XXXVI

Дедушка, не разбиравший библиотеку, пока Томаш не начал рыться в шкафах со старыми книгами, просматривал тома «Истории древней Литвы» Нарбута.[64] По дедушкиному совету Томаш отнес их Юзефу Черному, а от него они попали к ксендзу Монкевичу. Разумеется, каждый из них нашел в книге нечто свое, в зависимости от интересов. Настоятель гневно хмыкал, ерзая на стуле, когда читал о неслыханном изобилии богов и богинь, почитавшихся некогда в стране, и узнавал знакомые, на удивление стойкие суеверия, над искоренением которых трудился. Неизвестно, душеполезно ли такое чтение. К примеру, закрываешь ты книгу, снимаешь очки и приступаешь к другим делам, как вдруг совершенно неожиданно встает перед тобой образ Рагутиса — такого, каким его откопали где-то в лесных песках. Толстый божок пьянства и разврата, вырезанный из дубовой колоды, лукаво усмехается; его ступни в деревянных башмаках огромны — он стоит на них, не нуждаясь в опоре, во всей своей старательно изображенной непристойности, in naturalibus.[65] И не думать о нем решительно невозможно.

Что касается Юзефа, то некоторые главы были написаны будто специально для него — например, те, где говорится о богине Летуе, покровительнице свободы, подобной, по мнению автора, скандинавской Фрейе.[66] Прошли века, отечество вновь обрело независимость, но даже малейшей крупицы праха не осталось от Лейчиса, повешенного или посаженного на кол панами. И до конца времен не будет о нем никаких упоминаний, кроме имени на клочке пергамента — королевской привилегии Anno Domini 1483. По этой привилегии шляхтич Рынвид получил землю «в награду за усмирение бунта смердов, домогавшихся свободы сверх той, что им законом дана, тако ж за поимание предводителя смутьянов именем Лейчис, коий, на достоинство и сан королевский невзирая, поднести королю кошку посмел, полагая ее знаком языческой свободы Летуй».

В 1805 году историк Нарбут, шляхтич, как тот Рынвид, или как Сурконт, отдал на ярмарке свои часы человеку, который повторил ему слова старинной песни-жалобы, — так она распалила его собирательское любопытство. «Маленькая Летуя, — говорится в песне, — дорогая свобода! Ты скрылась в небе, где искать тебя? Ужель одна смерть приютит нас? Куда бы ни глянул несчастный — на восток, на запад, — всюду бедность, гнет, притесненье. Пот труда и кровь от ударов залили сырую землю. Маленькая Летуя, дорогая свобода, спустись с неба, сжалься над нами». Конечно же, это для Юзефа. Так, клоня каждый в свою сторону, и беседовали они об этой книге в плебании, в комнате, где тикали часы, а в окна заглядывали личики георгинов. Прекрасные клумбы, где они росли, разбила Магдалена — достаточно было ухаживать за ними, чтобы не запустить.

В этот осенний день Юзеф, менее склонный к рассуждениям о прошлом, ибо в местечке до него дошли неприятные слухи,[67] неспешно излагал свои жалобы, а настоятель щурил глаза, сложив руки на животе. В сущности жалобы эти напоминали их обычное каляканье, но теперь возникли серьезные сомнения, как поступать, и касались они опять-таки панов.

Юзеф перечислял пахотные земли, луга и пастбища Сурконта, посвящая ксендза в последние новости. То, что даже этот, казалось бы, достойнейший из помещиков тоже прибегает к коварным уловкам, вызывало, по меньшей мере, удивление.

— И зачем ему это? — вопрошал Юзеф. — Возьмет он, что ли, добро с собой в могилу? Если они везде будут так изощряться, кому достанется земля? Почему они не хотят понять, что их время прошло?

В Латвии им оставили только по сорок гектаров — оно и лучше. Настоятель проворчал, что дело не в количестве гектаров; главное — народ испорчен, чиновники кланяются каждому, кто богат. Юзеф считал, что вопрос, у кого что отбирать, должны решать окрестные деревни; настоятель в ответ, что это была бы анархия. Может, оно и так, но какой придумать способ?

