~

Бывают дни, когда я устаю, когда пальцы тяжелеют, когда больше не могу играть, когда думаю: «К чему все это? Она не придет». Тогда я чувствую себя трусом. Столькие до меня джазовыми ночами уже испытывали подобное, когда медные трубы оттягивают наступление рассвета — в Париже, в Чикаго, в Йоханнесбурге, в притонах, пригородах, подвалах, чопорных церквях, где даже мертвым холодно. Пальцы на клавишах, клапанах, струнах, органе, контрабасе, саксофоне, белые пальцы, черные пальцы — тысячи пальцев куют музыку, чтобы прогнать тишину.

В такие дни я думаю о Дозоре, и к рукам возвращается прежняя красота, полная рвения и молодости. Я член тайного общества — настолько тайного, что в лучшие времена в него входило лишь семь человек. И я не говорю о детских заговорах, выдуманных ради игры. Дозор действительно спас еще не до конца повзрослевших мужчин.

— Тебе в прошлый раз мало было?

Десятого августа тысяча девятьсот шестьдесят девятого Синатра погрозил кулаком, едва я приподнял люк, ведущий на крышу. Вместе с Эдисоном, Безродным и Пронырой они уселись вокруг драгоценного приемника. Проныра тут же выключил радио, однако я успел расслышать голос. Скоро я привыкну к его чарующей интонации, преодолевающей горы и долины. Я узнаю, что даже у ангелов может быть испанский акцент.

Все четверо вытаращились еще сильнее, когда за моей спиной показался Момо.

— Мы хотим вступить в Дозор.

— Отказано, — сказал Проныра и повернулся к Синатре: — Давай, задай им трепку, чтобы лучше дошло.

Синатра подошел и замер, когда увидел, что я не двигаюсь с места. Он достаточно дрался в своей жизни и понимал, что настолько спокойными бывают лишь вооруженные люди. И он был прав. Когда я сунул руку в карман, Синатра отпрянул, ожидая увидеть нож. Однако я достал лист бумаги.

— Это страница из энциклопедии аббата. Если он увидит, что я ее вырвал, мне конец.

Проныра пожал плечами:

— Мест нет. Какая-то страница из словаря ничего не изменит.

— Это не какая-то страница из словаря. Это самая главная страница вообще. Единственная вещь, которую нужно узнать из всей энциклопедии.

Стараясь выглядеть непринужденно, я дрожащими пальцами развернул лист бумаги. Такие вещи невозможно держать в руках и не вспотеть. Все четверо затаили дыхание — обычно так встречают мою игру Бетховена.

Страница начиналась со слова «Вулканология»: «комплексная научная дисциплина, изучающая причины образования вулканов, продукты извержения, строение и т. п.». Надо сказать, ребятам было совершенно плевать на вулканологию. Они уже пялились на следующее слово: «Вульва», под которым красовалась огромная черно-белая иллюстрация в четверть страницы, отданной исключительно под описание этой неизвестной территории и ее поразительным рельефам. Курсив подчеркивал экзотические детали: Лобок, Клитор, Большие и Малые губы. Отталкиваясь от восхитительно точной иллюстрации, можно было дорисовать в воображении разведенные бедра, представить художника с блокнотом в руке всего в нескольких сантиметрах от натурщицы — так близко, что удивительно, как он не сгорел, не ослеп, не сошел с ума, как нашел в себе силы зарисовать каждый волосок и заштриховать правую губу, чуть более приоткрытую, чем левую.

Завороженный этим новым механизмом с невидимыми шурупами, Эдисон пялился, потеряв дар речи. Синатра натянул презрительную, саркастическую усмешку, словно пытался сказать: «Если вы думаете, что я вижу это в первый раз…», однако шишка в его шортах свидетельствовала об обратном. Проныра переводил взгляд с рисунка на меня. Безродный спросил:

— Это медведь?

— Дурак, это девчонка.

Безродный забрал у меня страницу, Эдисон попытался отобрать ее, но вмешался Синатра. Я спокойно поднял руку:

— Все по очереди.

Со священным ужасом они изучали рисунок, и их восхищение было подобно тому, что испытывает человек, глядя на землетрясение. Я долго тренировался в хладнокровии: до посинения пялился на картинку накануне, чтобы привыкнуть, еще не осознавая, что к подобному не привыкнешь никогда.

— Если примете меня и Момо в Дозор, картинка ваша. То есть наша. Иначе…

— Иначе что?

— В одиночку хранить такое слишком рискованно. Аббат может найти. Я сожгу ее.

Все четверо побледнели.

— Ты не посмеешь, — сказал Синатра.

— Да ну? Тогда для начала я ее порву.

Я взял страницу двумя пальцами, поднял и…

— Прекрати! — закричал Проныра. — Хорошо, хорошо. Тебя примем, но не идиота.

— Его зовут Момо. Еще раз назовешь его идиотом, и я тебе башку проломлю.

