Глава первая

Приносишь ли ты доброе или

недоброе, грех лежит у двери.

Быт., IV, 7.

Репенин неторопливо курил; добрая сигара прочищает мысли.

Он сидел, раскинувшись в поместительном ушастом кресле, сработанном когда-то для прадеда-подагрика крепостным столяром-краснодеревщиком. Взгляд рассеянно скользил по знакомым героям Илиады на расписном фризе[3] кабинета. Стеснявший шею воротник вицмундира был расстёгнут…

Загубить вечер в тишине и одиночестве противоречило его обыкновению. Репенин с пажеской скамьи[4] не привык быть домоседом. Первый счастливый, но короткий брак промелькнул для него когда-то как сон. Вдовство и холостые дни естественно сливались в одну непрерывную ленту привольной бессемейной жизни. Двадцать лет конной гвардии, охот- и яхт-клуба наложили свой отпечаток. Его недавняя вторая женитьба слишком запоздала, чтобы искоренить привившиеся замашки холостяка.

Очередной четверговый полковой обед утомил Репенина. В офицерском собрании мерная беседа старших офицеров и порывистый, шумный корнетский загул вызывали в нём всё время ощущение раздвоенности. Старшие обсуждали различные служебные вопросы, которые казались Репенину серьёзными и нужными. Корнеты пили, смеялись, подпаивали гостей и выкрикивали нелепое, но традиционное: «Кто виноват?» В ответ гремела неизбежная «Паулина».

Пример молодёжи заражал Репенина: назойливо тянуло приобщиться к буйным перебоям пьяного беспредметного веселья. Но вскоре после обеда командир полка неожиданно отвёл его в сторону и показал бумагу. Главный штаб срочно запрашивал конную гвардию: намерен ли полковник граф Репенин занять очередную вакансию на командование освободившимся армейским полком? Ответ требовался неотложно.

— Не поздравляю, стоянка пакостная. Пойди-ка лучше завтра сам и переговори, — посоветовал командир.

Стало не до гулянья под трубачей. Репенин доиграл начатую партию на бильярде и вернулся домой.

Здесь, у себя, среди привычных домашних любимых предметов, он не знал никакой раздвоенности. Ему уже не приходилось слушать ничьих разноречивых голосов. А в нём самом все голоса звучали строго в унисон, особенно когда дело касалось службы. Репенин по рождению принадлежал к тому особому избранному кругу, где каждому положено с течением времени достичь без труда одной из высших государственных должностей. Но гордился он всегда другим: пращур при возведении за Семилетнюю войну[5] в графское достоинство украсил герб девизом: «Quia meritur» — «Только по заслугам».

Сама по себе мысль получить скорее полк его прельщала. Командовать отдельной частью — важный шаг в карьере военного. Но до настоящего времени для Репенина понятия «полк» и «служба» отождествлялись с конной гвардией. Синие с жёлтым флюгера[6] над рядами вороных коней, рыцарские обычаи сплочённой конногвардейской семьи, полковой Благовещенский собор… Всё это стало близким и родным, и сам он в собственных глазах тоже как-то естественно сливался с конной гвардией. Трудно было даже представить себя на улице в иной фуражке, чем белой, конногвардейской. Надеть другую, тёмную или цветную, казалось смешным, нелепым, точно усы сбрить или отрастить поповские кудри…

В данную минуту вопрос ещё не стоял ребром. У гвардии недаром привилегии. Можно отказаться, повременить и устроиться, вероятно, лучше. Но всё равно: подступало время, когда придётся покинуть родной полк навсегда.

Репенин по природе не был склонен к умозрительным сложностям. Свои ближайшие служебные поступки он не обсуждал заранее, а непосредственно ощущал и видел. Строевая жизнь целиком, до мелочей, давно укладывалась для него в ряд знакомых, ярко отчётливых образов, и эти образы наполняли его чувством устойчивости и смысла жизни.

Вообще на людях Репенин казался себе лучше и нужнее, чем наедине с собой. В полку среди мундирного сукна, приказов, коней и сыромятной кожи он чувствовал себя неутомимо деятельным и полезным. В обществе, всюду, тоже бывало легко и просто: не покидала уверенная непринуждённость природного барина, сохранившего дедовские поместья, традиции, смычки гончих и расписные потолки своего родового особняка.

