ПИСЬМО ТРЕТЬЕ

Станислав Сергеевич — Виталию Васильевичу

Ну вот, теперь уж распишусь на свободе и на радостях. Привет тебе из Пыдьве, благословенной Эстляндии! С берегов Пуха-Ярви. Ты ведь знаешь мою приверженность этому краю. Иные годы изменял я моей скромной Пыльве с Гагрой или Алуштой, но каждый раз, приезжая, понимаю, что измены эти зряшные, как, впрочем, всякие измены. Среди пальм и моря нет душевного покоя и вечности. А здесь есть. Чувство спокойной глубокой полноты и постоянности жизни охватывает меня, когда я иду еще только по вокзальной площади, выложенной струганым камнем, с розарием посредине. Здесь как бы начало и обещание. Дальше — аллеей, с канальцами по бокам, потом белой слепящей дорогой, через поле, к реке, взбираюсь на пригорок, в сосновую и малинную рощу — и вот он, деревянный желтый домик Александры Яновны, ее владения! (обычно здесь серые из камня коттеджи с вьющимися розами по стенам, а у нее домик старый, деревянный, но как будто она его каждый год полирует словно пол). И как только всхожу на пригорок, тут уже меня встречает Александра Яновна. Прелестная старуха, чуток за восемьдесят (видишь, как я могу о старухе сказать — и правду!), стройна (хотел сказать, как пальма, но уж слишком далекий от нас образ), прямая спина, уложенные голубоватые волосы, в белом свитере и черных брюках. Всякий раз, когда я приезжаю, она встречает меня на пригорке и всякий раз всплескивает руками и так эмоционально, искренне восклицает: о-о, Станислав, о-о, о, как я счастлива! — что веришь действительно этой радости, а может быть, она и на самом деле существует, хотя я не умею обольщаться. В принципе. Не только с Яновной. Александра Яновна в прошлом работала костюмером в театре, поэтому у нее эмоции более бурные, чем обычные эстонские, все же актерская среда влияла. Я вхожу в дом — чистота идеальная, — вношу вещи в мою всегдашнюю комнату, с окном в рощу (яркая светлая чистая как парк эстонская роща!), убеждаюсь, что в комнате ничего не изменилось за год — то же кожаное кресло, тот же письменный коричневый стол с медными ручками, зеркало в резной раме, старые фотографии жесткого картона на стене, коврик на полу, кожаный пухлый диван. Впервые мы приехали сюда с Инной, уже не в очень хороших отношениях, она злилась на меня за якобы мое невнимание к ее высокому интеллекту — не слушал советов, не анализировал вместе с нею, не соглашался во всех пустых спорах, которые она может затевать по любому пустяку и спорить так, как будто сейчас обрушится мир и она не успеет. При этом всегда надо считать, что она права… Впрочем, я тоже виноват, конечно, и немало, — любил не очень, раздражался, ребенка не хотел, а потом, когда захотел, она обиделась и приняла позу. Я тогда, в тот раз, довольно мягко общался с Инной, она же говорила мне колкости, и, по-моему, Александра Яновна ее невзлюбила, я замечал ее холодные, тут уж чисто эстонские, взгляды на Инну. Может быть, даже это способствовало моему решению — честное слово. (По крайней мере сейчас мне так кажется.) Сажусь я в кресло и выкуриваю сигарету, хотя вообще почти уже не курю, но здесь мне хочется что-то сделать сверх того, что я хочу, сверх гуляния, чтения, кофе, прогулок, поездок на озеро — и я закуриваю — с наслаждением, и каким, Витвасёк, каким! Ты знаешь, здесь, в Пыльве, у меня появляется мысль одна и та же: никогда не возвращаться в Москву, никогда. Жить у Яновны, поступить работать на лесопилку, ле́тами встречать дачников, узнавать московские и ленинградские новости — и не завидовать им нисколько. И не маниловщина это, а искреннее желание. Но в школу перейти можно, а на лесопилку — нет. Никто не поймет, да и сам я уже истратил силы на один «переход». А так, кто и что меня ждет в Москве? Теперь школа, но и то — темна вода… Переворота в ней не совершу, а эти спецшколы со спецнастоем и ничем не любопытствующими подростками мне без радости. Ты скажешь, зачем же перся в спец… Зачем, зачем — «в ГУМе купил» (анекдот вспомнил…). Затем, что мои два языка определили и место работы. И не просто меня мой шеф отпустил, что ты думаешь; куда, зачем, почему — пришлось как бы добровольцем на амбразуру. Тогда и определилась эта спецшкола, куда именно с моим опытом работы надо.

Пойду пройдусь немного, потом продолжу письмо, положу на видное место, чтоб не забыть, хотя не забуду — событий здесь — красота! — нет, потому буду подробно описывать свою жизнь, тишайшую жизнь в Пыльве.