Проныра учуял, что я говорил серьезно. Момо улыбнулся. Момо всегда улыбался.

— Хорошо, не кипятись. Я голосую за. Парни?

— Я тоже, — сказал Эдисон.

Безродный торжественно кивнул. Только Синатра таращился на меня с недоверием.

— А откуда нам знать, что он не пытается нас подставить? Что все это не план Сенака следить за нами?

— Если бы Сенак знал, что мы тут, он бы выдумал что-нибудь пострашнее слежки.

— Ну как знаете, — сказал Синатра. — Только если он окажется предателем, не говорите, что я не предупреждал.

— Получается, четыре голоса за.

Проныра протянул руку мне и, немного поколебавшись, Момо.

— Добро пожаловать в Дозор.

Часто я задаюсь вопросом: а если бы я вправду разорвал страницу? Конечно же, я бы этого не сделал, но не по тем причинам, о которых вы думаете, хотя кровь бурлит в том возрасте. Я размышлял о женщине-натурщице. Наверняка было нелегко выставить себя с такой стороны и отдаться всем. Требовалась храбрость. Пока мы любовались ею, эта женщина где-то жила, хлопотала по дому в халате, варила кофе. Может, она уже состарилась, а рисунок был сделан давно? Может, она тоже смотрела в энциклопедию на свою молодую вульву и грустно вздыхала. Вот почему я бы не разорвал страницу: мне хотелось выказать уважение этой героине.

— Последнее условие, — добавил Проныра. — Здесь каждый сам за себя. Если с тобой что-то случится, мы тебя не знаем. Если что-то случится с нами, ты нас тоже не знаешь. Повтори.

— Каждый сам за себя.

— Отлично. Теперь заткнитесь. Оба. Из-за вас мы пропустили половину Мари-Анж.

В тот вечер, когда они включили радио, я познакомился с Мари-Анж Роиг, идеальной женщиной, образ которой каждый лепил на свой лад, словно неловкий коллаж из элементов красоты, замеченных то тут, то там. Одетая в слишком широкую маечку Камий, склонившаяся к сыну. Женщина с обложки журнала, увиденного во время похода в деревню или в окно везущего нас летом в Лурд автобуса, когда мимо проезжал открытый кабриолет. Мы могли до бесконечности обсуждать, утверждать, что у идеальной женщины должна быть фигура Джины Лоллобриджиды или Софи Лорен, улыбка Клаудии Кардинале или Грейс Келли, глаза Брижит Бардо или Мари Лафоре. Но в вопросе голоса все были согласны: у Мари-Анж Роиг не было ни одной конкурентки, отчего соревнование могло показаться нечестным.

Мари-Анж вела передачу «Ночной перекресток», и Дозор слушал ее с религиозным благоговением каждый воскресный вечер по «Сюд Радио» — единственной волне, которую ловил самодельный приемник Эдисона. Голос Мари-Анж поднимался из Андорры к передатчику на Пик-Блане. Оттуда он садился на среднюю волну в триста шестьдесят семь метров (в джинглах не переставали повторять эту наверняка важную информацию). На спине этой волны голос перепрыгивал вершины, бросал вызов холоду, одиночеству, бурям и добирался до нас — мы никогда не думали, что Мари-Анж обращалась и к другим слушателям. В грозу бывало, что голос пропадал, сбивался, а его интонацию насмерть била молния. В такие моменты мы думали, что он больше не вернется. Но голос звучал вечно. Даже теперь, пятьдесят лет спустя, мне нравится думать, что его рассеянное эхо путешествует на скорости звука к скользким границам космоса, что далекий и бесконечный разум поймает его однажды, внимательно послушает и подумает, насколько глупыми, но прекрасными мы были.

Мари-Анж покинула волну час спустя, оставив нас в окружении ночи. Стало чуть холоднее, чуть темнее. Эта пустота между тенями была самой опасной.

— Может, поиграем во что-нибудь? — предложил я.

— В покер? У нас нет денег.

— Можно и без денег.

— Как ты собираешься играть в покер без денег?

— Я вообще не говорил про покер!

— Ну ты же сказал, что хочешь поиграть, так?

— Я подумал про блек-джек, — заговорил Синатра. — Но там тоже деньги нужны.

— Да кончайте со своими чертовыми деньгами. Я говорю об обычной игре. Просто повеселиться.

— Повеселиться?

Они не понимали. Нас по-прежнему отделяла пропасть, хотя я и перешел в ряды профессиональных сирот.

— Мы не знаем, во что играют, чтобы повеселиться.

— Ну тогда сами придумаем.

Ребята переглянулись. Эти четверо всегда смотрели друг на друга, чтобы не упасть, — так ребенок оглядывается на отца, который, не предупредив, убрал маленькие колесики с велосипеда и перестал его поддерживать.

— Можем устроить… конкурс печали, — предложил Эдисон, на языке которого вертелось слово «изобрести».

— Что еще за конкурс печали?