Зато в одиночестве Репенин подчас не находил себя. Внутри становилось пусто. В душе, предоставленной самой себе, оказывались только беспомощные обрывки неясных намерений и желаний с какими-то прослойками обязанностей, принципов и ленивой благожелательности к ближнему.

Бывали иногда и часы провалов, без всяких дум и чувств. Он начинал тогда испытывать тяжесть своего тела и лет, вдруг остро ощущал почему-то свои руки, ноги. И смущённо сердился на это…

Сейчас, в одиночестве, Репенин чувствовал себя как раз таким, каким себя не любил. После плотного обеда и вина одолевала сонливая вялость. Ни желаний, ни мыслей. И тело казалось грузным, бессмысленным, точно чужим…

Упавшая на руку горка тепловатого пепла заставила нехотя пошевельнуться. Рядом, на столике, лежал большой прокуренный мундштук из пенки[7], изображавший гарцующего витязя. Репенин привычным движением, не глядя, нащупал его, вставил в отверстие на голове всадника остаток сигары и продолжал курить…

В соседней проходной послышались шаги. Дежуривший там старый камердинер закашлялся спросонья. Сиповатый его тенорок проскрипел угодливо:

— Пожалуйте, давно изволят быть дома.

— Неужели? Как это мило! — раздалось затем звонкое сопрано.

Репенин мгновенно преобразился. Вспомнилось разом, что он любим, счастлив и что жизнь вообще прекрасна.

Жена, Софи… Его восторгала её молодость, хрупкая, породистая красота, доверчивая покорность малейшему выказанному им желанию. А главное — он ощущал к ней ту бесконечную благодарность, какую всякий сорокалетний мужчина испытывает к влюблённой в него молоденькой красавице.

Софи провела вечер в гостях. Она вернулась весёлая, нарядная, вся в чём-то светлом и воздушном.

— Серёжа, подумай… — бросилась она к мужу и оживлённо, жизнерадостно, но сбивчиво, с очаровательным, чисто женским неумением отличать важное от неважного, принялась его забрасывать свежими светскими новостями. Она говорила с обычным, не совсем русским произношением, свойственным большинству петербургской знати.

Репенин не старался особенно вникать в рассказ жены. На душе было хорошо и весело уже просто потому, что он её видит, слышит и ощущает её присутствие.

— Могу себе представить, как тебе сегодня было трудно вырваться ко мне пораньше, — проговорила Софи с обожанием во взгляде.

Репенин, презиравший всякое лицемерие, замялся, не зная, что ответить. Софи его опередила:

— Ты хотел, Серёжа, доставить мне маленькую радость. А вот у меня тоже есть чем тебя порадовать.

Репенин влюблённо улыбнулся.

Софи деловито уселась на подлокотник его кресла.

— Тётя Ольга звана была сегодня завтракать в Аничков, — проговорила она, замедляя слова, как это делает ребёнок, желающий усилить впечатление от своего рассказа. — И представь себе, Мария Фёдоровна сказала ей: пусть Репенин не торопится с карьерой, скоро он получит прямо кавалергардов.

— А мне как раз сегодня предложен армейский полк, — сказал Репенин.

— Где?

— На самой границе, неподалёку от Вержболова.

— В таком захолустье! Хорошо, что вдовствующая государыня в память твоего покойного отца сама подумала о нас.

Репенин неодобрительно повёл усами:

— Отличие по службе только в память заслуг отца… В сорок лет не особенно, пожалуй, лестно.

— Серёжа, в тебе прямо… как это говорится… приниженность паче гордости! Кому же командовать тогда кавалергардами? — Она пожала плечами. — Без таких командиров, как графы Репенины, чем станут все эти блестящие полки?

Репенин удивлённо взглянул на жену. Красивая молодая женщина представлялась ему чем-то прелестно беззаботным и хрупким, вроде бабочки. И вдруг такое существо высказывает трезвое как будто суждение…

— Молодчина, ей-богу, молодчина!

И совсем по-товарищески он расцеловал Софи, не зная, как выразить иначе охватившее его чувство. Софи встала.

— Как у тебя здесь накурено, дышать нечем… Пойдём лучше ко мне.

Она взяла мужа за руки и потянула из кресла.

Репенин, подымаясь, стряхнул с вицмундира пепел и, обняв Софи, беспрекословно дал себя увести.