Вечер. Воскресенье. Терраса Александры Яновны. Робкий дождичо́к в соснах

Пожелал только что Александре Яновне спокойной ночи и отправился было к себе, но взял ручку, письмо и вернулся на террасу, где мы только что пили с Яновной кофе. При керосиновой лампе вели неспешную беседу, она расспрашивала меня о жизни в Москве, каковая ей кажется блистательной и несколько даже таинственной. О школе я ей рассказал, она одобряет. Но не разделяет моих опасений насчет спец, считает, что языковые школы необходимы (я считаю — нет, и твердо) и что там должны преподавать такие «интеллектуалы и умные» (дословно), как я. Потом она рассказывает о себе, своих новостях — у нее сын женился на армянке, у них двойняшки, представь, белесые, как эстонцы, но с армянскими носами и черными глазами, они приглашают ее к себе, но она не едет, к внукам относится с чистым любопытством и отчужденной приязнью. Только. Ей нравится ее одиночество здесь, в Армению она не поедет никогда, а жена сына говорит, что не поедет в Эстонию — холодно. Ложусь спать, Вит, пока, чего-то устал от кислорода. Допишу после, письмо будет длинное, а получишь ты его не иначе как в октябре.

Утро. Суббота. Теплынь. Сижу на качелях и пописываю тебе

Компания наша увеличилась, у Августа и Марты поселилась, как всегда, семья из Ленинграда — Милочка Санни с мужем Володей и сыном Митей. Молодая дама, очень хорошенькая, то ли инженер, то ли мнс. Папа Милочки из обрусевших итальянцев (прадед), отсюда и фамилия — Санни. Милочка тоненькая, бледненькая, с большими коричневыми волосами до плеч, оливковый отсвет на скулах, нуль косметики — этакий шедевр! И живет рядом, про меня спрашивала, как говорит Яновна. Готов ли я на необременительный роман? Не знаю, может, и готов, но не очень, наверное не хватает гормонов маскулина. Милочкин муж, толстый белобрысый Володя Краснов, кандидат, лет тридцати, с приличествующей возрасту и рангу фанаберией, имеющий весь джентльменский набор: знание дизайна и применение его на практике, машину «Жигули», умение читать Агату Кристи и Чейза в подлиннике (конечно, кое-как, но пересказать можно и самому понять слегка). Таких парней я знаю: убери у них набор — и такой вот Володя Краснов просто дематериализуется. Не подумай, что я стал старой сплетницей, размышляю на досуге, а выкладываю тебе. Может, скажешь, завидую — что жена красотка? Нет. Володя как-то все время несколько надут и важен и вроде бы чем-то недоволен, и прелесть его жены, мне кажется, проходит мимо него. У меня впечатление, что у него отсутствует орган, который любит (не которым любят — этот есть, наверное). А видел бы ты, как Милочка Санни выходит из озера в белоснежном бикини, и выжимает волосы тонкой оливковой ручкой, а сама вся в брызгах озерных. Такая жена престижна для джентльмена с набором — собственно, она в этот набор входит. А Володя любит слушать Яновну. И если взять мой отсчет от набора, то Яновна со своими театральными историями тоже престижна, тот же Володя будет о ней рассказывать зимними вечерами истории и подавать ее в качестве старой графини или еще чего-либо такого же изумляющего. Кстати, я, рассказывая тебе о Яновне, пытаюсь проникнуть в ее мир, но, увы, — не могу, хотя не так мы и далеки по времени. У Яновны удивительные глаза для старого человека — они ярко-синие и блестят и искрятся, загораясь поистине лиловым огнем во время вечерних бесед за кофе (мы пьем кофе на ночь, и ничего!). Лиловый огонь в ее глазах загорается еще тогда, когда она хочет кого-нибудь обольстить (смеешься, Витвас, медведь сибирский, а ведь это чистая правда, восьмидесятилетняя старуха обольщает, кого захочет. Все мы вьемся вокруг нее как мошки: и постояльцы и ученики). У нее кружок тартуских студенток, она учит их какой-то особой вязи, национальному узору. Студенток — пять, после занятий они не уезжают, а садятся с нами на террасе пить кофе. Реально — она учит их вышивать, плести узоры, а за этой реальностью стоит ее личность, ее духовная жизнь, необъяснимая, глубинная, обо всем она мыслит ярко и неординарно.

