39 Вернуть отправителю

Иногда сыновняя гордость может стать для вас сюрпризом. Не потому, что вы вообще ее испытываете, а потому, каким сильным оказывается это чувство, каким агрессивным. Произошло это 30 октября 1999 года, когда мой 85-летний отец приехал в Нью-Йорк и остановился у меня. Я взял его с собой на прием, устраиваемый молодым известным писателем, и он стоял там в своем поношенном пиджаке из универмага «Маркс энд Спенсер» в окружении блестящей и разодетой публики. Я боялся, что ему будет скучно, но, кажется, его вполне все устраивало. На приеме не было недостатка в красивых девушках.

Женщина, с которой я разговаривал, 30-летняя журналистка, перехватила мой взгляд, который я время от времени бросал в ее сторону, и посмотрела на меня с симпатией.

— Как я вас понимаю, — сказала она.

— Понимаете — что?

— Что это значит, присматривать за отцом. В этом возрасте они могут быть настоящей обузой.

Я почувствовал легкое раздражение. О чем она говорит? Он не был одним из потерявших контроль над собой и ведущих себя как двухлетние дети, ползающих по комнате стариков. Ему не требовался присмотр.

Тогда она сделала нечто совсем непростительное. Она закатила глаза.

Меня охватил такой гнев, что я просто лишился дара речи. Как она смеет, думал я. Как, черт ее побери, она смеет? Я испытывал искушение просветить ее насчет кое-каких достижений человека, которого она посмела назвать «обузой». Будучи во время Второй мировой войны главой исследовательского департамента лейбористской партии и автором ее манифеста 1945 года, отец был одним из тех, кто добился всеобщего согласия в британском послевоенном обществе. Он стал основателем Ассоциации потребителей, Национального колледжа по дистанционному обучению и Медицинского колледжа. Отец написал дюжину книгу, две из которых стали бестселлерами. Он учредил журнал «Какой?», заложил начало не одной дюжины организаций, улучшивших жизнь десятка миллионов людей от Восточного Лондона до Африканского Рога.[192] Этот человек был подобен знаменитому Колоссу. По сравнению с ним все так называемые «влиятельные люди» — пустое место.

Однако, когда гнев слегка поубавился, я сообразил, что ни одно из этих достижений не будет иметь большого значения в ее глазах. Они не были особенно «сексуальными». И сам отец не подходил к категории VIP-персон, как, например, кто-то по-настоящему, с ее точки зрения, важный, будь то модный фотограф или ведущий светской хроники. Для нее этот седоволосый человек в поношенном пиджаке не был тем, ради кого стоило суетиться. Все, что он сделал, — это изменил жизнь людей.


Тогда я понял, что разлюбил Америку. Я приехал в Нью-Йорк в поисках обычных радостей — секса, славы и денег — и думал, будто готов на все, чтобы добиться этого. В Лондоне, в условиях литературной атмосферы, в которой я был воспитан, погоня за американской концепцией хорошей жизни казалась мне современной и практичной, отличным способом показать, что я отвергаю либеральные ценности родителей. Но, проведя пять лет на Манхэттене, где Дональд Трамп является любимым примером для подражания, взгляды и ценности, которые я отверг, стали привлекать меня сильнее. Возможно, общество, где победитель получает все и единственным арбитром которого является хороший вкус знаменитостей, на самом деле не такое уж изумительное, каким я считал его когда-то.

Согласен, можно подумать, словно это я отверг Америку, хотя по большому счету все совсем наоборот. Для меня Америка не стала страной возможностей, она показала себя страной безответных телефонных звонков. Неужели я обманывал себя, считая, что могу покорить Манхэттен? Может быть, Фрэнк Синатра был прав, и только лучшим из лучших по силам добраться до «самой вершины» в «городе, который никогда не спит». «Нью-Йорк, Нью-Йорк» является своего рода боевым кличем для всех молодых и честолюбивых гладиаторов, бросающий им вызов сразиться на самом большом амфитеатре в мире. Обладаешь ли ты тем, чтобы выстоять в Риме современной эпохи? Я принял вызов, и императоры Готама[193] показали большим пальцем вниз.

