Глава восьмая

Миша умолк. Увидев взрослых, мальчик весь съёжился, робко озираясь, как отнятый от самки зверёныш. Посол не поскупился на похвалы.

— Il fait songer au petit Mozart[219], — он ласково потрепал кудрявую головку и нагнулся к тёте Ольге: — Cette rnaison, madame, lui remplacera la cour de Vienne[220].

Тётя Ольга решила использовать настроение гостя. Престарелый министр двора, от которого зависели жалуемые свыше стипендии, мало смыслил сам в искусстве и был завален просьбами. Но этот вельможа был прибалтийским бароном. Как большинство из них, он принципиально благоговел перед германской культурой, музыкой и вообще всем немецким. Ссылка на австрийского посла в его глазах куда авторитетней, чем отзыв любого русского.

— Comptez sur moi[221], — обещал посол, прекрасно понимая, как важно иногда оказать пустяшную услугу старой даме.

Австриец с чувством национальной гордости вспомнил великих пришельцев: Баха, Бетховена, Шумана, Листа… Он тонко улыбнулся тёте Ольге:

— Il est de tradition que Vienne traite en fils adoptif un jeune pianiste de talent. Qu'en dites-vous?[222] — обратился посол к Сашку.

Острослов только этого и ждал. В ответ он запел уморительным фальцетом:

Es giebt die Kaiserstadt,

Das alte Wien.

Es giebt ein Raubernest,

Das heisst Berlin…[223]

Дипломат скользнул по нему озадаченным взглядом. Эту песенку когда-то в дни его молодости распевали в Австрии после разгрома под Садовой[224]. Но теперь, будучи послом, услышать её от русского показалось слишком странным совпадением. Не пронюхал ли вездесущий Сашок чего-нибудь о политическом секрете, которого они коснулись только что с хозяйкой дома?

Софи осталась безучастно в зимнем садике, недовольная собой за свою непонятную внезапную доверчивость к постороннему, случайному человеку.

Посол подошёл к ней с приветливой старомодной учтивостью.

— Vous semblez toute pensive aujourd'hui[225].

Лучистые глаза Софи поднялись точно нехотя. И вдруг в них заиграли шаловливые искорки. Звонко рассмеявшись, она показала на большое простеночное зеркало. Там через открытую дверь отражалась внутренность соседней боковой гостиной. В углу её видна была фигура скучающего в одиночестве Феликса. Он стоял перед другим зеркалом и самовлюблённо охорашивался с двусмысленной леонардовской улыбкой.

— Admirez votre candidat a la Chambre des Lords[226], — тётя Ольга рассердилась почему-то главным образом на Сашка. — Вместо Кембриджа тебя бы прямо в полк, солдатом… — принялась она отчитывать подростка. — Да к такому командиру, как наш Серёжа!

Сашок сообразил, что выгодно, пожалуй, заступиться за Феликса. Родители его обожают, а сами принимают и сыплют деньгами, как владетельные магараджи[227]. Острослову захотелось вместе с тем тонко отомстить статс-даме за повторный выговор. Он грудью заслонил от неё подростка и взмолился с ужимкой:

— Нет, нет, не сбивайте нашего prince charmant. Souvenons nous du vieil adage: «belli gerant allii, tu Felix juvenis, nube»[228].

Дипломат рассмеялся, сразу оценив тройное значение каламбура.

— Ein gelungener Kerl, dieser Saschok…[229]

Обезоруженная тётя Ольга только пальцем погрозила Сашку.

Все подошли прощаться.

Другая хозяйка в возрасте графини Броницыной поспешила бы, вероятно, отпустить гостей и распорядиться на сегодня больше не принимать. Естественно передохнуть от посторонних. Особенно когда ещё — обед в гостях и ложа «на французов». Но долгий навык вырабатывает в светской женщине такую же профессиональную выносливость, с какой вокзальный грузчик ворочает тюки и чемоданы.

— Encore quelques instants[230], — тётя Ольга удержала Адашева, чтобы с ним остаться с глазу на глаз.