Прежде всего нужно было что-то предпринять. Юзеф ни в коем случае не одобрял доносов и других действий, которые, даже если окрестить их иначе, по сути остаются тем же. Но ведь случается, что иного выхода нет. Тогда приходится взвешивать: согрешить равнодушием или исполнить обязанность, хоть и неприятную. Следует подумать, какие последствия это может иметь для ближнего. Ведь Сурконта не убьют, в тюрьму не посадят, имущество у него не конфискуют — только и делов, что земли будет меньше. Примерно это он и объяснял ксендзу, прося того высказать свое мнение.

Настоятель раздумывал, поглаживал лысину и наконец попал в самую точку.

— А что, обещал Сурконт дать лес на школу?

— Обещал, как только подморозит.

— А если он даст, и хозяева дадут, сколько еще будет недоставать?

— Саженей тридцать.

— Хм.

За этим «хм» крылось очень многое. До сих пор Юзефу не приходило в голову такое решение, но теперь все было ясно. Достаточно усесться с Сурконтом за стол и, кружа вокруг да около, будто бы ни к чему не клоня, показать, что он все знает и полон решимости не позволить панам отвертеться от парцелляции.[68] Тогда тот будет готов на все, лишь бы замять дело, и вопрос с тридцатью саженями решится одним махом.

Больше он ни о чем не спрашивал, и они перешли к спору о политике, то есть к рассуждениям, мог ли великий князь[69] спасти страну, если весь его выбор состоял в том, идти с поляками против тевтонцев или с тевтонцами против поляков. Спор важный, если учесть, что повлек за собой выбор первого варианта. Взять, к примеру, Михалину Сурконтову, которая скорее умерла бы, чем признала себя литовкой. И самого Сурконта, и тысячи таких, как он. От события многовековой давности расходились круги, как от брошенного в воду камня.

— А что отец Томаша? — спросил настоятель.

Юзеф горько усмехнулся.

— Не о чем говорить. Не вернется. У нас его посадили бы в тюрьму за службу в их армии. И сына, верно, заберет в свою Польшу.

Настоятель вздохнул.

— Открещиваются от маленькой страны. Им подавай культуру, большие города. А вот Нарбут не открещивался. Правда, тогда национальность значила совсем не то, что сейчас.

— Я думаю, на людей нашло какое-то умопомрачение.

Ксендз Монкевич отрицательно покачал головой.

— Нет, просто всё перемешалось. Старая Дильбинова, бабка Томаша, — из немцев. А в Пруссии литовские или польские фамилии — и всё немцы. Чтобы только из этого смешения чего плохого не вышло.

Спустя несколько месяцев Юзеф вернул «Историю» Томашу, и беседы, к которым она послужила поводом, само собой, не сохранились ни на кожаном корешке, ни на жестких страницах. Брошенный в шкаф труд снова пропитывался затхлостью, и ползали по нему маленькие насекомые, привыкшие к жизни в полумраке и сырости.

Юзеф так никогда и не зашел к Сурконту предложить свое молчание в обмен на дерево для школы, хотя известно, что он долго вынашивал это намерение. Совсем не просто решать, когда на одной чаше весов ближайшая цель — школа, а на другой — принципы и благо бедняков с куметыни, которые должны получить землю после парцелляции. Принципы перевесили. Впрочем, это еще не предопределяло средств, к которым следовало прибегнуть. Средство первое — прямо заявить Сурконту, что он всё знает и расскажет в городе кому надо, и что неправда есть неправда. Иными словами, открытая война. Средство второе — ничего не говорить, действовать тайно и тайно же написать жалобу властям. Средство третье — выжидать и следить, что выйдет из всех этих махинаций, прежде чем приступать к каким бы то ни было действиям. Большинство аргументов говорило в пользу последнего пути, ибо спешка — враг благоразумия, а терпение многое выправляет.

Загрузка...