IV

Предки Томаша были панами. Как это получилось, никто уже не помнит. Они носили шлемы и мечи, а жители окрестных деревушек должны были работать на их полях. Их богатство измерялось не столько площадью земель, сколько числом душ, то есть крепостных. Когда-то, давным-давно, деревни платили им только оброк натурой; потом оказалось, что зерно, которое грузят на барки и отправляют к морю по реке Неман, приносит хорошую прибыль и, стало быть, выгодно вырубать лес под пашни. Тогда случалось, что принуждаемые к работе люди поднимали бунты и убивали панов, а предводительствовали ими старики, ненавидевшие и панов, и христианство, принятое в то самое время, когда свободе пришел конец.

Томаш родился, когда усадьба уже клонилась к упадку. Угодий осталось немного, и на них пахали, сеяли и косили несколько батрацких семей. Платили им в основном картофелем и зерном, и этот годовой паек записывали в книги как натуроплату. Кроме них держали еще немногочисленную челядь, кормившуюся «с господского стола».

Дед Томаша, Казимир Сурконт, ничем не напоминал тех мужчин, которые когда-то занимались здесь в основном отбором верховых лошадей и спорами об оружии. Невысокий, несколько грузный, чаще всего он сидел в своем кресле. Когда он дремал, подбородок упирался в грудь, седые пряди, зачесанные на розовую лысину, соскальзывали на лоб, а на шелковом шнурке свисало пенсне. Лицо у него было гладкое, как у ребенка (только нос от холода часто приобретал цвет сливы), глаза — голубые, с красными прожилками. Он легко простужался и открытому пространству предпочитал свою комнату. Дед Сурконт не пил, не курил и, хотя ему следовало бы носить сапоги и даже шпоры, чтобы в случае нужды ехать в поле, ходил в длинных, вытянутых на коленях брюках и шнурованных башмаках. В усадьбе не было ни одной охотничьей собаки, хотя во дворе возле конюшни чесалась и выкусывала блох целая свора разных Жучек, свободных от каких бы то ни было обязанностей. Не было и ни одного ружья. Превыше всего дед Сурконт ценил спокойствие и книги по растениеводству. Быть может, к людям он тоже относился немного как к растениям: человеческие страсти с трудом выводили его из состояния равновесия. Он старался понять других, и его «чрезмерная доброта» в сочетании с нелюбовью к картам и шуму отталкивала от него соседей. Говоря о дедушке, они пожимали плечами, не будучи в состоянии упрекнуть его в чем — то определенном. Любого приезжего пан Сурконт принимал, оказывая ему почести, совершенно не соответствовавшие рангу и должности. Все знают, что со шляхтичем, евреем и мужиком надо обходиться по-разному, а он отступал от этого правила даже в отношении ужасного Хаима. Каждые несколько недель Хаим появлялся на своей бричке и с кнутом в руке, в черном кафтане, с пузырями штанов, спускавшимися на голенища, вступал в дом. Борода его торчала, как опаленное огнем полено. Он заводил разговор о ценах на рожь и телят, но это было лишь преддверие взрыва. Тогда, вопя и жестикулируя, он бегал за домочадцами по всем комнатам, рвал на себе волосы и клялся, что обанкротится, если заплатит, сколько они требуют. Кажется, не разыграв этого отчаяния, он уезжал бы с чувством, что не выполнил всех обязанностей хорошего торговца. Томаша удивляло внезапное прекращение воплей. На лице Хаима уже было нечто вроде улыбки, и они с дедом сидели, дружески беседуя.

Доброжелательность к людям вовсе не означала, что Сурконт был склонен к уступкам. Давние обиды между усадьбой и селом Гинье миновали, а земельные участки располагались так, что повода для ссор не было. Другое дело — деревенька Погиры с противоположной стороны, на краю леса. Она вела непрестанные споры о правах на пастбища, и давалось ей это с трудом. Крестьяне сходились, разбирали дело, их гнев нарастал, и они выбирали делегацию старейшин. Однако, когда старейшины садились с Сурконтом за стол, на котором стояла водка и лежали ломти ветчины, вся подготовка шла насмарку. Дед поглаживал тыльную сторону ладони и не спеша, дружелюбно объяснял. Чувствовалась в нем уверенность человека, который просто старается разобраться — чтобы было по справедливости. Старейшины поддакивали, смягчались, заключали новый уговор и только по дороге домой вспоминали всё, чего не сказали, и злились, что Сурконт снова околдовал их, и придется им краснеть перед деревней.