Политические начинания честолюбивого австрийца смутили статс-даму. Его затея чревата, пожалуй, множеством непредвиденных последствий. С годами в глубину её души закрадывалось порой необъяснимое беспокойство. Чудилось, что Россия чем-то больна, что творческий дух, вдохновлявший Петра, сподвижников Екатерины и поколение Пушкина, отлетел от неё, а самый облик империи становится всё серее, опрощается, будто обрастая небритой бородой, и… меркнет. Ей захотелось разобраться в этом странном чувстве, поговорив спокойно с царедворцем из молодых.

Придерживаясь классических традиций, тётя Ольга начала издалека:

— Quelle impression vous font en somme les deux monarques?[231]

Адашев задумался на мгновение.

— Как вам сказать… Мне вспоминается мой бывший взводный, которого я определил в придворные лакеи. При ревельском свидании ему пришлось служить у царского стола. Меня как раз с собой не брали. Ну, спрашиваю, когда двор вернулся в Петергоф, расскажи: что было? Сначала, отвечает, встают их германское величество и говорят по-своему, громко так, явственно, можно сказать, мужественно: гау… гау… Аж лают. Погодя встают государь император и в ответ тоже, значит, по-ихнему. Да ласково так, вкрадчиво, словно барышню в гостиной уговаривают.

Седая голова старухи дёрнулась. Лоб избороздился целым неводом морщин и складок. Взбитые кудряшки накладных волос колыхнулись и задрожали. Она закашлялась от смеха.

— Impayable, се[232]: «аж лают!»… Quel dommage que l'ambassadeur ne soit plus la[233].

Перед ними вырос запыхавшийся дворецкий.

— Великий князь Николай Николаевич[234].

Хозяйка дома торопливо встала, отстраняя седовласого слугу, который было бросился помочь под локоток. Привычным движением руки она проверила — не сбилась ли предательская накладка — и с живостью не по годам поспешила к двери. Такого гостя надлежало встретить на верхней площадке лестницы.

По заведённому обычаю, Адашеву оставалось наскоро проститься и исчезнуть. Задержаться в гостиной, где неожиданно должен появиться запросто один из старших членов императорского дома, мог бы разве выскочка без воспитания. Но натолкнуться, спускаясь вниз, на входящую высокую особу было ещё бестактнее. Флигель-адъютанта выручил дворецкий: через бальный зал и зимний садик можно было выбраться на лестницу другими комнатами.

Адашеву пришлось пройти мимо скамьи, где только что сидела Софи. Рядом, на песчаной дорожке, лежал её платок.

Нарочно или нечаянно?

Но сейчас же стало стыдно от такой по-мужски циничной догадки. Он поднял помятый белый квадратик и старательно расправил… Склонился над ним, чтобы разглядеть вышитый вензель Софи. От тонкого батиста донеслись её знакомые неуловимые духи, и сквозь парижскую косметику пахнуло будто свежестью женского тела.

Адашев схватил платок обеими руками и жадно, безотчётно, полной грудью стал вдыхать…

Вдруг оторвался: жена товарища-конногвардейца! В его ушах сурово прозвучало:

«…Пьяного собутыльника одного не бросай, а довези домой!..»

«За женой полкового товарища не ухаживай или снимай мундир!»

Так значилось в неписаном кодексе традиций, которыми из поколения в поколение гордилась конная гвардия. Вменялся он, как Символ веры, беспощадно всем. Даже — великим князьям.

Флигель-адъютант медленно провёл ладонью по глазам, как пешеход, очнувшийся над самым краем ямы с негашёной известью.

Увлечение, страсть — не оправдание!

Зароились мысли. Но раз он полюбил? На роду тебе написано быть однолюбом — всё пророчит ему нянюшка.

В голове шумело. Путались, переплетаясь, два голоса. Один иронизировал: «Всепобеждающая любовь хороша только в книжках с жёлтыми обложками!..» — «Лови счастье! — кричал второй голос. — Именно Софи тебе и суждена!»

И смутно замешивалось ещё что-то третье…

Простояв растерянно в раздумье, он тяжело вздохнул: нет, нельзя! Порядочный человек всегда умеет сдержаться… А в глубине души всколыхнулась горечь: живёшь, словно на ходулях; на других взираешь свысока, думать же приходится всё больше об одном — как бы не оступиться. Какая нелепость!