За дверью ожидали камердинер и выездной Софи с её меховой накидкой. Репенин незаметно отвёл руку, обнимавшую жену, и с деланной небрежностью засунул в боковой карман рейтуз. По старой холостой привычке он машинально повторил тот жест, который проделывал при случайной даме в кабинете ресторана, когда входил лакей. Поймав себя на этом, молодожён в замешательстве махнул прислуге: не провожать.

Они пошли наверх по величественной лестнице с базальтовыми колоннами. Софи стала оживлённо рассказывать, как днём каталась с восьмилетней Бесси, дочерью Репенина от первого брака.

— Это прямо упоительный ребёнок, Серёжа. Ведёт себя без англичанки, точно взрослая. А глазки, светлые, правдивые, как у тебя, так и сверкают: всё ей хочется знать. Обещай, Серёжа, — порывисто прижалась она к мужу, — что скоро и у меня будет свой ребёночек с твоими глазами…

Как большинство мужчин в подобных случаях, Репенин почувствовал себя неловко. Он отделался шутливым восклицанием:

— Дорогая, да ты сама ещё совсем дитя!

Но в глубине его сознания сразу зашевелилось, что так нехорошо: надо было иначе откликнуться. Стало и досадно на себя, и совестно: «Якоже бо жена от мужа, сице и муж женою», — сказано в Писании…

Софи ничего не ответила. Только ноздри дрогнули. Оба смолкли.

Несколько шагов они шли в раздумье. Репенин остановился: «А что, если ей не суждено вообще иметь детей? Бывает же…»

Он машинально привлёк к себе жену и бережно поцеловал.

Они стояли на главной площадке лестницы. Впереди была видна вся парадная анфилада приёмных и гостиных.

Репенин показал на них рукой:

— Послушай, Софи. В доме не только детские пелёнки… Раз мне командовать кавалергардами, первая забота графини Репениной — принимать у себя и веселить царей.

— Всю молодость в золотой клетке! — с оттенком горечи сказала Софи и вздохнула.

— Это вопрос чести, мне кажется! — вырвалось у Репенина.

Он опять почувствовал, что следует высказаться полней. Ему хотелось напомнить жене царские милости, которыми осыпаны были восемь поколений его предков; хотелось пояснить, что все жалованные поместья, алмазы и тысячи ревизских душ[8] — неоплатная фамильная задолженность перед престолом. Но трудно было сразу подыскать слова, чтобы всё это выразить. Он только подтвердил:

— Да, дело чести и совести.

— Я понимаю: не по холопству, a noblesse oblige[9], — уронила Софи с бессознательно надменной иронией княжны, ведущей род от Рюрика[10].

С неожиданным задором она звонко рассмеялась:

— Бедный приниженный гордец! Не завидую графине Репениной, сшитой по твоей мерке.

К ним навстречу вышла горничная.

— Раздень меня скорей, — сказала ей Софи. — Я прямо валюсь от усталости.

Репенин озадаченно поглядел ей вслед: какой во всякой женской голове сквозняк!

Сознание своего мужского превосходства его удовлетворило. Он потянулся, зевнул и благодушно прошёл к себе в уборную.


На следующее утро Репенин велел подать ордена, каску, свистнул собаку и пешком отправился на Дворцовую площадь, в Главный штаб.

Ждать приёма не пришлось. У самого подъезда он столкнулся с седеющим молодцеватым генералом, тем именно штабным начальством, которого касалось его дело.

Стремительно шагавший генерал восторженно уставился на премированного бульдога, сопровождавшего конногвардейца.

— Не кобель, а загляденье!

Он присел на корточки перед собакой.

— Рожа ты каторжная! А челюсти-то какие; вцепится — не оторвать небось.

И генерал одобрительно заржал оглушительным протяжным смелом.

Бульдог сперва отнёсся к шумливому незнакомцу подозрительно, поросился даже, не рвануть ли зубами красную подкладку генеральского пальто. Разобравшись, что это добряк и всё идёт по-хорошему, собака примирительно засопела и сочно лизнула генерала в бороду.

— Брысь!.. — ещё громче заржал обрадованный генерал. — Ты пса постереги, — приказал он швейцару, — а то смотри: в толчее как раз махнёт на двор душить голубей. — Вы ко мне? — осведомился он у Репенина и, подхватив его фамильярно под руку, повлёк через боковую дверь прямо в служебный кабинет.