Представь себе, Витвас, такой вечер: сидишь ты в плетеном кресле на террасе, расслабился совершенно, ты можешь сказать все, что угодно, о чем угодно рассказать, всякую чушь высказать, авось что умное выскочит, и слушает тебя эта старая женщина внимательно, смотрит на тебя так, будто ты ей неведомые миры открываешь, ждет твоего слова, будто оно откровение и тебе невольно хочется это откровение высказать. Представляешь, как пробуждается мысль, разум, сидишь расслабясь, а мозги работают. И так тебе не хочется дураком предстать, хотя вполне можно, никто не засмеет и не осудит. Дураки такие милые, от них нет зла — говорит Яновна. Мне иногда кажется, что это она нас утешает. Она считает всех нас детьми, без отсчета возраста — для нее так оно и есть, наверное. Ну вот, сидим, болтаем, каждый что волен, то и говорит — а напротив сидит молчунья Милочка Санни, с ярким, пушистым клубком шерсти — она все время вяжет что-то красивое, по крайней мере по цвету. Сидит ровненько, улыбается любезно, обстоятельно, но, мне кажется, единственная не слушает, о чем говорится за столом, даже резкого голоса Яновны не слышит. Не то чтобы она предается мыслям, нет — возможно, она сохраняет улыбку, это сложно, особенно когда хочется спать или еще чего-либо иного, стороннего этой компании и этих зыбких бесед. На свет лампы летят мелкие неочевидные прибалтийские мошки, кругом тишь сухого соснового леса с тонкими потрескиваниями, которые только усиливают тишину. Тебя бы сюда, посидел бы посмотрел, может, поссорился с Яновной, хотя нет — она из знакомого тебе контингента твоих «девочек». И еще пришел мне в голову вариант — схватил бы ты Милочку Санни в охапку — и тягу. Нет? Шучу, ты человек положительный и семьянин (не думай, что я плохо отношусь к Татьяне — просто пришла в голову идейка вот такая, в порядке бреда). Скорее всего ты сидел бы скромно в сторонке и слушал, и вовсе не помышлял бы по поводу Милочки. Вот так и получается, что никто не помышляет по ее поводу. Приезжал тут к А. Я. племянник из Таллинна, капитан траулера. Весь как снятый со страницы какого-нибудь романтического, гриновского, романа — высок, плечист, сероглаз. Я был уверен, что капитан сдаст позиции и будет бродить оглашенной тенью у дома Августа и Марты. Толстяк Володя полетит к чертям, а Милочка примет восторги сероглазого капитана, сама влюбится безмерно и удалится с капитаном в голубую даль. Вот так я придумал, желая всем добра, а себе интереса. Тем более что Милочка при капитане как-то заклубилась, чуть отложила вязание, обернула прелестную головку огненным шарфом, выпила с нами беззвучно кофе (обычно она не пила, объясняла, что не любит, не выносит запаха кофе). Я даже вздрогнул от ее кофепития — но что, Виталя? А ничего. Капитан ловил целыми днями несуществующую рыбу в реке (не надоело на тральщике?), а вечером, выпив кружку молока, удалялся, сказав всем весело: «ТОСФИТАНИЙ, ТОСАФТРА, УХОЖУ НЕМНОЖКА СПАТ». Правда, один раз он попытался рассказать «отин смешной рипный история», не получилось — русский он знает плохо, а парень, видно, веселый и славный. (А как роскошно скрипели под его шагами деревянные ступени!) Милочка сняла шарфик, перестала пить кофе, прилежно принялась за вязание. Только мне показалось, в глазах ее ровно на секунду появилась горечь и тут же исчезла. А кэп сидел рядом, прищурив свои серые киноглаза и попыхивая трубкой. Иногда он чуть придремывал, чуть всхрапывал, мужчина как мужчина, на отдыхе, наверное нисколько не хуже и не лучше Краснова. Мысль мне пришла в эти минуты — литература вовсе не отражение жизни и даже не тень ее, сказочный у нее фундамент. И чем более она как бы реалистична, тем более сказочна. Как много мы встречаем в жизни людей, наделенных яркой внешностью, красотой, которые вовсе не стремятся овладеть миром или любовью. Они живут-поживают и наживают ли «добра» — неизвестно, часто скучные, средние, безэмоциональные. А некрасивые или с изъянцем чаще становятся заметными на авансцене жизни (как выражаюсь, а?). Жажда и пламя желаний берут их на разрыв. Мир вокруг них ходит колесом. Не есть ли это красота? По-моему, сейчас как раз идет пересмотр этих понятий, не у нас в Пыльве (а может, и у нас…) — на планете. А гармония черт лица — да пусть ей будет пусто! Почему стало так — у красивых мужей или жен некрасивые партнеры — снижение эстетического идеала? Есть и это. Но важнее то, о чем я тебе сказал. Как ты?

Устал, Витвас, от меня? Эх, затянуть бы тебя сюда, в Пыльве, чтобы ты поверил, что счастье может быть и таким тихим и как бы неприметным. И одиноким.

Твой Стасёк.

Можешь на все мои витийства не отвечать. Пиши о чем хочешь, только пиши.

С.