Он поглядел опять на платок, бережно положил его на скамью и направился к выходу. Уже в дверях громко усмехнулся. Представилось внезапно, как беспомощно тычутся головой о стёкла аквариума царскосельские тритоны.


Тем временем по парадной лестнице успел подняться великий князь, главнокомандующий войсками Петербургского округа.

Чрезмерно рослые люди часто сутулятся, как бы испытывая инстинктивную потребность казаться меньше. Входивший гость был без малого в сажень, но держался прямо, во весь рост, и надменно закидывал ястребиную голову. Вся фигура дышала самоуверенностью, энергией и физической подвижностью. Породистое лицо, удлинённое козлиной рыжеватой бородкой, было спортивно обветрено. Короткая гусарская венгерка подчёркивала сухощавую стройность пятидесятилетнего тела.

Он шёл размашистой нервной поступью, волоча по ковру саблю. Узкие чакчиры облегали тонкие, вогнутые в коленях и длинные дегенеративные ноги.

Увидев торопившуюся навстречу хозяйку дома, великий князь по-театральному приложил руку к груди.

— Статс-даме графине Броницыной моё высокопочитание, — шутливо отчеканил он торжественным речитативом, любезно оскаливая большие жёлтые зубы.

Тётя Ольга ответила по этикету тем коротким нырком на ходу, который делает католичка, пробираясь из церкви мимо бокового алтаря. Соль шутки гостя была ей понятна. Этими словами обычно приветствовал заслуженных сановников державный дед его Николай I.

— Проезжая по набережной, я решил на правах соседа попытать счастья, — счёл долгом пояснить великий князь. (Его любимое поместье было смежным с тульской усадьбой тёти Ольги).

Точно ломаясь пополам, он с расшаркиванием поцеловал ей руку. Нельзя было, казалось, отчётливее подчеркнуть: вот видите, до чего я могу быть вежлив, когда захочу.

— Крайне польщена милостивым посещением, — заверила старуха официальным придворным тоном.

Затем она отбросила ногой тяжёлый хвост шуршащей юбки и выжидательно посторонилась. Это было как бы молчаливым приглашением члену императорской фамилии проследовать в двери первому.

Гость замялся, видимо, в нерешительности, как быть теперь и что сказать. В нём чувствовался недостаток светского навыка, столь присущего большинству великих князей старого поколения. Хозяйка дома невольно вспомнила его разгульную юность, морганатическую женитьбу на купчихе, долгое затем сожительство с драматической актрисой… Всему этому положила конец его неожиданная женитьба, только несколько месяцев назад, на свояченице брата, черногорской княжне[235], чему предшествовал её развод с другим его ближайшим родственником. В Петербурге шли толки, пересуды. Одни говорили, что теперь для главнокомандующего вопрос чести: подать в отставку и… стушеваться. Другие возражали: времена тревожны, революция пошла на убыль, но притаилась. В войсках нужна железная рука.

У тёти Ольги было своё мерило. Николай Николаевич неизменно, годами, дружески благоволил к её любимому племяннику, Репенину. Такому человеку можно многого не ставить в строку!

Старуха догадывалась, что почин сегодняшнего визита принадлежит, вероятно, его жене, искавшей в обществе влиятельных сторонников. Тётя Ольга мало симпатизировала честолюбивой черногорке, но сейчас она об этом не задумывалась. Её заботило создать скорее то настроение уютности, которое полагалось ощущать каждому в её доме.

Уловив заминку гостя, она с почтительной поспешностью спросила, разрешит ли его высочество предложить ему чашку чая.

— С наслаждением, — согласился главнокомандующий, испытывая сразу облегчение, как запнувшийся трагик, которому суфлёр подал вовремя забытую тираду.

Проходя по гостиным, великий князь задержался в одной из них перед наборным подзеркальником. Его украшали парные, расписные, тонко раззолоченные урны, изделия искусных крепостных фарфорщиков броницынской вотчины прошлого века.

Гость уставился на них.

— В здешнем доме, — оскалил он зубы, — две вещи давно возбуждают мою зависть: удивительный квас и вот эти вазы.