— Сугубо рад вас видеть, граф, — приветливо сказал генерал, усаживаясь. — Ваш приход сегодня обозначает, видимо, похвальную готовность по старинке от службы не отказываться?

— Свыше желают, чтобы я повременил. Мне милостиво обещано вскоре лестное строевое назначение здесь, в Петербурге, — без обиняков заявил Репенин.

Генерал задумчиво почесал карандашом свою плешь и насупился.

— Раз так, прекословить, конечно, не приходится. Очень жаль. Для пользы службы я, признаться, радовался, что очередь сегодня на этот полк выпадает именно вам.

— Следующий по старшинству — академик, — сдержанно заметил Репенин.

— Случай, видите ли, совсем особенный, — с ноткой досады возразил генерал и поспешил пояснить: шефом этого полка был не кто иной, как германский император Вильгельм II[11], а полк недавно переименовали из драгунского в гусарский. Новому командиру предстояло выехать с полковой депутацией в Германию для традиционного поднесения монарху мундира нового образца.

— Для этого достаточно, мне кажется, знать немного по-немецки, — заметил Репенин.

— Ошибаетесь! Главное — представительство. У императора слабость к показной стороне. Когда он присылает немцев в Петербург, вспомните — какой подбор! Молодец к молодцу, и все фюрсты[12], рейхсграфы или потомки тевтонских меченосцев. Не следует и нам перед ними лицом в грязь!

— Разве это в военном отношении так важно?

— Важней, чем полагаете! — с живостью воскликнул генерал и вскочил. — Послушайте, граф, я с вами начистоту, без утайки.

Противоположную стену кабинета заполняла двухсаженная стратегическая карта империи. Генерал окинул её профессиональным взглядом и по привычке поискал вокруг себя указку.

— Взгляните на эту громадину, — сказал он, вооружившись канцелярской метёлкой из перьев. — Несмотря на японскую войну[13], принято думать: мы не страна, а целая часть света; шапками, мол, закидаем. На деле же давно наша военная мощь куда как условна.

Генерал метёлкой заводил по карте и принялся очерчивать конногвардейцу тревожные недочёты отечественной обороны. Он сыпал фактами и цифрами с вразумительной ясностью и всё больше увлекался. Экспромтом получалась блестящая лекция, точно с кафедры в академии. Но сейчас генерал подчёркивал как раз всё то, что годами тщательно сглаживалось и замалчивалось перед обычной офицерской аудиторией.

— Десять с лишком тысяч вёрст сухопутной границы без естественных оборонительных преград, — врезывалось в голову Репенина. — Острый недостаток путей сообщения… Устарелые или недоделанные крепости… Отсталая промышленность… Если Россия продолжает ещё благополучно разрешать свои великодержавные задачи, то только по инерции, до первого серьёзного удара.

Конногвардеец мрачно уставился на карту. Точка зрения генерала являлась для него новой и неожиданной. Он всегда полагал, что всё иначе и лучше. Но здравый смысл подсказывал: этот знает, о чём толкует; вероятно, всё именно так и есть…

— Прав, значит, был покойный государь[14], — проговорил он сквозь усы. — Нельзя нам воевать.

— Сами понимаете!

Генерал отшвырнул метёлку и порывисто зашагал по комнате.

— А как, по-вашему, Германия? — решился спросить Репенин.

Генерал ответил, что, конечно, немцам наше истинное положение давно известно. Но пока ведут они себя всё-таки с оглядкой. Берлину продолжает импонировать призрак: необозримая Россия и её славное боевое прошлое. Этим козырем нельзя пренебрегать. Германский император — неврастеник, он впечатлителен. Необходимо временами невзначай освежать ему память.

Генерал добавил с досадой:

— А вот сегодня случай упускается такой, что положительно грешно.

Он круто остановился перед конногвардейцем:

— Сознаёте ли вы, граф Репенин, что имя ваше говорит всякому немецкому военному? Ваш пращур, фельдмаршал… Ведь это: разгром под Кунерсдорфом, занятие русскими Берлина, Фридрих Великий, загнанный и помышлявший о самоубийстве![15]

Репенин нахмурился. Вспомнилось вчерашнее «noblesse oblige» и надменная нотка в голосе Софи.

— Какие славные страницы в русском прошлом, — взмахнул руками генерал и зашагал опять. — Люди прежде были у нас другие. Что, впрочем, говорить: ими создалась российская великодержавность, а наше поколение — её растратчики. — Генерал понизил голос: — Свыше тоже, бывало, распущенность не поощрялась.

