Глава седьмая

У статс-дамы[178] графини Ольги Дмитриевны Броницыной кончался завтрак. Были, по обыкновению, гости.

Дом её славился широким хлебосольством. Повар, Прохор Ильич, был известен в Петербурге; его искусством графиня дорожила больше, чем родословной и пряжкой ордена св. Екатерины[179]. Садиться за стол одна она не привыкла. Зимой, раза два в неделю, на званых обедах с цветами из Ниццы и пудреными лакеями в парадных красных ливреях бывали поочерёдно двор, послы, министры и заезжие иностранцы. В прочие дни приезжали прямо на огонёк родня и близкие. Графиня осталась бездетной, но роднёй Бог не обидел, в особенности со стороны покойного мужа. Влиятельную статс-даму считала просто тётей Ольгой чуть ли не треть тогдашней столичной знати.

На этот раз в большой столовой с белыми полуколоннами и резным гербом на спинке старых английских стульев завтракало всего шестеро.

По сторонам хозяйки сидели приехавшие накануне в Петербург Софи и Сашок. Напротив — прогостившая у неё всё лето хорошенькая восьмилетняя Бесси Репенина, между гувернанткой и подростком в гимназической куртке. На девочке шуршало накрахмаленное платьице. Белокурые локоны украшал парадный бант.

Всякий завтрак и обед со взрослыми казался Бесси тяжким испытанием. Приходилось держаться тихо и чинно. Строгая miss Nash нет-нет, да и бросит укоризненный взгляд, и всё, чего хочется, нельзя: ни болтать ногами, ни смеяться, ни самой выбрать вкусную грушу.

Тётя Ольга отлично это понимала. Бесси с гувернанткой подали бы отдельно, в детской, не будь к столу неожиданного гостя, пятнадцатилетнего князя Феликса. Этот отдалённый родственник Броницыных был единственным сыном у родителей, которые обладали самым крупным состоянием в России. Узнав, что Феликса присылают к ней на поклон, тётя Ольга позвала его завтракать. Сначала — без всякой задней мысли, но затем подумала о Бесси, прикинула, что не успеешь оглянуться, как девочка подрастёт, и замечталась… Последовало распоряжение англичанке привести свою воспитанницу вниз завтракать со всеми.

Случайная мысль прочно засела в голове тёти Ольги. Не отвлекли ни подарки, привезённые из Парижа Софи, ни свежие анекдоты, которыми щегольнул Сашок, ни даже замечательные brochettes de gelinotte[180] несравненного Прохора Ильича. С начала завтрака её внимание сосредоточилось на сидящем перед ней мальчике-подростке. У тёти Ольги долголетним опытом сложилось убеждение, что человека распознать легче всего за картами или за едой. Но чем ближе она присматривалась к маленькому Феликсу, тем менее лежало к нему сердце. Было что-то тревожное в его редко красивом женоподобном лице и странной улыбке, напоминавшей портреты школы Леонардо[181].

Феликс держал себя весьма уверенно, изредка принимал даже участие в общем разговоре. А говорили обо всём понемногу: о долголетии попугаев, о лечении виноградом, о причудах последней парижской моды и о вновь открытой — третьей — Думе. Затем перешли почему-то на потустороннее и гороскопы. Зеленоватые русалочьи глаза подростка обвели присутствующих. Он рассказал про странный случай. Прошлым летом в Крыму какая-то прохожая цыганка согласилась показать его матери редкое гаданье на козлиной крови и, кстати, нагадала про него: в жизни без труда он достигнет всего — успеха, высших почестей и знаменитости.

— Excusez du peu[182], — не удержалась Софи.

«Нет, положительно, Бог с ним!» — разочарованно решила тётя Ольга и сейчас же успокоила себя приятным сознанием: Бесси всё равно будет так богата!.. Старухе стало даже как-то досадно на себя за интерес, проявленный к дрянному мальчишке.

Сашок иронически полюбопытствовал, какую изберёт Феликс карьеру. Оказалось, что родители вскоре отсылают его заканчивать образование в один из английских университетов.

Тётя Ольга неодобрительно поморщилась:

— Напрасно! Там учат только спорту.

— Mais c'est toute une discipline civique[183], — заметил Сашок.

— Просто — рассадник самодовольной умственной лености, — отрезала хозяйка дома, предупреждая взглядом старого дворецкого, чтобы тот отодвинул ей стул.

Сашок не угадал её намерения и продолжал:

— Английский fair play, self respect[184], палата лордов…

— К чему всё это? — нетерпеливо перебила тётя Ольга.

У неё начинала затекать нога.

Сашок загорячился:

— Лучше, что ли, наше павловское: на Руси дворянин тот, с кем я говорю и пока я с ним говорю?