Я предпочитал думать, что это случилось не из-за недостатка способностей. Возможно, я не был достаточно сообразительным, чтобы завоевать Манхэттен, но моя глупость выразилась в элементарных ошибках. Я чувствовал себя спортсменом, которому даже не дали шанса принять участие в состязаниях, потому что он не смог завязать свои шнурки. Я искренне не считаю Алекса талантливей себя, и тем не менее, прожив в Лос-Анджелесе пять лет, этот гаденыш добился того, что весь Голливуд ест из его рук. Почему? Потому что он обладает очень важной способностью, которой не имею я, — ему нет равных в умении завязывать нужные знакомства. У меня могла быть оксфордская степень бакалавра по философии, политике и экономике, но что касается искусства дружеского трепа, я бы не выдержал даже обычного экзамена на уровне средней школы.

И все же… Может быть, я заблуждался. Для моего эго менее болезненным было думать, что я провалился только потому, что не умел пресмыкаться. Но правда ли это? Когда я думаю о пяти годах, проведенных в Нью-Йорке, я понимаю, что причина не столько в отсутствии каких-то навыков, сколько в непреодолимом желании восстановить против себя богатых и знаменитых. Словно во мне сосуществовали два человека — один непреклонный маленький карьерист, готовый перецеловать любые задницы, если в этом будет нужда, а другой сумасшедший анархист-террорист, стремящийся устроить вокруг себя как можно больше беспорядка. Не буду отрицать, некоторые из моих поступков были поразительными по своей глупости. Спросить у Натана Лейна, не гей ли он? Безумие! Сказать Грейдону, что он не продвинулся дальше первой комнаты во время его поездки в Лондон? Сумасшествие! Спровоцировать Гарри и Тину на развертывание полномасштабной ядерной войны? Самоубийство! До известной степени эти эпизоды были результатом слепого невежества. Незнания, да и нежелания знать, какое поведение более подходяще в сложившихся обстоятельствах. Но некоторые из моих наиболее разрушительных поступков, казалось, были результатом анархичной стороны моей натуры, делающей все, чтобы помешать мне достичь желаемого. Я был самым злейшим врагом себе. Но к тому времени, когда я покинул Нью-Йорк, я оставлял за плечами огромное количество претендентов на этот титул.

И все же, не сумев стать кем-то, остался ли я по-прежнему никем? Или же мне удалось найти себя? Меня не оставляло ощущение, что террорист, живущий внутри меня, был моей британской частью, саботирующей моего внутреннего американца. Чем дольше я жил в Америке, тем сильнее чувствовал себя британцем. Как и многие, я думал, что, переехав в Нью-Йорк, сумею заново создать себя, смогу стать американцем. И на протяжении шести месяцев мне казалось, что у меня это получается. Но затем британец во мне вновь занял место на капитанском мостике. Я будто перелетел через Атлантику на самолете, а моя национальность пересекла ее на лодке. Я стал замечать, что меня раздражают мелочи вроде того, как ньюйоркцы говорят «взади» вместо «сзади», вероятно, потому, что мне казалось невежливым говорить то, что может быть истолковано как отсылка к анусу. И еще злило, что в ресторанах нельзя спрашивать про туалет — только про «ванную комнату» или «дамскую комнату».

Желание американцев никого не обидеть также выражалось в довольно сомнительной форме. Взять, например, «лифтовый этикет», действующий на местах работы в современном Манхэттене. Если мужчина едет в лифте один и туда заходит женщина, он должен выйти и позволить ей ехать в одиночестве. Для него лучше самому пережить короткое неудобство, чем заставить ее чувствовать себя «стесненной». С точки зрения жителя Лондона, нью-йоркское общество кажется слишком связанным правилами. Поэтому прав был Гораций, утверждая: «Те, кто пересекает море, изменяют небеса у себя над головой, но не свои души».