В нём заговорил пламенный любитель военной истории. Он пошарил в толстом портфеле на столе и отвёл на аршин от дальнозорких глаз найденный листок.

— Вот, например, приказ Петра Великого… — Он прочёл: — «Доблестному войску — наше царское спасибо. Генерал же аншефа князя Луховского списать в солдаты, понеже полки дрались явственно, а шведам порухи паки не нанесли». Что вы скажете? — восторженно воскликнул генерал. Но вдруг вспомнил: — Позвольте, ведь, кажется, графиня урождена?..

— Княжна Луховская…

Ясный немигающий взгляд Репенина застыл на мгновение. Он повёл усами и протянул руку за каской.

— Я и не подумал… — запнулся генерал. — Вы, граф, молодожён. Здесь, в столице, великосветская жизнь, родня и развлечения. Графиня привыкла. Ей, вероятно, не захочется…

— Не жене решать, — отрезал Репенин, вставая.

— Разумеется! — одобрительно поддержал генерал, хотя сам дома трепетал перед сварливой супругой.

Репенин с каской в руке официально выпрямился:

— Позвольте доложить: я ходатайствую командовать освободившимся гусарским полком.

Генерал заморгал глазами от неожиданности.

— Вот это я понимаю! В добрый час. Нашему брату военному миндальничать некогда. А жёны — пусть приспосабливаются. Дело известное: ле метье милитер е данжере антан де герр, е монотон антан де пе[16].

Уверенно произнеся эти французские слова с отменно чернозёмным выговором, генерал самодовольно осклабился.

— А без военных всё-таки не обойтись, — задумчиво заметил Репенин, предпочитая продолжать по-русски.

Генерал замахал руками:

— Ещё бы! Сказано недаром: человек человеку волк.

На прощанье он разразился снова оглушительным хохотом.

Дома Репенин прошёл прямо к жене и застал её за туалетом. После утренней ванны она сидела разрумянившаяся, в кружевном капотике. Горничная принималась её причёсывать.

Софи, с зеркалом в руках, тряхнула распущенными пепельными волосами.

— Ты не заметил, как они теперь, к весне, темнеют? — озабоченно спросила она мужа. — Парикмахер уверяет, что в Петербурге гадкая вода.

— Тебя она не портит, — улыбнулся Репенин и, запасшись терпением, сел.

Софи через плечо попрыскала на него любимыми духами.

— Знаешь, что я придумала? — весело начала она. Оказалось, что у неё на осень был целый план. — Сначала — ехать на Итальянские озёра и пробыть там месяц одним; оттуда — в Париж; и только в ноябре — назад домой.

Софи была заранее уверена в согласии мужа.

— Рассчитай, пожалуйста, Серёжа, свой отпуск так, чтобы август провести на Комо… Тише, милая, больно, — обратилась она к горничной.

Репенин достал папиросу и выжидательно закурил. Минут через десять причёсывание кончилось. Софи оглядела себя ещё раз и решила:

— Теперь, кажется, ничего.

— Мне надо, дорогая, переговорить с тобой серьёзно, — сказал Репенин, как только горничная вышла.

— Лучше поцелуй меня сначала хорошенько, — прижалась к нему Софи. — Скучные дела потом. Теперь я слушаю, — покорно откинулась она в кресле и, взяв большой пушок, стала пудрить зацелованные мужем плечи и шею.

Репенин подходил всегда к вопросу прямо. Он без предисловий изложил, как умел, что произошло в Главном штабе, и закончил словами:

— Остаётся, значит, ждать приказа и быть готовым к отъезду.

Он предвидел заранее, что разговор с женой не обойдётся без шероховатостей. Внезапно принятое им решение, конечно, огорчит её: ломка всей налаженной петербургской жизни приятна быть не может. Он ожидал расспросов, возражений, упрёков; ждал напоминания о словах императрицы…

К его удивлению, Софи молчала. Она сидела неподвижно перед зеркалом с пушком в руке.

— Пойми, Софи: иначе нельзя было, — заговорил он с лёгкой досадой, как человек, принуждённый разъяснять прописные истины. — Есть случаи, когда отказываться неприлично.

Сделав над собой усилие, Репенин против обыкновения принялся старательно развивать свои доводы.

