных нуждах России.

В 1843 году увеличилась семья Герцена — у него родился сын Коля. Тревожным симптомом явилось для родителей то обстоятельство, что мальчик появился на свет глухим и рос глухонемым. Год спустя родилась дочь Тата. Подорванное нервными потрясениями здоровье Натали угрожающе слабело. Заглушая тревогу, утешал ее муж, обещая путешествие к теплому морю и цветущим зимним курортам. Взор ее становился все печальнее, рвал ему сердце своей безнадежностью. Он настойчивее хлопотал о разрешении заграничного путешествия для спасения жены.

Схоронив в 1846 году отца, Герцен унаследовал крупные средства — материальная возможность путешествовать теперь появилась. Дело было за позволением!

Тем временем тайный агент III отделения, печально известный враждою к Пушкину и лучшим литературным силам России, презренный Фаддей Булгарин, подал в тайную полицию докладную записку под заглавием:

«Социализм, коммунизм и пантеизм в России в последнее время».

Булгарин обращал внимание начальства на первые главы повести «Кто виноват?». Доносчик жаловался: «Дворяне изображены подлецами и скотами, а учитель, сын лекаря, и прижитая дочь с крепостной девкой — образцы добродетели». Начальник штаба корпуса жандармов и управляющий III отделением Л. В. Дубельт (тот самый, что учинил посмертный обыск в кабинете Пушкина) начертал на доносе резолюцию, что тоже находит «всю повесть предосудительной». А в те же дни Ф. М. Достоевский пишет брату: «Явилась целая тьма новых писателей. Иные мои соперники. Из них особенно замечателен Герцен».

В сентябре 1846 года редакция журнала «Современник» перешла в руки Панаева и Некрасова. Лучшие литературные силы страны — Белинский, Тургенев, Гончаров, Григорович, Огарев, Герцен-Искандер — изъявили готовность сотрудничать в этом журнале, «благородном по духу», как выразился Чернышевский. Тем временем правительство после долгих колебаний и задержек, бесконечных бюрократических оттяжек и формального крючкотворства разрешило наконец выдать Искандеру заграничный паспорт. И в январе 1847 года друзья-москвичи провожали Герцена и его спутников в далекий путь. Этот день стал одной из самых важных переломных дат в судьбе Искандера.

3

Первой перекладной станцией от Москвы на Петербургском тракте была Черная Грязь. Здесь предъявляли подорожную станционному смотрителю и требовали свежих лошадей, если ехали в собственном экипаже, или терпеливо ожидали в казенной почтовой карете, пока ямщики сменят подставу, то есть впрягут отдохнувших коней на место усталых, выпряженных. Их ставили на короткий отдых и запрягали во встречный экипаж, до московского почтамта на Мясницкой улице.

Сюда, до первой подставы, частенько доезжали провожающие москвичи. Напутствовать семью Герцена приехали Грановские, Корши, Кетчеры, Мельгуновы, Кавелины, Астраковы, Егор Герцен, знаменитый артист Михаил Щепкин, В. П. Боткин, Д. Засядко и Ю. Мюльгаузен…

«…Шесть-семь троек провожали нас до Черной Грязи… Мы там в последний раз сдвинули стаканы и рыдая расстались. Был уже вечер, возок скрипел по снегу… Вы смотрели печально вслед, но не догадывались, что это были похороны и вечная разлука…» Так помянуты проводы в «Былом и думах». А накануне прощались в доме Грановских, и маленькой вещественной памяткой этого вечера 18 января осталась у Грановского стеклянная подставка для бутылки. На этой подставке Герцен чем-то острым выцарапал памятную надпись:



22 января Александр и Натали Герцены вновь увидели Новгородский кремль и Софийский собор, потом дня на два останавливались в Риге, а 31 января в Таурогене, маленьком местечке Ковенской губернии, простились с Россией: миновав эту последнюю пограничную станцию, они через несколько минут очутились на территории соседней Пруссии. С тех пор нога Герцена уже никогда не ступала на землю родины. Он служил ей умом и сердцем из-за рубежа, но вера в свой народ спасла его от жестокой тоски по оставленной отчизне.