— Тот, кто расскажет самую печальную историю, выиграл. Победитель может распределить между остальными свои общественные обязанности.

— Только не сортиры, — вмешался Синатра, — я их дважды драить не буду.

— А Момо не может участвовать, — добавил я.

— Я начну, — объявил Эдисон.

Солнце поднялось над Сенегалом. Мать Эдисона работала в забегаловке в дельте реки. Там она влюбилась в красивого мужчину в костюме французского дипломата. Тот пригласил ее приехать во Францию, в горы Юра, где он работал на должности в ООН. Никто не объяснил шестнадцатилетней девочке из предместья Сен-Луи, что в горах нет офиса ООН. Дипломат управлял транспортной компанией — и это уже было неплохо. Он снимал квартирку над баром, куда частенько захаживал или отправлял друзей, чтобы заведение подзаработало. Эдисон не знал своего отца, однако тот был белым — это точно. Однажды вечером дипломат пригласил мать Эдисона на светскую вечеринку, а когда красавица из Сен-Луи спросила, что значит «светская», он объяснил: «Вечеринка, на которой точно оценят твою прекрасную шоколадную кожу» — и шлепнул ее по ягодицам. Эдисон так и не узнал, оценили ли на вечеринке шоколадную кожу его матери, поскольку и она, и дипломат погибли, возвращаясь домой. Дипломат перепил шампанского и по иронии судьбы врезался в один из собственных грузовиков, который в тот же вечер припарковали на въезде в город из-за неисправности.

Парни аплодировали с видом знатоков, а затем повернулись ко мне. Я хотел рассказать о самолете, однако вспомнил о типе в широком пиджаке, которого Фурнье прогнали, о поразительном рисунке гуашью, о раненом Христе. Я открыл рот, но не смог издать ни звука — лишь две предательские слезы покатились по щекам. Парни отвернулись.

— Проиграл, — заявил Проныра, который всегда держал нос по ветру, поскольку наблюдал за севером. — Моя очередь.

Он ворвался в соревнование, словно рухнувшая мебель, унесшая жизни его родителей. Проныра расписывал в деталях поместившуюся в нем одном вселенную, словно из-под кровати смотрел на широком экране настоящий фильм-катастрофу, «Титаник», построенный продавцами снов из обломков бетона, известняка, пыли, криков, а потом — тишины, будто все здание наконец уснуло вместе с башмачником с первого этажа, который обычно работал всю ночь. Хозяева последней пары обуви, на которой бедняга успел поменять набойки, положили оплату на гроб башмачника. Конечно, Проныра выдумывал, но публика принимала за знак уважения и не скупилась на аплодисменты.

Синатра поведал о душераздирающих прощаниях матери и мистера Голубые Глаза. Продавщица из Фижеака в письме объявила певцу, что беременна. Франк ответил, что приедет. Но не приехал, поскольку мать упекли в лечебницу раньше, да и агент-еврей Синатры был против.

— Почему его агент — еврей? — спросил я.

— Не знаю. Просто еврей, и все тут. Какие-то проблемы? Может, ты еврей?

— Нет. То есть чуть-чуть. Мой дедушка был евреем. Я в каком-то смысле на четверть.

— У евреев так не работает. Либо ты еврей, либо нет. В любом случае на четверть — значит, на пятнадцать — двадцать процентов. Ничего страшного.

— Ясное дело, лучше быть на сто процентов кретином.

Синатра с подозрением прищурился, но в ответ я улыбнулся ему до ушей. Эдисон едва сдерживал хохот.

— Ага, конечно, — протянул в итоге Синатра.

Раздались скудные аплодисменты его рассказу. Все повернулись к Безродному. Малыш пожал плечами:

— У меня нет грустной истории.

— Шутишь? Ну ты же наверняка знаешь хотя бы одну? — сказал ему Проныра.

— Не-а.

— Ну так выдумай. Ты же постоянно пристаешь к нам с «Мэри Поппинс». Эта история не грустная?

— Я не знаю.

— Как так?

— Ну, я не видел фильм до конца. Моя приемная мать и ее новый дружок привели меня в кино, но в самом начале фильма поругались. Жан-Пьер сказал Сюзанне, что она шлюха, тогда она вышла из зала. Мэри Поппинс только-только прыгнула с друзьями в мультик, как Сюзанна вернулась с ружьем, Жан-Пьер закричал, она выстрелила, повсюду кровь, пришлось остановить кино, приехала полиция. Так Жан-Пьер оказался на кладбище, Сюзанна — в тюрьме, а я так и не посмотрел «Мэри Поппинс» целиком. Поэтому я теперь ищу кого-нибудь, кто расскажет, что там было дальше. Так что извините, но у меня нет грустных историй.

Через неделю я вместо Безродного натирал паркет, Синатра подметал двор, Проныра полировал сорок две пары ботинок, а Эдисон мыл посуду. Безродный заявил, что он действительно ничего не понимает в наших взрослых играх.

Загрузка...