— Квас? — воскликнула тётя Ольга. — Да это, кажется, совсем нетрудно. Мой Прохор Ильич с удовольствием покажет вашему повару…

Великий князь с досадой отмахнулся:

— Пробовал я раз послать эту дубину к вашему старику поучиться простому boeuf a la cuiller[236]. Куда ему! У того объедение, а у него — мочало. Чуть не прогнал совсем.

Подбородок гостя капризно дёрнулся; в голосе прозвенела крикливая нотка. Он судорожно глотнул, точно захлебнувшись, слюну.

«Великокняжеский арапник…» — пришло на память старухе ходившее по городу словечко.

Вспыльчивая ольденбургская кровь матери, принявшей постриг[237], бурлила в жилах Николая Николаевича. Сколько горьких жалоб приходилось слышать, что на смотрах его хлыст мелькает при солдатах иногда под самым носом провинившегося генерала!

Но тётя Ольга поглядела на гостя без укора. Его строптивость, может быть, просто признак неукротимой воли, как у Петра Великого?

На этот раз главнокомандующий сейчас же отошёл; лицо расправилось снова. Непроизвольно он с причмокиванием проверил языком присос вставной челюсти.

— Вашему высочеству приглянулись эти вазы… — начала неторопливо хозяйка дома.

— Во сне их вижу иногда! — порывисто перебил великий князь.

И признался: у него — страсть! Был помещик, предложивший будто родовую вотчину в промен за свору борзых. Он сам — борзятник, но своё Першино готов порой отдать не за собак, а именно за русский редкостный фарфор.

Он показал на урны. Беспокойные зрачки зажглись алчным огоньком:

— Посмотрите этот цвет! Чем не пресловутый rose Dubarry?.. Ни на императорском заводе, ни у Гарднера, ни у Батенина — ничего подобного.

Глаза тёти Ольги засмеялись.

— Я и не знала… — сказала она без рисовки. — Ваше высочество окажет честь старухе, приняв на память эти вазы.

Старуха привыкла делать подарки с бессознательным размахом большой барыни, у которой всё, что нужно, всегда было, есть и, вероятно, будет.

Великий князь схватил её руку:

— Пешкеш!..[238] Какой незабвенный день!.. Я, право…

Он выкидывал эти обрывки фраз в безудержном восторге, волнуясь и захлёбываясь.

Статс-даме стало даже неловко.

— Прикажите, чем отслужить, et je me mets en quatre[239], — расшаркался великий князь.

Тётя Ольга задумалась на мгновение. Мелькнула было перед ней кудрявая головка Миши. Но затем вспомнилось кислое лицо министра двора, уронившего недавно в разговоре: «Quelle calamite ces полунищие черногоры. De vrais попрошайки!»[240]

Трёхаршинная фигура опустилась наконец в кресло и стала неподвижна. Старуха почувствовала себя спокойней. Голове будто полегчало.

Хозяйский глаз окинул серебряный самоварчик, пышные бахромки камчатных[241] гербовых салфеток, старые китайские тарелочки с «маленькими радостями», изготовленными домашним кондитером. Всё это появилось мигом, бесшумно, незаметно, как полагается в доме, где двадцать пять человек опытной, вышколенной прислуги.

— Я только из жадности… — нацелился гость на тёплые бублики, аппетитно выглядывавшие из-под сложенной салфетки, и удивился: — А сами ничего?

Хозяйка делала отрицательный знак дворецкому, бережно наливавшему ей чашку чая.

— Голова что-то кружится, — извинилась она, морщась от мигрени.

Заботливый слуга поспешил подать ей золотой флакончик английских солей[242].

— Нездоровится? — участливо спросил великий князь.

— Годы! — слабо улыбнулась старуха.

— Пустяки! Попробуйте-ка аметистовую воду.

Тётя Ольга вопросительно прищурилась.

Великий князь ощупал карманы. Извлёк футляр с очками и бумажник. Молча раскрыл. Пальцы заискали чего-то.

