Глава вторая

Восемь лет спустя

Куала-Лумпур, Малайзия


Некоторые шрамы остаются на всю жизнь.

— Леди и джентльмены, позвольте представить вам экс-президента Соединенных Штатов Америки Лейланда Мэннинга, — провозглашает наш хозяин, заместитель премьер-министра Малайзии. Я морщусь, слыша его слова. Никогда не называйте его «экс». Только «предыдущий». Предыдущий президент.

Заместитель премьер-министра снова повторяет свое приветствие на мандаринском и кантонском диалектах китайского языка, а потом и по-малайски. Всякий раз я понимаю лишь одни и те же слова: Лейланд Мэннинг… Лейланд Мэннинг… Лейланд Мэннинг. По тому, как Мэннинг тянет себя за мочку уха и делает вид, что смотрит за кулисы, я понимаю, что он расслышал лишь обращение «экс-президент».

— Ваш выход, сэр, — говорю я, протягивая кожаную папку размером в половину страницы, где лежит его речь.

Температура у меня подскочила под сорок, и я только что сошел с трапа самолета после одиннадцатичасового перелета в Куала-Лумпур, в течение которого мне не удалось ни на минуту сомкнуть глаз. Из-за разницы в часовых поясах мне кажется, что сейчас три часа утра. Но Мэннингу все нипочем. Президенты устроены так, что могут оставаться на ногах всю ночь и выглядеть при этом свеженькими как огурчик. Чего нельзя сказать об их помощниках.

— Удачи, — добавляю я, отодвигая в сторону бордового цвета занавес, и предыдущий президент бодро выпрыгивает на сцену с правой стороны кулис.

Толпа встает, приветствуя его овациями, и Мэннинг в ответ взмахивает папочкой с речью так, словно там коды запуска ядерных ракет. А ведь когда-то они действительно у нас были. За нами повсюду следовал военный помощник президента, который носил их с собой в кожаном портфеле, известном под названием «футбольный мяч».

Сегодня у нас уже нет военного помощника… равно как и «футбольного мяча»… или кортежа… или аппарата в тысячу сотрудников, готовых отправиться в полет в любую точку мира на факсимильном аппарате и доставить туда же бронированный лимузин. Сегодня, помимо нескольких агентов Секретной службы, у меня есть только президент, а у президента есть только я.

Четыре месяца спустя после покушения президент Мэннинг проиграл выборы на второй срок, и нас вышвырнули из Белого дома. Выселение оказалось сущим кошмаром: у нас отняли все… нашу работу, нашу жизнь, нашу гордость, но вот почему это произошло… Поиски ответа на этот вопрос до сих пор не дают мне покоя.

Во время расследования покушения, проводимого Конгрессом, педанты с Капитолийского холма с восторгом смаковали любую оплошность, допущенную охраной во время посещения гоночного трека, — начиная с агента Секретной службы в местном отделении в Орландо, которого задержали за управление автомобилем в нетрезвом состоянии всего за два дня до визита президента, необъяснимых прорех в охранном периметре, сквозь которые стрелок миновал все защитные кордоны, и заканчивая тем, что личный врач президента допустил ошибку и в день покушения заказал кровь не того типа. Собственно, ни одна из этих ошибок не имела особого значения. Решающую роль сыграла совсем другая случайность.

После того как Джон Хикли стрелял в президента Рейгана в тысяча девятьсот восемьдесят первом году, рейтинг поддержки президента возрос до семидесяти трех процентов, оказавшись самым высоким за все восемь лет, проведенных им в Белом доме. После покушения на гоночном треке рейтинг президента Мэннинга совершил убийственное падение до каких-то жалких тридцати двух процентов. И винить в этом следовало один-единственный фотоснимок.

Фотографии регулярно появляются после каждого кризиса. Даже среди хаоса репортеры умудряются нажать на затвор фотоаппарата и сделать снимок. Некоторые фотографии, например Джеки Кеннеди, сделанные во время убийства ее супруга, президента Джона Фитцджеральда Кеннеди, показывают кошмар и ужас происходящего. На других, скажем, того же самого Рейгана, запечатленного в момент непосредственного покушения на него, видно, насколько мало времени было у всех действующих лиц этой трагедии, чтобы хоть как-то отреагировать. Это единственная вещь, с которой политики не в состоянии поступать по своему желанию. Они могут манипулировать проводимой ими политикой, избирателями, набранными голосами в свою поддержку… даже собственным прошлым — но фотографии… фотографии почти никогда не лгут.

Поэтому когда мы услышали о злополучном фото — четком цифровом снимке, на котором виден кричащий президент Мэннинг… Он стоит позади супруги главного исполнительного директора гонок НАСКАР… Положив руку ей на плечо в тот момент, когда его оттаскивают назад сотрудники Службы… И самое главное, пытается вытолкнуть ее из обезумевшей толпы… И мы решили, что получим рейтинг Рейгана. Американский Лев во всем своем великолепии.