* * *

На первых порах радовали новые впечатления, чувство освобождения от упорных полицейских ищеек, «ушей и пашей», красота Парижа и Рима, знакомство с новыми обычаями и порядками, так свежо и талантливо показанное в «Письмах из Франции и Италии», встречи с выдающимися революционерами, писателями, учеными Запада. С огромным, радостным волнением встречал Герцен февральские события во Франции в 1848 году.

Горькое разочарование в результатах февральской революции испытывали парижские рабочие, а с ними и Герцен. После того как майская попытка рабочих масс Парижа разогнать контрреволюционное Национальное собрание и образовать правительство революции потерпела неудачу, тяжело пережитую Герценом, он видел, как день ото дня французские буржуа усиливают притеснения и гонения на рабочих. «Начали сажать в тюрьмы. Запретили на улицах собираться толпами…»

В те дни познакомился Герцен с поэтом Гервегом, сыгравшим впоследствии столь роковую роль в семейной драме Искандера. В дни тяжелых баррикадных боев, длившихся несколько дней июня, Герцен жестоко страдал от вынужденного бездействия и неудачи восставших. На квартире писателя было несколько обысков, Герцену грозил арест и расправа за связи с революционерами. Один из парижских рабочих предложил ему тайное убежище. Герцен не думал им воспользоваться, но был глубоко тронут этой заботой о своей судьбе.

Вечером 26 июня семья Герцена услышала за окном правильные залпы с небольшими расстановками.

«Ведь это расстреливают, — сказали мы в один голос и отвернулись друг от друга. Я прижал лоб к стеклу окна. За такие минуты ненавидят десять лет, мстят всю жизнь. Горе тем, кто прощает такие минуты!»

Написанные Герценом вскоре после этих событий очерки «С того берега» полны горечью раздумий о поражении революции.

Вот с какими словами Герцен обращается к своим московским друзьям со страниц этой книги:

«Наша разлука продолжится еще долго — может, всегда… Не радость, не рассеяние, не отдых, ни даже личную безопасность нашел я здесь… Жизнь здесь очень тяжела… Зачем же я остаюсь? Остаюсь затем, что борьба здесь, что, несмотря на кровь и слезы, здесь разрешаются общественные вопросы, что здесь страдания болезненны, жгучи, но гласны, борьба открытая, никто не прячется… Где не погибло слово, там и дело еще не погибло… Месяцы целые взвешивал я, колебался и, наконец, принес все в жертву:

Человеческому достоинству,

Свободной речи…»

В том же 1849 году разразилась в Париже та страшная холерная эпидемия, что заставила его вспомнить времена своего студенчества и холеру в Москве. Несколько парижских знакомых стали жертвами болезни. В те дни гостил у Герценов Иван Сергеевич Тургенев. В Париже царила страшная жара, что усиливало опасность, но сам Герцен берегся мало. Страстный любитель купанья еще со времен жизни в Васильевском, Герцен уговорил Тургенева поплавать в Сене… В тот же вечер у Тургенева начался сильный жар и появились явные признаки роковой заразы. Спасение от нее в то время было редкостью.

Герцен проявил в уходе за больным другом поразительное мужество и самообладание. Он отправил всю свою семью — мать, жену и троих детей — в дачный пригород, на лоно природы и свежий воздух, а сам остался спасать больного писателя. Тургенев, при могучем телосложении и мягкой, глубоко русской душе, страдал мнительностью и несколько преувеличенным ужасом ко всякой хвори. В возможность победить холеру он не верил, и Герцену пришлось применить всю силу характера, чтобы поддержать в больном веру в победу жизни над недугом. Три недели длилась эта борьба не на жизнь, а на смерть, и Тургенев рассказывал впоследствии, как Герцен буквально выходил его и поставил на ноги.

Для французской полиции русский изгнанник становился все менее желательным явлением. В тесном контакте с полицией российской она вела наблюдение за Герценом. Реакция усиливалась, жизнь в Париже становилась опасной, и Герцену пришлось с чужим паспортом на время уехать в Швейцарию. Вскоре после возвращения из Женевы он, в 1850 году, был лишен права жительства в Париже и выслан из Франции как нежелательный иностранец. Герцен с семьей переехал в Ниццу, где родилась его дочь Ольга.