Почему ньюйоркцы с такой готовностью мирятся с этими мелочными правилами? Где та любовь к свободе, которая должна пылать в сердце каждого американца? И меня особенно шокировало то, как далеко зашли авторы глянцевых журналов, отказавшись от права на свободу слова ради возможности оказаться рядом с известными людьми. Благодаря эксцентричным выходкам таких женщин, как Пэт Кингсли, пресс-агенты обрели абсолютное влияние на то, что пишется об их клиентах. Так, например, однажды она отвергла 14 авторов, прежде чем выбрала одного, кто, по ее мнению, был достаточно почтителен, чтобы взять интервью у Тома Круза для «Роллинг стоун». В 1992 году группа журнальных редакторов решила, что с них довольно, и сформировала антипублицистический альянс. Его идея заключалась в том, что если они объединятся и выступят единым фронтом, пресс-агенты не смогут больше диктовать журналам свои условия. Но альянс очень быстро распался, и положение Пэт Кингсли упрочилось, как никогда. «Издательский мир не способен долго придерживаться каких-либо принципов».

Бесхребетность нью-йоркских журналистов меня особенно разочаровала из-за того, какими полными жизни и независимыми они были когда-то. Я приехал в Нью-Йорк с головой, забитой историями о легендарных дебошах и хулиганских выходках Бена Хечта, Германа Манкевича и Дороти Паркер, ожидая встретиться с нынешними продолжателями их дела в офисах редакции «Вэнити фэр». Я представлял себе это сумасбродное сообщество, где никто не придерживается формальностей и у каждого наготове какая-нибудь шутка. Но оказалось, что от этой бесшабашности и чувства юмора не осталось и следа. Наоборот, я столкнулся с армией ограниченных и закоснелых карьеристов, которые ни разу в жизни не накачивались до бровей и послушно отправлялись в постель в десять вечера. Сегодня обычный нью-йоркский журналист очень отличается от отважных героев бушующих двадцатых. Он напуганный конформист, «кастрированный» послушный работяга. В Лондоне мне встречались дипломированные бухгалтеры, которые вели себя куда несдержаннее.

Проведя весь первый год в упорных посещениях каждого литературного приема, куда мне удавалось попасть, в попытках отыскать тот эфемерный круг блестящих и бесстрашных авторов, я понял, что компания, с которой я обычно проводил время дома в Лондоне, намного ближе к идеалу Алгонквинского круглого стола, чем любая группа журналистов, с коими сводила меня судьба на Манхэттене. Джулия Берчл, несмотря на все ее недостатки, имела много общего с бойкими на язык и любящими выпить дамочками эпохи джаза. Она отличается независимым умом, не терпит предрассудков и обладает острым язычком, что вряд ли можно сказать о ком-нибудь из современных журналистов Нью-Йорка. За пять лет, проведенных мною в Америке, я не встретил никого, кто бы походил на Дороти Паркер больше, чем она.

Наверное, было бы спокойнее думать, что недостатки современного поколения нью-йоркских журналистов — временное отклонение, а не случай «всеобщей апатии», в чем Токвиль видел неизменную опасность для любого демократического общества. По словам Ричарда Клейна, профессора Корнельского университета, Америка просто переживает сейчас не самые лучшие времена: «Мы находимся в самом центре одного из тех периодов подавления, когда культура, унаследованная от пуритан, навязывает истерические взгляды и накладывает связанные чувством вины ограничения на общество, узаконивая морализаторство под видом заботы об общественном здоровье, а на самом деле стремясь усилить и расширить влияние цензуры до такой степени, чтобы ограничить свободу в целом».

И хотя в этих культурных сдвигах, несомненно, имеется определенная цикличность, более вероятным кажется, что постепенное разъедание свободы становится необратимым процессом, неизбежным последствием торжества равноправия над свободой, о чем предостерегал Токвиль в своей «Демократии в Америке». Дебри из мелких ограничений, которым ньюйоркцы с готовностью подчиняются каждый день, являются примером того, что Токвиль называл «деспотизмом посредственности». Почему с этим мирятся? Потому что им нравится чувствовать поддержку большинства, которая делает их невероятно сильными в их демократическом обществе. Это форма добровольного рабства, способ, с помощью которого большинство навязывает свою волю индивидам.