Тётя Ольга с изумлением откинула седую голову:

— Как, и вы «с подболткой»[185]?

Это прозвище она давала либералам.

Добродушное лицо статс-дамы на мгновение стало строже и значительней. Характерный нос очертился резче над тяжёлой губой, придавая её профилю неожиданное сходство с постаревшим Людовиком XIV[186].

— Сашок, затронутый освободительным движением… Quelle plaisanterie!..[187] — сказала старуха, будто недоумевая, правдоподобна ли вообще такая чепуха.

Сашок промолчал. Повздорить с графиней Броницыной было рискованно, в особенности ему: её расположение и дружба были одним из главных козырей в его светском положении.

Хозяйка дома поднялась и расправила длинный хвост кружевного платья.

— Votre bras[188], доморощенный Мирабо[189]!

Все перешли в одну из гостиных с окнами на Неву пить кофе.

Софи собиралась уже было прощаться, когда хозяйке доложили: флигель-адъютант Адашев. Забыв мгновенно, что дома ждут, она осталась.

Адашев не принадлежал к числу бывавших запросто, без приглашений, у тёти Ольги. Увидев его, в орденах и с какой-то картонкой в руке, статс-дама вопросительно прищурилась: не прислан ли свыше? Стянутая жёстким корсетом поясница по-молодому выпрямилась.

В начале царствования юная императорская чета нередко обращалась за советом или справкой к опытной, всезнающей графине Броницыной. Когда царь ездил после коронации за границу[190], на неё была даже негласно возложена вся иностранная переписка монарха. Но за последние два года царская семья замкнулась, уединилась, стала приглашать к себе всё реже, и государь почти совсем перестал заговаривать с графиней о серьёзных вопросах…

Адашев поспешил объяснить причину своего визита и передал баумкухен из Роминтена. Извинился, что приехал в парадной форме, прямо из Царского.

Оттенок озадаченной натянутости, с которым встретила его статс-дама, мгновенно улетучился. Глаза её словно смеялись. Конечно, она была польщена и тронута заграничным августейшим вниманием… Но первым порывом хлебосольной хозяйки было справиться: позавтракал ли гость? Жаль, что он не доставил ей удовольствия пожаловать без стеснения прямо к столу!..

Начались расспросы. Адашеву пришлось подробно рассказать свой день при германском дворе. Он описывал живо и красочно, тактично выдвигая Репенина на первый план.

Софи молча, с интересом следила за рассказом. Разве Серёжа способен всё так подметить и передать?

Ей померещился муж: почему-то — его жилистая шея и волосатая грудь… простоватый раскатистый смех… вечные сигары!.. Она чуть вздрогнула.

— Доктор Кудрин, — внушительным басом доложил седовласый дворецкий.

— С Мишей?.. — радостно воскликнула, вся покраснев, маленькая Бесси, благовоспитанно сидевшая поодаль с гувернанткой.

Софи рассеянно повернулась к падчерице:

— Кто это?

— Мой жених! — пресерьёзно ответила девочка, сияя глазами.

— What nonsens[191], — ужаснулась сухая, как гренок, miss Nash.

Пренебрегая уничтожающим взглядом нелюбимой гувернантки, своенравная белокурая куколка стремительно метнулась навстречу испуганно остановившемуся в дверях десятилетнему мальчугану. У него была смуглая курчавая головка тех ребятишек, которые бегают по улицам Палермо, продавая апельсины. Вслед за ним появился длиннобородый подслеповатый толстяк — земский врач по соседству с тульским поместьем, где тётя Ольга проводила лето.

— Наконец-то собрались в наши края, нелюдимый бессребреник! — встретила его хозяйка с радушной укоризной и сейчас же принялась расспрашивать о деревенских новостях.

Застенчивый туляк, видимо, терялся в непривычной светской обстановке. Надо было дать ему освоиться.

— Австрийский посол[192], — доложил опять дворецкий.

Земский врач для бодрости духа провёл по потному затылку большим носовым платком. Пользуясь общей заминкой, Бесси властно схватила Мишу за руку и утащила в противоположную дверь.

Пожилой иностранный сановник нарядно склонил перед хозяйкой дома свою рослую, чуть сутуловатую фигуру. Он олицетворял, казалось, ту изысканную, неотразимую вежливость другого века, которой отличались дипломаты старой венской школы.

— Veuillez associer mes hommages a ceux de vos nombreux admirateurs[193], — сказал посол и сейчас же счёл долгом извиниться: — Un intrus est souvent pire… qu'ua cheveu dans une julienne[194].

