XLIV

Окно в комнате бабки Дильбиновой открыто, и, хотя еще светло, в зарослях у пруда поет соловей. Она пробудилась от тяжелого, полного теней сна: ей казалось, что над кроватью кто-то стоит. «Артур!» — позвала она. Но никто не пришел, и она поняла, что лежит в своей постели, что прошли годы, и золотые буквы на могильной плите, должно быть, уже смыли дожди.

Бронча Риттер с двумя светлыми косичками, ловившая бабочку на окне, чтобы ее выпустить, всматривалась в вечерние тени на потолке, а две пряди седых волос лежали на подушке. Стены рижского дома оберегали ее от зла, и время не могло за них проникнуть. Слишком счастливое детство, а дальше — падение в пропасть, хотя, падая, она всё еще не верила, что правда лишь в этом, что не раздастся веселый смех, который обратит бесповоротность в шутку. Чем все это было? Ложечка, накладывающая варенье, переливчатый шелк материнского платья, сестра завязывает ей ленточку, звонит входная дверь, и отец ставит на подзеркальник клетчатую сумку, с которой возвращается от пациентов. Почему оттуда ей был уготован именно такой путь? Невозможно, чтобы это произошло с ней, — с этим надо смириться, но осмыслить никак не получается, лишь печальная повесть, которую она сейчас отложит; нет, нельзя отложить. Почему я?

Падение. Они с Артуром возвращаются из костела, и снег тает на ее ресницах. Колышущиеся огоньки свечей в канделябрах и скрип пола в доме, который с этих пор должен стать ее домом. «Нет, нет!» Это было как открытие, что смерть существует. Бумажные елочные цепи, и звуки исполняемой хором колядки, и цветы, и катание обручей в саду — все это трескается и рассыпается, а внизу открывается жестокость, и только она реальна. «Нет, нет!» Consummatio[76] навеки. Артур был добрым. Но она поддалась силе чудовищного устройства мироздания, которое для него было привычным. Запах табака и ремней ввел ее в тот край, где человек становится не более чем вещью, где изнанка милых обычаев оказывается ложью, неумело скрывающей наготу закона. И удивленный вопрос: значит, вот оно как? Никто не восстает против этого, все освящено и признано, но ведь здесь ни одно слово ничего не связывает, ничего не меняет.

Кем был Артур, она не знала — даже когда его усы чертили полосы по ее словно восковому лицу, когда она поправляла фитильки свечей у гроба и невольно думала: «вещь». Заведенная пружина энергии, действовавшая по собственным законам. Свою вспыльчивость он сдерживал, посасывая чубук трубки. О себе рассказывать не любил. На спине у него были шрамы от кнута. «Это за бунт, на каторге», — несколько скупых слов, вот и весь рассказ. Он ездил на северных оленях там, где либо вечная ночь, либо вечный день, — в сибирской тундре. В лесах во время восстания был, как всегда, прямым, подтянутым, в венгерке, ремень с пряжкой. И чем он гордился, так это тем, как падал с коня убитый им офицер русских драгун; он выстрелил в него из двустволки, пулей, как в кабана. Меткая стрельба всегда была его гордостью. Его записки и счета. «Матильде Жидонис 50 рублей». «Т.К. 20 руб.» Она догадывалась, что он изменял, но виду никогда не подавала.

В завещании без видимой причины установлены легаты[77] в пользу каких-то крестьян из окрестных деревень — его сыновей.

Даты путаются: зимы, весны, мелкие события, болезни, гости. Теодор родился в 1884 году — да, ей тогда не было и девятнадцати. Плакала ли Бронча в тот день, когда пришло известие, что Константин, с которым она была бы счастлива, утонул, купаясь? Кажется, нет. Неподвижный взгляд устремлен в глубину чего-то — так смотрят на водовороты в ручье или на огонь. В сундуке тетрадь с урока рисования, а в ней один его рисунок. Здесь, до сих пор в сундуке.

Соловей кричал, ему отвечал другой. Из окна тянуло влагой. Всё, что было, ослабевает, колеблется, рушится — в таких случаях человек молится, призывая на помощь Бога, ибо сомневается, что жил. Если звезда, вспыхивающая в зеленоватом небе, в самом деле так далеко, в миллионах миль отсюда, если за ней кружат другие звезды и солнца, а все, что рождается, гибнет без следа, то лишь Бог способен спасти прошлое от бессмыслицы — хотя бы прошлое страданий. Лишь бы можно было отличить его от сна.

— Закрой окно, Томашек. Холодно.

Ее голос был скрипучим — петли медленно открывающихся дверей. Томаш уловил этот новый тон. Он уже довольно долго наблюдал за ней. Пальцы сплетены, возле подбородка полные щеки осунулись и отделены от него вогнутой линией. Шея худая, с двумя складками кожи. Она повернула к нему лицо. Глаза, как всегда, не слишком заняты тем, что перед ней.

Внук Хорошая или дурная кровь? Мужественность и горячность Артура или ее боязнь остроты всего, что причиняет боль? А может, кровь этих — дикарей? В том, что Теодор был не таким, как отец, а мягким и даже слабым, виновата только она. И она же несет вину за Константина. А этот мальчик мог оказаться кем-то наподобие Константина, если унаследовал ее черты.

— Шатыбелко привез письмо, вон оно, смотри.

На углу столика с лекарствами — бумажки, под ними конверт. Наклонный, скачущий почерк, в котором Томаш не разбирает ни единого слова, — отцовский. Почерк, в котором некоторые буквы обведены второй раз, как бы из боязни, что могут показаться неразборчивыми, — материнский.

— Мама пишет, что теперь уже точно приедет, самое позднее — через несколько месяцев.

— Какой дорогой? — спросил он.

— У нее все готово. Ты же знаешь, граница закрыта, так что легально не получится. Она пишет, что нашла городок, где легко перейти.

— А мы поедем через него или через Ригу?

Бабка искала свои четки. Он нагнулся и поднял их с пола.

— Ты поедешь. Мне уже ничего не нужно.

— Бабушка, зачем вы так говорите? — он чувствовал безразличие и из-за этого злился на себя.

Она ничего не ответила, но застонала и попыталась приподняться. Он наклонился и помог ей. Покатые плечи в бумазейной кофте, морщины сзади — на шее, под ухом.

— Эти подушки. Все время сбиваются. Может, сумеешь поправить?

Сочувствие Томаша было недостаточным; ему хотелось болеть сердцем, но к этому пришлось бы себя принуждать, и он сердился, что находил в себе только искусственную жалость. На этот раз бабка показалась ему менее раздражающей, чем обычно, — он не задумался, почему, — какой-то менее прозрачной, без всех ее слишком простых хитростей.

— Соловьев в этом году много, — сказала она.

— Да, бабушка, много.

Она начала перебирать четки, и он не знал, остаться или уйти.

Столько кошек, — сказала она наконец. — Как эти птицы не боятся петь?

Загрузка...