Глава четвёртая

Придворный экипаж доставил русских гостей до ближайшей станции. Захолустный вокзал был безлюден и едва освещён. Вдалеке по пустынной платформе одиноко шагал военный, гремя саблей.

— Отсюда, небось, придётся попросту буммельцугом[93]… — невесело прозвучал раскатистый голос Репенина.

— Удовольствие, будьте уверены, среднее, ваше сиятельство, — неожиданно по-русски откликнулся прогуливавшийся незнакомец.

Из темноты вынырнула хлыщеватая фигура жандармского подполковника. Он фамильярно подскочил к соотечественникам:

— Имею честь быть к услугам. Сюда я, будьте уверены, всегда на своей машине…

Ему, видимо, хотелось подчеркнуть, что на императорской охоте он гость не случайный.

Адашев повёл плечом. Государева свита, гвардейцы, да и вообще всё офицерство к жандармам привыкли относиться свысока. Якшаться с ними не было принято. Они терпелись как неизбежное зло, но их считали низшей, нечистоплотной кастой.

— Прокачу до Вержболова, будьте уверены, по-барски, — наседал жандарм, протягивая Репенину золотой портсигар с крупными гаванами[94].

— Ладно, прокатите, — беспечно согласился Репенин, беря сигару.

Он был настолько знатен и богат, что всякое проявление сословной спеси казалось ему глупым и ненужным.

Адашев заколебался было, но махнул рукой: всё равно, чёрт с ним!

Жандарм подвёл их к новенькому, с иголочки, «бенцу». Из соседнего домика выскочил здоровенный латыш, явно солдат, переодетый в штатское платье. На его безусом лице с телячьими глазами застыло выражение животного испуга. Он торопливо обтирал обшлагом замасленные губы.

— Куда шлялся, скотина?! — злобно набросился на него жандарм, садясь за руль. — Заводи, дурак, мотор.

Тронулись лесной просекой. По сторонам мелькали чёрные, раскидистые ветви старых елей. Перед фонарями изредка попадался заяц. На перекрёстке из зарослей шумливо выпорхнул спросонья выводок тетеревов.

Жандарм без умолку хвастался милостивым вниманием к нему германского императора. Выходило так, будто страсть к охоте их связала чем-то вроде близкой личной дружбы.

— Универсальнейший, будьте уверены, собеседник его величество, — обратился он, главным образом, к Адашеву: ледяная вежливость флигель-адъютанта его, видимо, смущала.

Адашев воздержался от реплики. Жирное самодовольное лицо жандарма, хлыщеватые усы колечками, преувеличенная, чисто жандармская, жуткая вкрадчивость — всё было ему невыразимо противно. Он ясно понимал и скрытую цель этой любезности: завтра, в Царском, замолвится, пожалуй, словечко и обо мне…

Репенин иронически попыхивал сигарой.

Выбравшись из леса в поле, жандарм поддал ходу, продолжая охотничьи рассказы.

— Вы бы всё-таки полегче, кувырнёте! — решительно оборвал наконец его краснобайство Репенин: круто сворачивая с шоссе, громоздкий «бенц» чуть было не врезался крылом в придорожный столб.

Сконфуженный жандарм замолк. Адашев облегчённо откинулся на стёганую спинку сиденья и стал оглядывать тонущие в темноте окрестности.

Репенин, докурив сигару, углубился в свои мысли.

Софи с отъезда писала мало. Из-за границы приходили больше открытки или телеграммы. Один, без жены, на первых порах он скучал и огорчался. Хотелось верить, что между ними всё как-нибудь само собой уладится и жизнь пойдёт опять по-старому. Затем недавнее безоблачное счастье стало казаться лишь сказкой, которую он сам себе выдумал и которой, как ребёнок, поверил… Он начал даже отвыкать задумываться о жене и будто примирился. Но всякий раз, когда кто-нибудь о ней справлялся, было неприятно и неловко.