* * *

Здесь, в «кроткой Ницце», в «мирной обители», как называл этот средиземноморский курортный город Герцен, разыгрались главные события его горестной семейной драмы, унесшей Натали в раннюю могилу на кладбище Ниццы…

«Огромный венок из небольших алых роз лежал на гробе; мы все сорвали по розе — точно на каждого капнула капля крови. Когда мы входили на гору, поднялся месяц, сверкнуло море, участвовавшее в ее убийстве…»

Это был май 1852 года. «Море, участвовавшее в ее убийстве», унесло полугодом ранее, в ноябре 51-го, мальчика Колю и мать писателя, Луизу Ивановну. Они погибли во время морской катастрофы у Гиерских островов, совершая маленький переезд, чтобы прибыть в Ниццу. Подорванное событиями семейной драмы здоровье Натальи Александровны такого удара не вынесло. Фантазия без конца рисовала ей картины несчастья: как мальчик падает с наклонной палубы в холодное море, как тело его становится добычей рыб и морских чудовищ. Ей рассказали, что последний возглас уносимой волнами Луизы Ивановны, которую пытались спасти из лодки, был: «Спасайте ребенка!..» Смерть сына Коли и Луизы Ивановны была страшным потрясением и для Герцена. В годы эмиграции мать была ему верным сподвижником, хранила его опасные бумаги, посылала деньги нуждающимся революционерам, прятала рукописи от полиции, заботилась о детях…

Там же, в Ницце, Герцен узнал, что русское правительство лишило его всех прав состояния и объявило государственным преступником и вечным изгнанником.

* * *

Могучий дух Искандера одолел всю эту полосу бедствий. Начался лондонский период его жизни. Возникла лондонская «Вольная русская типография». 1 июля 1857 года, вскоре после того, как к Герцену в Лондон приехал и Огарев, вышел первый номер газеты «Колокол». Его набатный звон услышала вся Россия. «Третье отделение ласкало мысль украсть меня у Англии из кармана или прирезать из-за угла», — пишет со свойственным ему юмором Александр Герцен.

От своих друзей в России Герцен стал получать дружеские предостережения о грозящей ему опасности.

Вот одно из таких анонимных предостережений от неизвестного друга: Герцен получил его 9-10 октября 1861 года:

«Третье отделение готовит попытку похитить вас или, если это понадобится, убить. Ради бога, не покидайте Англию, никуда не уезжайте и будьте крайне осторожны… Граф Шувалов (начальник III отделения. — Р. Ш.) поклялся, что отныне ни одно письмо не дойдет до вас. Все мрачно».

И вот в номере «Колокола» от 15 октября 1861 года появляется саркастически-едкое герценовское «Письмо к русскому послу в Лондоне» — один из маленьких шедевров отточенного, разящего искандеровского публицистического пера; вот его текст, несколько сокращенный:

«Милостивый государь!

Вам, верно, покажется очень странным, что я к Вам пишу; меня самого это удивляет не меньше Вас… В последнее время мы стали в качестве редакторов („Колокола“) довольно часто получать подметные письма, исполненные большой роскошью площадных ругательств и угрозами убить Огарева, князя Долгорукова (спешу Вас успокоить, что речь идет не о князь Василье, начальнике жандармов, — его жизнь совершенно безопасна — а о князе Петре Владимировиче) и меня. Третьего дня (9 октября) я получил два письма… в которых неизвестный друг извещает меня положительно, что III отделение решилось „похитить меня или убить“. Первое из этих предположений слишком смешно, чтоб быть возможным. Рассудите, барон, сами — что я за Прозерпина с бородой и что Шувалов за Плутон с эксельбантом?[7] Остается угроза смерти.