To, что у нас в Британии еще нет огромного количества этих правил, объясняется тем, что демократизации пока не удалось раздавить наш драчливый и независимый дух — обстоятельство, которое Токвиль бы связал с нашим аристократическим наследием. Разумеется, в современной Британии меньше аристократичности, чем в былые времена, но нравы и обычаи дворянства просачиваются во все слои общества, придавая аромат аристократизма обществу в целом. Его самым драгоценным даром было наделить любовью к свободе каждого британского гражданина, дав нашей стране возможность противостоять некоторым наиболее разрушительным результатам той самой любви к равноправию, которую Токвиль назвал определяющей характеристикой эпохи. Разумеется, я не имею в виду экономическое равноправие. Это один из парадоксов американской демократии, когда наименее оправданная форма неравенства, которая приговаривает 14 миллионов детей расти в нищете, в целом является единственной формой неравенства, к чему все относятся терпимо.

Восхваляя аристократические общества, Токвиль не сводил все к пользе принципа наследования против доктрины правящего большинства. Скорее он имел в виду классическое определение аристократии — правление лучших. Причина, по которой его так привлекала Британия XVIII века, связана с тем, что в то время она была обществом, где статус во многом определялся качествами человека, а не накопленным состоянием. Конечно, очевидная несправедливость, что резерв этих талантливых людей был ограничен знатностью происхождения, но Токвиль считал, что данную иерархию на основе человеческих качеств можно сохранить на время, пока не придет конец принципам наследования. Он очень надеялся, что демократия может слиться с аристократией, чтобы создать общество, основанное на принципах равенства, но в котором каждый человек стремился бы стать лучшим. В его представлении именно такого рода общество надеялись построить в Америке отцы-основатели.

В третьей главе я рассказал о том возбуждении, которое испытал на занятиях Стэнли Кэвелла, обнаружив естественных аристократов Томаса Джефферсона в классических комедиях 1930–1940-х годов. В книге «В погоне за счастьем», которую Кэвелл написал для своих занятий, он упоминает о связи между идеальными гражданами Токвиля и персонажами из этих фильмов. Токвиль возносил свободу так высоко, поскольку считал, что гражданам демократического общества внутренне присуща способность отказаться от бешеной погони за материальной выгодой и стать всесторонне развитыми человеческими существами. Рассуждая о «Филадельфийской истории» он пишет: «Опасаясь скрывающейся в демократии тенденции к деспотизму большинства, тирании над разумом… [Токвиль] видел в способности аристократов к независимости суждений и поступков, умении, если нужно, быть эксцентричными бесценное качество, с помощью которого можно оценить достоинства демократического общества, чтобы определить не приводит ли поиск индивидуального равенства к отказу от задачи создания подлинной личности».

Согласно этому тесту, нынешнее поколение нью-йоркских журналистов — современные последователи персонажей, созданных Кларком Гейблом, Джеймсом Стюартом и Кэри Грантом, — не выдерживают никакого сравнения. В течение пяти лет, прожитых на Манхэттене, я постоянно сталкивался с людьми, которые казались мне в чем-то ущербными. И это становилось очевидным по множеству причин. Наиболее поразительный факт — невероятное сходство всех, с кем я встречался. Словно они сошли с конвейера, и в них отсутствовала божественная искра, которая делает уникальным каждого человека. Как ни пугающе это прозвучит, но, казалось, у них нет души.

Еще для меня было проблемой завести настоящих друзей. (Ничего удивительного, можете подумать вы, прочтя предыдущий абзац.) В Нью-Йорке у меня было множество знакомых, людей, чья компания доставляла мне удовольствие, но к концу моей эпопеи в Америке у меня осталось лишь два настоящих друга. С журналистами Манхэттена мне было проще завязать ничего не значащие отношения, чем близкую и крепкую дружбу, отчасти из-за того, что лишь немногие из них соглашались со мной надраться. Я понял это, когда потерял работу в «Вэнити фэр» и от меня отвернулись люди, которых я считал моими друзьями. Судите сами, каждый раз когда я замечал на приеме кого-нибудь из прежних коллег и направлялся в их сторону, они просто не могли скрыть паники. На их лицах отражалось: «Боже мой! Как же мне улизнуть от него?» В издательском мире Нью-Йорка достаточно было разнестись слуху, что тебя уволили, и тебя перестанут узнавать. Как во Вьетнаме пехотинцы старались держаться подальше от любого, кто, по их мнению, приносил несчастье, так и в «Конде наст» никто не хотел быть связанным с неудачником. Среди представителей издательского бизнеса дружба кажется менее важной, чем успешная карьера.