С Адашевым за целый день не пришлось ни минуты остаться вдвоём. Это избавило от необходимости притворяться или глупо отмалчиваться перед добрым приятелем. Репенин рад был, что судьба послала жандарма с мотором и охотничьими рассказами.

Он молчаливо уткнулся в поднятый воротник николаевской шинели. Спутнику казалось, что он дремлет.

Въехали в чистенький кирпичный городок, Гумбинен. Когда миновали вокзал, Репенин перегнулся вдруг к жандарму, прося задержать ход. Он поднялся во весь рост и стал вглядываться в темноту.

Адашев удивился:

— В чём дело, Серёжа?

Репенин не отозвался сразу. Только усевшись назад рядом с Адашевым, он тихо ответил:

— Это я на случай войны. В первый же день мои гусары будут взрывать вон ту водокачку.

— Ты прямо фанатик! — воскликнул Адашев и громко рассмеялся.

— Ты это о чём? — спросил Репенин.

— Не сердись, Серёжа. Просто вспомнилась любимая поговорка моей старой нянюшки: кто, бишь, о чём, а шелудивый о бане.

Репенин неодобрительно мотнул головой:

— У солдат поверье есть, Алёша: насмешников ни судьба, ни пуля в бою не милует.

В ответ Адашев опять самоуверенно и беззаботно захохотал.

Перед мостом через речку, по которой шёл рубеж между империями, жандарм затормозил и остановился у закрытого шлагбаума. Услышав шум мотора, из сторожки вышли двое солдат. За ними следом унтер-офицер. Он тотчас же узнал жандарма и без всяких формальностей махнул солдатам, чтоб отворили.

За мостом перед ними открылся другой шлагбаум, у которого, в шинелях и папахах, стояли русские пограничники. Машину сразу стало потряхивать.

— Не взыщите — Россия… — усмехнулся жандарм, чуть не наехав в темноте на валявшееся бревно.

— Великодержавные кое-каки! — бросил Адашев угрюмо молчавшему Репенину.


Жандарм подъехал к низенькому выбеленному казённому дому с палисадником. В дырочках сплошных оконных ставень был свет. Из-под ворот с громким лаем выскочило целое семейство фокстерьеров. Собаки закружились, выражая радость дикими прыжками.

Жандарм слез.

— Не откажите, господа, на огонёк, чем Бог послал…

— Вот прилип! — раздражённо прошептал Адашев.

Но делать было нечего. Зайти хотя бы ненадолго принуждала простая вежливость.

На крыльце бросились их раздевать вестовые в холщовых гимнастёрках. Тесная передняя была уже завалена одеждой. Из соседней комнаты доносились оживлённый говор, смех и звон посуды.

За накрытым столом с самоваром, кренделем, фруктами, бутылками и всевозможными закусками сидело человек пятнадцать мужчин и женщин. Хозяин был встречен весёлыми возгласами: «Несут… Несут… Именинник!..» Все шумно встали.

Жандарм самодовольно подвёл спутников к улыбающейся красивой брюнетке в пёстром платье и больших бриллиантовых серьгах:

— Моя хозяйка…

Мужское общество было смешанное: таможенные чиновники, путейцы и окрестные помещики. Среди них выделялись гусарские доломаны трёх однополчан Репенина, ещё засветло вернувшихся из Роминтена.

Дамы, все как на подбор молоденькие и недурные собой, окружали щёголя-инженера с лицом фавна, лениво перебиравшего струны на гитаре, богато разукрашенной перламутром. Рядом, в кабинете с драгоценными серебристо-красноватыми белуджистанскими коврами[95] и старым оружием на стенах, собирались играть в железку[96].

Адашев, с обычной брезгливой учтивостью, обошёл всех и прислонился выжидательно к простенку. Заметив, что он один, хозяйка на него нацелилась.

— Молод, красив, а словно ледышка! — томно растягивая слова, сказала она, взяв задорно Адашева за аксельбант.

Молодая красавица точно вся потянулась к нему и рассмеялась.

Но её влажные, яркие губы, громкий грудной смех, ослепительный оскал и смуглые колышущиеся плечи Адашеву показались вульгарными.