Кто хочет убить меня? По чьему приказу? Обвинение, естественно, падает на государя. Я не верю, чтоб он это приказал. Вы, может быть, знаете, что я во многом расхожусь в мнениях с Александром Николаевичем, но никогда не допущу мысли, чтоб он стал подсылать спадассинов (наемных убийц. — Р. Ш.). Я бы не сделал этого ни в каком случае. Да это и не в его характере, и не в традиции императорского дома — что они за корсиканцы и за Борджии, чтобы резать из-за угла! Я очень хорошо знаю, барон, что они иногда участвовали в ускорении путей природы, в предварении естественного течения дел — но это делалось в самом интимном, задушевном кругу, между женой и мужем, сыном и отцом (намек на убийства Петра III и Павла I. — Р. Ш.). Я не настолько знаком с Александром Николаевичем, чтобы считать себя вправе на такое родственное внимание и на такую фамильярность.

Стало, не он. Кто же?

Шувалов?.. Пожалуй, что и он. Но вот в чем беда: Шувалов ли или другой, все равно ответственность во всяком случае всем своим грузом падет на Александра Невинного… Что же хорошего, что его заподозрят в том, что оно (правительство) ставит капканы и рассылает полицейских Брутов за моря и горы, с кинжалом под плащом… Вы должны, барон, отныне беречь меня, как зеницу Вашего ока; каждый волос, который упадет с головы моей, падет на русское правительство, скажут, что его Александр Николаевич выщипнул.

…Поручая себя таким образом материнской попечительности императорского посольства, позвольте мне, господин посланник, засвидетельствовать мое глубочайшее почтение. Александр Герцен. Орсет-хаус».

Это герценовское письмо вызвало множество откликов в мировой прессе. «Журналы презабавно трунят», — констатирует Герцен эффект этой публикации. Осуществить свой замысел против Герцена царская тайная полиция так и не отважилась.

…Не без юмора рассказывал автор «Былого и дум», как ему после лишения в 1851 году всех прав состояния пришлось принять швейцарское подданство — кантон Фрибург принял Герцена и всю его семью в число своих граждан (это называлось «натурализацией»).

Герцена глубоко огорчало, что дети его растут в чужой обстановке и сам он лишен живой связи с родиной, но, писал он, «мы не рабы нашей любви к родине, как не рабы ни в чем. Свободный человек не может признать такой зависимости от своего края, которая заставила бы его участвовать в деле, противном его совести». И в подтверждение ему писали из России: «Твой „Колокол“ заменяет для правительства совесть, которой ему по штату не полагается, и общественное мнение, которым оно пренебрегает. По твоим статьям подымаются уголовные дела, давно преданные забвению, твоим „Колоколом“ грозят властям. Что скажет „Колокол“, как отзовется „Колокол“! Вот вопрос, который задают себе все, и этого отзыва страшатся министры и чиновники всех классов».

В 1863 году Польша подняла знамя восстания против притеснений со стороны царской власти, за национальное освобождение. И разыгралась в России невиданная вакханалия шовинизма. Печать, церковь, власти под малиновый трезвон и пение акафистов призывали к единению русского народа против польского супостата. Глава реакционной журналистики Катков вопил, будто каждый, кто не помогает победе русского оружия, — предатель России. Мол, народ и царская власть — одно, а польский вопрос — это вопрос самого существования России.

Волна этой шовинистической пропаганды захватила тогда многих, и нужно было герценовское мужество, чтобы решительно встать на защиту Польши. Популярность «Колокола» в России, захваченной и обманутой реакционной пропагандой, стала падать. Герцен пошел на эту жертву и остался верен революционной своей совести.

…Годы спустя смелость и благородство Герцена получили заслуженную оценку. 8 мая 1912 года в газете «Социал-демократ» Владимир Ленин скажет об Александре Герцене: «Когда вся орава русских либералов отхлынула от Герцена за защиту Польши, когда все „образованное общество“ отвернулось от „Колокола“, Герцен не смутился. Он продолжал отстаивать свободу Польши и бичевать усмирителей, палачей, вешателей… Герцен спас честь русской демократии…»

Вскоре обстоятельства заставили Герцена оставить Англию и переехать в Женеву. Членом его семьи стала бывшая супруга Огарева, Наталья Алексеевна. Началась заключительная, почти скитальческая полоса жизни изгнанника Искандера.

Загрузка...