Сейчас, в глубоком кресле, с роговыми стариковскими очками на носу, фигура гостя неожиданно получила новый облик. Чтобы лучше разглядеть какую-то бумажку, он пододвинулся под самый абажур стоявшей рядом лампы. Резкий электрический свет засеребрил предательскую проседь в белокурых вьющихся волосах. На лице кое-где зарябили борозды морщин. Причмокнула опять вставная челюсть…

Что-то ёкнуло в груди статс-дамы. «Единственная надежда династии! — ужаснула её мысль. — Да ведь ещё каких-нибудь пять-семь лет, и это конченый человек!»

Прислуга становилась лишней. Тётя Ольга глазами дала понять, чтобы дворецкий и два помогавших ему лакея исчезли.

Великий князь разобрался наконец в бумажках и приступил к пояснениям:

— Возьмите обыкновенный уральский аметист, но без всякого изъяна. В полночь перед новолунием опустите его в сосуд с чистой ключевой водой. Накройтесь белым полотном, скрестите руки и прошепчите трижды — вот это…

Гость протянул бумажку. На ней латинской прописью чернело непонятное, семитическое по созвучиям заклинание.

— Потрясающее средство, — убеждённо сказал великий князь. — Вы помните, конечно, мнимую беременность императрицы? Так вот, именно мне передал его выписанный к ней тогда француз Филипп[243].

Беседа перекинулась сейчас же на тревожное здоровье государыни.

Статс-дама с глазу на глаз решила высказаться откровенно: её беспокоит неопределённость диагноза вот уже который месяц; русские врачи, видимо, теряются; поговаривают даже о необходимости проконсультировать у всемирно знаменитого берлинского профессора.

Гость слушал с видимым сочувствием. Но внезапно его капризный подбородок передёрнуло.

— Опять, конечно, немец! — бросил он с резким раздражением, судорожно глотая набежавшую слюну.

«Влияние черногорки, — мысленно отметила себе статс-дама. — Прежде этого в нём что-то не было».

— Императрице всероссийской пора стать русской, — уже спокойнее, но жёстко и решительно заговорил великий князь. — Немецкая кровь, английское воспитание — гандикап[244] казалось бы, достаточный. Так нет! Только заболела: врачей ли, оккультистов… всё ищут за границей.

Гость снял очки и выпрямился в кресле. Ястребиная голова уверенно закинулась. Перед хозяйкой дома снова сидел молодцеватый, энергичный спортсмен.

«Он, слава Богу, ещё орёл!» — внутренне обрадовалась старуха.

— Причина недугов её величества, — следовало дальше, — не тело, а больной астрал. У нас же на Руси издревле — чудесные целители среди простонародья. Вот кто вылечит царицу!

Тётя Ольга мало доверяла деревенскому знахарству.

— Из простонародья? — усомнилась она вслух.

— Не верите?.. На собственных моих глазах покойному Сипягину[245] заговорил зубную боль простой асташевский лесник.

Статс-дама закивала головой с вежливым притворством.

— Привели мне недавно такого же таёжника, — продолжался рассказ. — По наружности мужик мужиком. Говорят, бывший конокрад. А замечательный самородок! Я от него в восторге…

Внимание тёти Ольги притуплялось. Последние фразы гостя показались ей лишь отголоском модного когда-то поветрия. В памяти всколыхнулись отрывочные образы: хождение в народ кающихся дворян… кучерской кафтан покойного государя… отвратительный петушковый стиль… лапти Толстого…

А великий князь всё говорил:

— Мужика, как мой, полезно показать в Царском. Пусть присмотрятся поближе, что такое простой серый русский человек. Этот не революционер, я за него ручаюсь. Да вот беда: имя, вероятно, не понравится, особенно ей, avec sa pruderie farouche[246].

— Ухо скоро привыкает ко всяким именам, — машинально уронила утомлённая тётя Ольга.

— Нет, — отрубил великий князь, — эта фамилия или кличка, по правде, и меня смущает.

В отяжелевшей голове старухи сквозь мигрень проскользнуло: как может что-нибудь вообще смутить такого великана?

Она обмерила усталым взглядом самоуверенную фигуру гостя и спросила рассеянно:

— Да как же его зовут?

— Представьте, — лошадиные зубы оскалились, — Распутин[247]!

Загрузка...