— Скажите, что вас заморозило: петербургский туман или великосветская разочарованность? — вызывающе спросила она, будто нечаянно притронувшись грудью к его рукаву.

— А вы южанка… — по обыкновению, полувопросительно проговорил Адашев.

Хозяйка жизнерадостно выгнулась перед ним, как бы выставляя напоказ красивое тело.

— Разве такая, как я, могла бы родиться, скажем, на вашем ингерманландском[97] болоте?..

«Откуда она? — мысленно прикинул Адашев. — Гречанка?.. черкешенка?.. еврейка?..» Его решительно отталкивал такой избыток крикливой красочности.

Женское чутьё подсказало красавице, что этот — безнадёжен. Она подошла к Репенину и с тем же задором спросила:

— Рюмочку бенедиктина[98], граф… Или, может быть, коньяку?..

— Из таких волшебных ручек всякий напиток — пламя! — по-холостяцки приосанясь, ответил Репенин.

За столом, где шла железка, метал теперь сам хозяин. Играли довольно крупно.

— До чего мне не прёт! — возмутился спортивный полковой адъютант, с досадой щёлкая картой. — Вот уж действительно: кому судьба-индейка… Или как это ты сказал в Роминтене про службу? — обернулся он к ротмистру-финну.

Тот, не играя, сумрачно стоял за его стулом.

— Я сказал: кому служба — мать, а кому — кузькина мать…

— Тысячу двести… — объявил хозяин с безразличной любезностью привычного крупного игрока.

На лицах остальных партнёров отражалось, наоборот, растущее волнение. Дамы и неиграющие мужчины с любопытством обступили банкомёта.

— Отличнейший коньяк, — посоветовал Репенин, подойдя к одиноко стоявшему Адашеву.

Тот насмешливо поморщился:

— Ты помнишь, как старик Драгомиров[99] ответил угощавшему его батарейному командиру: «Ваше шампанское, полковник, овсом пахнет».

Он показал глазами на стол с дорогими винами, зернистой икрой и трюфельной индейкой, на белуджистанские ковры и красавицу в бриллиантах.

— Подумай только, Серёжа: всё это на четыре тысячи в год вместе с квартирными и наградными.

Репенин пожал плечами:

— Все они, брат, таковы…

Он беспечно посасывал толстую сигару и чувствовал себя безгранично благодушным и снисходительным. Не хотелось ни рассуждать, ни спорить.

Жандарм проигрывал как раз большую ставку с неизменно спокойной улыбкой.

— Посмотри, — кивнул на него Репенин. — В своём мышином царстве он прямо — король!

Адашев несколько удивился:

— Ты, Серёжа, такой строгий к самому себе…

— Мы с тобой — особая стать, — с гордой усмешкой перебил Репенин.

Хозяйка игриво поманила его пальчиком.

— Пополам со мной, граф, на счастье!

— Если прикажете.

Репенину она понравилась: всё было в ней так просто и понятно. Он подошёл к карточному столу. Неиграющие гости с интересом окружили их.

Адашев иронически поглядел ему вслед: Серёжа-то, Серёжа… кажется, пристраивается.

Но стало чуть завидно: недалёкий, в сущности, малый, а вот почему-то сразу умеет, везде — как дома!..

Полчаса спустя Репенину доложили, что лошади поданы. Пришлось прервать оживлённый разговор с пожилым польским помещиком. Поляк, крупный местный землевладелец и коннозаводчик, уговаривал его купить годовичков для скаковой конюшни.

Репенин стал прощаться. Все гурьбой высыпали на крыльцо провожать.

— Чуть не забыл! — спохватился он, отрываясь на минуту от зажигательно смеющейся хозяйки. Ему попался на глаза круглый баумкухен с приколотой к нему карточкой.

Он торопливо передал печенье Адашеву.

— Завези это сам тётушке Ольге Дмитриевне и расскажи ей всё подробно. Она так ценит всякий пустяк.