Он находчиво изменил на лету начатую было русскую пословицу: у кого-нибудь из присутствующих ненароком мог найтись татарский предок[195].

— Vous etes toujours le bienvenu[196], — поспешила заверить гостя тётя Ольга и повела его в другую комнату.

Они уединились в её любимой полукруглой гостиной, полной столетней мебели, цветов и драгоценных музейных безделушек.

Привычный к роскоши сановник обвёл её восхищённым глазом знатока.

— Quel ravissant sanctuaire![197]

Статс-дама предложила гостю сесть в большое уютное кресло, располагающее к неторопливой доверительной беседе.

У австрийского дипломата была на этот раз особая причина приехать с визитом. Он узнал, что намечен в ближайшем будущем занять должность имперского министра иностранных дел. Подчинённое положение двуединой монархии перед союзной Германией ему всегда казалось не соответствующим её великодержавности[198]. В голове его исподволь созрел целый план деятельной сепаративной политики на Балканах. Сейчас он носился с мыслью до своего отъезда договориться тайно от Германии с Извольским и всех потом перехитрить. Австрийцу было важно проведать сперва, прочен ли на своём посту руководитель русской политики. Графиня Броницына представлялась ему верным барометром царскосельских настроений.

В первой гостиной без хозяйки как-то приумолкли. Сашок, переваривая завтрак, развлекался знакомой панорамой на Неву. Софи ушла опять в какие-то свои мысли. Она сидела неподвижно; только пальцы машинально перебирали лопнувшие нитки чудесной флорентийской вышивки[199], покрывавшей соседний столик.

Кудрин с облегчённым самочувствием снял очки и, беспомощно выкатив почти незрячие глаза, стал прилежно протирать платком стёкла.

Светский навык давно подсказывал Адашеву, что пора встать и распроститься. Но сейчас что-то неодолимо влекло его не уходить… Пока здесь Софи. Пусть она молчит. Как много оттенков, сколько загадочных душевных изгибов таит её молчание!.. В нём укреплялось первое впечатление: нет, не пара ей Репенин, слишком примитивен.

Внезапно в бальном зале, замыкавшем анфиладу приёмных, прозвучало несколько уверенных аккордов на рояле. Затем послышался рыдающий цисмольный этюд Скрябина[200].

Софи, Адашев и Сашок в недоумении переглянулись.

— Это… мой Миша, — как бы извиняясь, взволнованно сказал толстяк доктор.

Сашок вскочил:

— Не может быть!

Все четверо, крадучись, пошли слушать музыку поближе.

У открытого «Бехштейна» притихшая Бесси следила, затаив дыхание, с какой волшебной безошибочностью пальцы Миши бегают по клавишам.

— Теперь хочу весёлое, — нетерпеливо заказала она раскрасневшемуся мальчику, едва он кончил.

Пианист представлялся бойкой девочке чем-то вроде усовершенствованной заводной игрушки.

Миша с кроткой послушностью без передышки начал польку Рубинштейна[201]. Заиграл опять легко, осмысленно, как взрослый.

— La Grande Bretagne et la Russie nous doivent toutes deux leur adhesion[202] — убеждал тем временем посол хозяйку дома. — Cette preponderance usurpee par Berlin aupres de la sublime Porte[203] ne saurait etre sousestimee.[204]

Откинувшись на спинку кресла, где были вытканы волк и ягнёнок из басни Лафонтена[205], он сделал паузу.

Тётя Ольга не спешила высказаться.

В открытую на анфиладу дверь доносились звуки рояля. Чуткий к музыке посол невольно стал прислушиваться.

— Prejuger des intentions du roi Edouard VII[206] me semble pourtant bien temeraire[207], — возразила наконец статс-дама. Ей всегда казалось, что этот венценосный прожигатель жизни таит в себе незаурядного политика.

Под стрижеными усами дипломата скользнула самодовольная улыбка.

— L'entretien recent de sa majeste avec mon auguste souverain a Ischl determine clairement son attitude eventuelle…[208] — неосторожно вырвалось у него.

Красивые созвучия дразнили его ухо. Он становился рассеян.

Тётя Ольга хищно насторожилась.

Спохватившись, что он начинает проговариваться, посол поспешно добавил, будто поясняя:

— En vrai melomane le roi d'Angleterre reprouve toute fausse note dans le concert Europeen[209].

— Vous voila done a la recherche de l'harmonie[210] — нашлась тётя Ольга, маскируя разочарование стереотипной улыбкой.

— C'est dire combien je suis sensible a votre belle musique russe, — улыбнулся в свою очередь посол, приставляя ладонь к уху. — Elle interprete si bien les charmes subtils et troublants de la Cyrcee Slave [211]![212]

Сановник успел уже узнать всё, что хотел, и с лёгким сердцем перешёл к светским любезностям.