Виталий Васильевич — Станиславу Сергеевичу

Нет уж, позволь тебе ответить! Твои послания я читаю с маху и с ходу — глотаю, а потом, как говорится, понимаю, с чем их едят. Не обижайся, но я прочел письмо твое Татьяне, вслух. Нужен был мне еще один читатель. Она слушала внимательно, а потом и сморозила, как все бабы: влюбиться, говорит, надо Стасику. Я, честно говоря, маленько на нее собаку спустил — зачем это ему, то есть тебе, сейчас влюбляться, за каким чертом? А она не отступает — надо! И жениться! Мы с ней крупно на эту тему поговорили и выяснили позиции — оказалось — разные (вот те на! Чуть ли не на столетнем юбилее…). Я считаю, что тебе незачем влюбляться, да и вообще не смешно ли это в нашем возрасте? По-моему, достаточно смешно. Татьяна считает, что ты не очень счастливый человек, и в этом все дело, и что, если рядом с тобой появится женщина, сразу ты станешь счастливей — некуда! Ну, женщины, ну юмористки! Им бы слово «любовь» лишний раз услышать, они сразу начинают как куры колготиться, а если этого слова нет, то им скучно. Они нас на свой аршин меряют. Зла не хватает. Татьяна ушла, обиделась, так мы с ней о твоем письме толково и не поговорили. Ушла и еще дундуком невнимательным обозвала.

Вот пишешь об этом парне, Володе, что он, мол, на жену внимания не обращает, на красавицу и так далее. А ведь это все не так, Стасёк! Уверяю тебя. Про меня, наверное, такое тоже могут сказать. Потому что жена, Татьяна моя, например, всегда рядом, и, честно тебе скажу, раньше я знал, что она красивая, а теперь — спроси: какая? Не знаю. Конечно, она изменилась, там, постарела, потолстела, но не очень, ее считают интересной женщиной, я слышал, а я вот не знаю! Моя жена, и все тут. Любовь? А то нет! А как же. Но не буду же я молотить каждый день о том, что я ее люблю, ну не буду! Думаю, и у того парня, Володи, тоже так. А теперь о твоей старушенции, извини, я по-простому, по-нашему, — Яновне. Она старуха интересная, наверное, однако что-то мне в ней не нравится и в твоей Пыльве тоже. Перестань ты туда ездить, она тебя расслабляет. Рай для стариков, а ты молодой еще мужик и нормальный. Я люблю называть вещи своими именами. Вот об этом мне сразу захотелось тебе сказать. Татьяна заглянула в комнату, что-то глаза подозрительно на мокром месте, обидел свою старушку. А она обижаться не должна. Жаль, я не могу ей так же откровенно сказать, как тебе — женщина не поймет. «Любовь, любовь!» — да родной мне Татьяна человек, не буду же я талдычить, как попугай, каждый день в течение тридцати лет про любовь! Неправда это будет, да и ей, первой, надоест. Ну кто из нормальных работающих, занятых мужиков после тридцати лет совместной жизни будет трястись и бегать возле жены кругами как петух? Неприлично и некогда и, главное, не надо. Здесь не театр, а жизнь. В театре, на сцене, старушки со стариками слюни пускают, а жизнь посуровее. Существо дела есть? Есть. Вместе мы живем? Живем. Родные? Роднее некуда. Что еще? Но вот женщинам важнее не суть дела, а его видимость. И в этом между нами разница. Ну как инопланетяне они, ей-богу! Ладно, перехожу на общесемейные новости (письмо дурацкое, и не все сказал — Татьяна помешала…): молодые остепеняются, чего-то там воркуют. Дитяти пока нет, но «есть мнение», что с этим задержки не будет. Я лично к роли деда готов. Не знаю, как они — готовы ли к родительской…

Тут мне в отделение девчонку привезли — смещение шейных позвонков, от пьяницы-мужа в окно прыгала, второй этаж. Девчонка молодая совсем, красивенькая, плачет, а шейкой не двинуть. Я разозлился, говорю, где этот твой хмырь, я ему бока наломаю. Она в рыдания, а травма серьезная. Не буду, говорю, не буду, а надо бы этого идиота проучить. А девчонка мне — он, говорит, мой Толик, очень ревнивый и меня сильно любит. А сама в синяках недельной давности. Это, говорю, что такое? Снова, видишь, ее приревновал спьяну. Вот и такая любовь… Дикость, а не любовь, хотя и называется так, вернее эта дура-девчонка считает. Я понимаю, любовь — это когда в семье все нормально, чтобы можно было спокойно жить и работать. Ладно, пиши, я твоих писем жду, как «Литгазету» в среду, ясно?

Твой Витвас.

Привет от молодых. Они летом на юг собираются, к тебе заглянут, если дома будешь.

Загрузка...