Его перебили опять на полуслове.

— На дорогу… Посошок… — раздались возгласы. Перед Репениным стояла, сверкая зубами, хозяйка со стопочкой шампанского на подносе.

— Сер-гей Андре-ич… — залился высоким баритоном щёголь-инженер, по-цыгански подёргивая струны.

Остальные подхватили шумным, нестройным хором.

— Серёжа, Серёжа… — с застенчивой фамильярностью выводили дамы.

Репенин благодушно выпил и раскланялся.

— Имею слово графа на обед ко мне во вторник, — напомнил поляк-помещик.

Хозяйка, поднимая на прощанье руку к его губам, со взглядом, полным обещания, тихо проговорила:

— До скорого, надеюсь, граф…

Тёплое прикосновение этой гибкой смуглой женской руки царапнуло его по нервам. Безотчётно он пробормотал:

— Весь к вашим услугам.

— Весь?

Она вопросительно потянулась к нему, вызывающе глядя прямо в глаза, и, откинув назад голову, вся заколыхалась от смеха.

У крыльца, побрякивая чеканным набором и бубенцами, стояла щёгольская тройка. Коренник[100] нетерпеливо бил копытом землю. Пристяжные, шеи кольчиком, косились, раздувая ноздри. На козлах, сидя бочком, рябой курносый троешник[101] в бархатной безрукавке перебирал натянутые вожжи. Его поярковый гречишник[102] лихо был заломлен набекрень; кудри сбоку выбивались ухарским зачёсом.

— Панский выезд, як Бога кохам! — польский коннозаводчик невольно залюбовался.

Вдруг его густые брови насупились.

— А вот нам, полякам, ваша русская администрация запрещает национальный выезд цугом.

Он судорожно схватился за седеющий подусник.

— Поверьте, — вырвалось у Репенина, — я сам этим возмущаюсь. Всякие мелочные придирки на окраинах — прямой ущерб нашей великодержавности.

Жандарм счёл долгом осторожно вмешаться:

— В инородческом вопросе приходится руководствоваться сложнейшими, будьте уверены, соображениями.

— По-моему, нисколько! — отрезал Репенин. — Все верноподданные равны перед престолом. Среди моих гусар есть и татары, и молдаване, и евреи. А в бою кровь прольём одинаково: за царя и отечество.

— Э, проше пана, едный есть спосуб сё сгадать, — перешёл от волнения помещик на родной язык и с пламенным подъёмом принялся доказывать необходимость для Польши полной венгерской автономии.[103]

— А в этом мы резко расходимся, — перебил его Репенин. — Я, конечно, за великую и неделимую империю.

Вспыливший поляк волком на него глядел. Репенин добродушно протянул ему руку:

— Sans rancune, et a mardi[104].

У коляски стояла в темноте знакомая фигура красавца вахмистра.

— Ты ещё здесь, Трунов, — окликнул его Репенин. — Садись ко мне, я тебя подвезу.

Троешник шевельнул вожжами. Коренник рванулся и вынес коляску широкой рысью.

Плавно покачиваясь на глубоких брейтигамовских рессорах, Репенин начал понемногу разбираться в мыслях.

— Великая и неделимая Россия, — повторил он себе вслух. — Да, этим, кажется, всё сказано. А ты что скажешь, Трунов? — спросил он вахмистра.

Но тут же в мыслях замелькал опять образ обольстительной смуглой женщины с задорным смехом… В самом деле, почему бы нет?.. И всколыхнулось всё чаще набегавшее чувство острого раздражения против жены.

На вопрос, брошенный командиром, вахмистр ответить сразу не сумел. Он весь побагровел от натуги. Даже прокашлялся для прояснения мыслей. Наконец гудящим басом доложил решительно:

— Так точно, ваше сиятельство; остальное, надо думать, приложится.

Задумавшийся Репенин не разобрал, в чём дело.

«Правильно! — мысленно одобрил он уверенность вахмистра. — Всё равно: не эта, так другая…»

Загрузка...