Ответа и тут не последовало. Софи не оторвала даже глаз от зеркала.

Репенин пристально поглядел на жену, пытаясь угадать ход её мыслей. В памяти промелькнул опять весь разговор с генералом. «Человек человеку — волк», — вспомнил он и внутренне усмехнулся: — «Да, это мы, мужчины, пожалуй, — волки. Ощетинившись, рычим и скалим зубы, когда сердимся. А женщина — чисто как медведь: за полсекунды никак не разберёшь, что она замышляет!»

Репенин недоумевал, как быть дальше. Молчание становилось тягостным.

Вдруг Софи порывисто повернулась к мужу и спросила неровным от волнения голосом:

— Скажи, ты всё-таки поедешь со мной осенью, как обещал?

Репенин смущённо замялся. Так недавно ещё они обещали друг другу ежегодно проводить месяц вдвоём, вдали от всех… Он принуждённо ответил:

— Как ни печально, об отпуске на эту осень не может быть больше и речи.

Лучистый взгляд Софи сразу померк. Она отвернулась. На ресницах показались крупные слёзы.

Репенина точно ударило. Как мог он довести до слёз эти большие карие глаза, доверчивые и незлобивые, как у подраненного лосёнка!

Первым естественным порывом было: всё брошу, завтра же подам в отставку… Однако спохватился: нельзя, это равносильно бегству под огнём.

Стало жаль Софи, как малое дитя. Захотелось утешить, пригреть.

— Бедная ты моя!..

Софи вздрогнула и отстранилась.

— Пожалуйста, не надо, — глухо проговорила она. — В жалости, Серёжа, я не нуждаюсь.

Репенин растерялся:

— Дорогая, полно. Что ты?.. Видит Бог, я так тебя люблю.

В зрачках Софи загорелась на мгновение зеленоватая искра.

— А для каких-то принципов готов пожертвовать и мной, и нашим счастьем? Все вы, мужчины, вероятно, таковы.

Репенин безнадёжно мотнул головой. Но после некоторого раздумья он сказал примирительно:

— Время придёт, дорогая, и ты посмотришь иначе. Поступись я совестью, потом сама пожалела бы…

— Серёжа, ты безумец! — вырвалось у Софи с отчаянием. — Смотри, как бы ты первый не пожалел…

На кружевной капотик закапали тяжёлые слезинки. Ей захотелось встать и уйти. Но перед ней всё потемнело и закружилось. Она беспомощно упала назад в кресло. И разрыдалась…


Репенин решил отбыть пока один к месту новой службы.

Вопрос о переезде Софи естественно откладывался на осень. Гусары скоро выступали в лагерь, под Ковну; следом предстояли подвижные сборы, затем — манёвры. До окончания этой программы полк на постоянную стоянку не возвращался. Можно было видеться с женой урывками и за лето: до Ковны — одна ночь, а там рукой подать. Репенин уже заранее был озабочен мыслью что-нибудь скорее нанять или купить поблизости. Даже приказал домашнему обойщику быть наготове…

Он смутно надеялся день за днём: Софи первая заговорит о том, что будет навещать его наездами. Против ожидания, Софи отмалчивалась.

Наконец, накануне отъезда, Репенин решил сам, за завтраком, спросить жену, каковы её ближайшие намерения.

Ответ был неожиданным. Софи спокойно объявила, что лето проведёт с отцом. Князь Луховской был пятое трёхлетие бессменно губернским предводителем и большую половину года проживал в своём поместье за Волгой.

Репенин уловил сперва только одно — все его проекты рушатся: из Заволжья до Вержболово двое с лишком суток!

Но показать досаду не захотелось. Он сдержанно заметил:

— На подножный корм… И на всё лето!.. Не скучновато ли?

— Ты думаешь? — с каким-то новым ударением ответила Софи, и вдруг её глаза заискрились. — Не беспокойся в деревне мы не засидимся. Раз ты так занят службой, я делать нечего, просила папá со мной поехать за границу. Мне всего двадцать лет… И в монастырь я не собираюсь! Папа — мужчина, но не истукан; он меня поймёт, конечно.

Репенина всего перевернуло. Поразили не так слова жены, сколько непривычная металлическая определённость, с какой они прозвучали.

Жила на его виске налилась и задрожала. Он промолчал. Ни возражать Софи, ни спорить, ни даже выслушать её до конца — не стоило…

Загрузка...