Опытное ухо тёти Ольги сразу уловило эту перемену. Уединённая беседа с дипломатом становилась бесполезной. У неё блеснула мысль заняться будущим маленького Миши и показать его послу.

Тётя Ольга постоянно кого-то устраивала и кому-то что-то выхлопатывала. Это отнимало много времени. Порой — казалось утомительным и неприятным. Но у неё было чувство, что иначе нельзя. К таким, как Репенины, Броницыны, обездоленный всегда подходит с беззаветным упованием, в них видит как бы отблеск самодержца; а престол в России, словно солнце — естественный неиссякаемый источник всех благ земных.

Тётя Ольга часто помогала людям без всяких просьб с их стороны или своих собственных скрытых расчётов. Доктор Кудрин был, в сущности, только случайным мелким статистом в толпе других по обочинам её жизненного пути. Она даже причисляла его к той разновидности интеллигента с жертвенным надрывом, к которой относилась скорее с опаской. Миша тоже привлёк её внимание летом только как диссонанс — красочная мурильевская головка[213] среди блёклого тульского пейзажа. Но старуха чувствовала, что земский врач безутешно грустит по жене, унесённой чахоткой прошлой весной; знала, что он часто лечит безвозмездно, хотя сам денежно крайне стеснён; понимала, наконец, что сделать из сына хорошего пианиста бедняге в сорока верстах от Тулы — мудрено. Этого для неё было достаточно, чтобы принять решение: мальчика надо устроить бесплатно в консерваторию, а дальше — видно будет.

Раздумывая, как лучше приступить к делу, хозяйка дома встала.

Миша, подстёгнутый ещё раз Бесси, успел тем временем красиво заиграть «В монастыре» Бородина[214].

Незнакомый отрывок заинтересовал посла. В колокольных созвучиях фортепиано слышался русский благовест, овеянный непривычной для иностранца православной мистикой.

Тётя Ольга провела его в соседний с залом зимний садик, где находились остальные слушатели. Сановник нагнулся, чтоб сквозь тропическую листву разглядеть маленького музыканта.

— Die Kulturreflexen des nihilistischen russischen Volksinness sind hauptsachlich musikalisch…[215] — машинально повторил он про себя где-то прочитанную недавно фразу.

Тётя Ольга поманила к себе пальцем Кудрина. Сашок подсел ближе к послу, собираясь при первом случае проявить себя очередным bon mot[216].


Софи осталась с Адашевым вдвоём среди тепличной зелени, на садовой скамье. Она всем телом опиралась на жёсткий подлокотник. Глаза были полузакрыты; руки зябко прятались в меховой бочонок модной муфты.

Флигель-адъютант угадывал, что музыка глубоко трогает Софи. И не хотелось её тревожить.

— Вундеркинд и вас увлёк, — сделал он наконец попытку вызвать её на разговор.

Софи оживилась.

— Я не знаток… Но я душою чувствую, когда по-настоящему. Поглядите, какие у него недетские, творящие глаза!

Адашев привык считать, что такие дети слишком часто не оправдывают возлагаемых на них надежд. Он скептически заметил:

— Надо раньше самому много пережить и выстрадать.

— Что это: подновлённый байронизм[217]?.. — спросила вдруг Софи с молодым задором.

Адашев даже смутился слегка:

— Я… просто по-человечески.

Обычное желание порисоваться сливалось в нём сейчас с непонятным порывом к откровенности.

Софи внезапно повернулась к Адашеву с какой-то внутренней верой в серьёзность и задушевность всего, что он скажет.

— Каждому положено вынашивать в себе свою частицу мировой скорби, — сам не зная почему, вздохнул Адашев. — Разве можно иначе постигать такие вещи, как музыка, любовь…

Софи задумалась; пальцы в глубине муфты комкали носовой платок.

— Говорят, будто любовь, наоборот, — кусочек Божественной радости: la joie divine de vivre[218], — пояснила она, затрудняясь найти подходящее русское выражение; в нерешительных интонациях сквозила непривычка делиться с кем-нибудь затаёнными чувствами и мыслями.

«Это, конечно, из какого-нибудь романа», — догадался Адашев, пытливо следивший за ней.

— Скажите, а по-вашему, — невольно вырвалось у него, — что такое настоящая любовь?

— Настоящая любовь?.. — В зрачках Софи сверкнули огоньки. — На мой взгляд, это — жертва.

И она сразу отвела глаза, смутившись почему-то.

— Вот вы какая, — проговорил вполголоса Адашев, ещё пытливее вглядываясь в неподвижные иконописные дуги её бровей.

Загрузка...