В молодости Сурконт учился в городе, читал книги Огюста Конта и Джона Стюарта Милля, о которых на берегах Иссы, кроме него, мало кто слышал. Из его рассказов о тех временах Томаш запомнил в основном описание балов, на которые мужчины надевали фраки. У деда и его приятеля фрак был на двоих, и пока один из них танцевал, другой ждал дома, а через несколько часов они менялись.

Из двух дочерей Хелена вышла замуж за местного арендатора, а Текла — за горожанина; она и была матерью Томаша. Случалось, что она приезжала в Гинье на несколько месяцев, но редко, ибо сопровождала мужа, которого носили по белу свету поиски заработка, а потом война. Для Томаша она была слишком красива, чтобы с этим можно было что — либо сделать, и, глядя на нее, он сглатывал слюнки от любви. Отца он почти не знал. Женщины вокруг него — это Поля, когда он был совсем маленьким, а затем Антонина. Полю он ощущал как белизну кожи, лен, мягкость и в дальнейшем перенес свою симпатию на страну, название которой звучало похоже: Польша. Антонина выпячивала живот в полосатом переднике. На поясе она носила связку ключей. Смех ее напоминал ржание, а в сердце она прятала дружелюбие к каждому. Говорила она на мешанине двух языков, то есть литовский был ее родным языком, а польский — приобретенным. Ее польский звучал, как об этом свидетельствует, например, такой зов доброты: «Томаш, пади сюда, я тябе дам кампитюр».

Томаш очень любил деда. От него приятно пахло, а седая щетина над верхней губой щекотала щеку. В маленькой комнате, где он жил, над кроватью висела гравюра, изображавшая людей, которых привязывали к столбам, а другие полуголые люди подносили к этим столбам факелы. Одним из первых упражнений Томаша в чтении были попытки сложить по слогам подпись: «Факелы Нерона». Так звали жестокого царя, но Томаш дал это имя одному из щенков, потому что взрослые, заглядывая ему в пасть, говорили, что у него черное нёбо и значит, он будет злой. Нерон вырос и не выказывал признаков злобы, зато отличался ловкостью. Он съедал сливы, упавшие с дерева, а когда не находил их, умел упираться лапами в ствол и трясти. На столе у деда лежало множество книг; на картинках в них можно было рассматривать корни, листья и цветы. Иногда дед вел Томаша в «гостиную» и открывал рояль с крышкой цвета каштана. Пальцы, как бы опухшие, сужающиеся на концах, бегали по клавишам; это движение удивляло, и удивляли сыпавшиеся капли звука.

Часто можно было видеть, как дед советуется с управляющим. Это был пан Шатыбелко, носивший бородку на две стороны, которую он разглаживал и раздвигал во время разговора. Он был маленького роста, ходил на согнутых ногах, а сапоги, чьи голенища были слишком широкими, с него сваливались. Шатыбелко курил непомерно большую трубку: ее чубук загибался вниз, чаша закрывалась металлической крышкой с дырочками. Его комната в конце здания, где размещались конюшня, каретная и людская, зеленела от кустиков герани в горшках и даже в жестяных кружках. Все стены были увешаны святыми образами, которые его жена Паулина украшала бумажными цветами. За Шатыбелко всюду семенил песик Мопсик. Когда хозяин засиживался в дедушкиной комнате, Мопсик ждал его во дворе и беспокоился, так как среди больших собак и людей нуждался в ежесекундной опеке.

Гости — за исключением таких, как Хаим или крестьяне по разным делам, — появлялись не чаще раза-двух в год. Сам хозяин их не ждал, но и не был им не рад. Однако почти каждое их появление портило настроение бабке Сурконтовой.

Загрузка...