Но пожалуй, самым ярким признаком того, что встреченные мной люди во многом ущербны как человеческие существа, было их безразличие к романтической любви. Разумеется, здесь есть исключения, но меня поразило, как мало значения они придают чувственной любви, особенно при выборе спутника жизни. Брак для них чисто деловое партнерство, союз, в который вступают из-за материальной выгоды, а не по духовному влечению. Идеальный брак для этих людей не тот, в котором в вечности сплелись две души, а взаимовыгодное соглашение, которое может быть расторгнуто, как только перестанет быть полезным. Подобное низведение романтической любви стало высочайшей ценой, которую они платили за то, что пожертвовали свободой ради достижения профессионального успеха. Как сказал знаменитый последователь Чосера Невилл Когилл: «По своей сути любовь является аристократическим чувством, то есть на него способны лишь утонченные натуры, независимо от их происхождения».

Но, даже упаковывая чемоданы, я ощущал, что какая-то часть меня все еще жаждала обладать тем, что сопутствует успешной карьере в Нью-Йорке. Я бы солгал, сказав, будто меня разочаровал мир блестящих лимузинов и престижных ресторанов. Я еще мечтал о том, чтобы стать большим человеком в Нью-Йорке и спать с супермоделями. Но в глубине души я знаю, ничто из этого не принесло бы мне долгого счастья. Именно потому Гарри и Тина вызывали наиболее горькие сожаления, высказываемые некоторыми из их друзей. Несмотря на блестящую карьеру, они не кажутся счастливыми. Наоборот, они выглядят неуверенными и встревоженными. Их пугает, что все созданное ими может однажды рухнуть как карточный домик. Как говорил Бен Хечт: «В Нью-Йорке нервозность идет рука об руку со славой. Известных людей преследует страх проснуться однажды утром и, в противоположность Байрону, обнаружить, что о них никто не знает».

Покидая Манхэттен, у меня не было ни малейших сомнений, что к Кэролайн меня привлекла британская сторона моего характера. Лишь благодаря полному безразличию к славе и деньгам Кэролайн смогла полюбить меня, но и я полюбил ее по той же причине. И я знал, что в будущем ей будет достаточно бросить один испепеляющий взгляд, чтобы излечить меня от претенциозности, когда я буду излишне переживать, что меня не пригласили на модную вечеринку или что я буду выглядеть не слишком привлекательно на своей авторской фотографии. Она стала для меня своеобразным противоядием от Нью-Йорка. Я и сам не мог пожелать для себя более сильного союзника.

Закончив книгу, я отправил ее экземпляр отцу, и через несколько дней он пригласил меня на ужин в свой дом в Айлингтоне. Я прибыл туда, чтобы выслушать приговор.

Он отозвался о моем творении благожелательно: «очень забавно», но без особого энтузиазма. «Почему бы тебе не написать книгу посерьезнее?» — спросил он. Напомнил о предложенном Т. С. Элиотом различии между достижениями двух сортов: за одно тебе аплодируют при жизни, но и только, а другое становится значимым настолько, что его читает не одно поколение. Не пора ли мне перестать гоняться за дешевым успехом суетного мира и заняться чем-то более значительным? Конечно, он прав. По словам писателя Николаса Леманна, «Возвышение меритократии» почти обессмертило моего отца. Куда там голливудским богам, которые так поразили мое воображение в первую оскаровскую вечеринку «Вэнити фэр». Вот к какому бессмертию стоит стремиться.

И все же я не смог сказать, что сожалею о времени, потраченном на поклонение фальшивым идолам. Лишь немногим счастливчикам удается сразу найти свой путь. Большинству из нас он открывается после долгих поисков.

Загрузка...