А потом мы увидели фото. Как и вся Америка. И она не увидела, чтобы Мэннинг выталкивал супругу главного исполнительного директора вперед, из зоны опасности. Американцы увидели, что президент тянет ее на себя… прикрываясь ею, как живым щитом. Мы бросились к супруге главного исполнительного директора, которая попыталась объяснить, что на самом деле все было совсем не так, как выглядит на фото. Слишком поздно. Пять сотен передовиц и обложек самых влиятельных журналов породили на свет Трусливого Льва.

— Я рычу, — шепчет в микрофон Мэннинг, криво улыбаясь и сжимая обеими руками края небольшой трибуны, установленной на сцене.

Когда бывший президент Эйзенхауэр лежал на смертном одре, он взглянул на своего сына и одного из врачей и сказал: «Поднимите меня». Они подсунули ему под спину подушки и посадили в постели. «Двое здоровых мужчин, — проворчал Айк,[4] — не могут сделать такой пустяк. Выше». Они приподняли его повыше. Он знал, что должно произойти. Через несколько минут он умер.

Все президенты хотят уйти достойно и со славой. И Мэннинг — не исключение.

Он снова издает рык, на этот раз тише. Ему понадобилось целых три года, чтобы в совершенстве овладеть этим фокусом. Сегодня он с легкостью срывает с его помощью смех и аплодисменты, вот почему каждое свое оплачиваемое выступление он начинает именно с него.

Да, теперь он вполне может шутить. Публика даже ожидает этого — общеизвестно, что она относится к вам так, как вы относитесь к себе. Но уже в свою первую рабочую неделю я узнал, что если президент смеется, то это вовсе не означает, что он смеется на самом деле. В тот день на гонках Мэннинг потерял не только президентство. Он потерял одного из своих лучших друзей. Когда прозвучали выстрелы, президент… я… Олбрайт и все остальные — мы все попадали на землю. И только Бойл оказался тем, кто больше не сумел подняться.

Я все еще вижу, как из-под него вытекает молочно-розовая лужа, а он лежит лицом вниз, прижавшись щекой к тротуару. Я все еще слышу звук, с которым захлопываются дверцы увозящей его кареты «скорой помощи», звук, похожий на могильное чавканье банковского сейфа… вой сирен, тонущий в огромной черной дыре… и истеричное, сдавленное всхлипывание дочери Бойла, пытающейся прочесть элегию на похоронах отца. Это было хуже всего, и не только потому, что голос девочки дрожал так, что она едва выговаривала слова. В речи его дочери, которая только-только перешла в выпускной класс средней школы, отчетливо звучали интонации ее отца — короткое флоридское «о» и протяжное, с присвистом «с». Едва я закрывал глаза, как казалось, что я слышу Бойла, выступающего на собственных похоронах. Даже критики, которые некогда именовали аресты его отца «черным пятном на знамени администрации», помалкивали. Кроме того, уже все равно ничего нельзя было изменить или переиграть.

Церемония похорон, естественно, транслировалась по телевидению, чему я в кои-то веки был рад, поскольку после всех операций на том, что осталось от моего лица, смотрел передачу из госпитальной палаты. В каком-то извращенном смысле мне было еще тяжелее, чем если бы я действительно присутствовал на похоронах, особенно когда президент встал, чтобы отдать своему другу последний долг.

Мэннинг всегда заучивал наизусть несколько первых предложений своих речей — лучше смотреть в глаза аудитории. Но в тот день на похоронах… Все получилось по-другому.

А ведь никто даже ничего не заметил. Взойдя на кафедру, президент выпятил грудь и расправил плечи, демонстрируя силу и присутствие духа. Потом он взглянул на репортеров, выстроившихся у задней стены переполненной церквушки. И на плакальщиц. И на своих сотрудников. И на жену Бойла и его захлебывающуюся слезами юную дочь.

— Ну давай же, босс, — прошептал я, лежа на койке в больничной палате.

Фотографии Трусливого Льва уже были опубликованы. Все мы понимали, что это конец президентства, но в тот момент значение имела лишь смерть его близкого друга.

«Держись!» — мысленно взмолился я.

Мэннинг поджал губы. Его фиолетово-серые глаза сузились. Я знал, что он выучил первое предложение. Он всегда запоминал его наизусть.

«У тебя все получится…» — мысленно добавил я.

И вот тут президент Мэннинг опустил глаза. И прочел первое предложение своей речи по бумажке.

Аудитория не вздохнула разочарованно. Об этом не было написано ни единой строчки. Но я знал. Как знали и все остальные сотрудники аппарата, которые непроизвольно придвинулись другу к другу, когда камеры дали толпу крупным планом.

В тот же самый день, довершая наш моральный разгром, человек, который убил Бойла, Николас «Нико» Адриан, заявил, что хотя он несколько раз стрелял в президента, но не хотел убивать его друга. Он провозгласил, что его поступок должен послужить предостережением, как он выразился, «тайному масонскому культу, намеревающемуся захватить Белый дом во имя Люцифера и его приспешников в аду». Можно не говорить, что после еще одного подобного заявления Нико был немедленно помещен в больницу Святой Елизаветы в Вашингтоне, округ Колумбия, где он пребывает и по сей день.

В конце концов смерть Бойла стала тяжелейшим кризисом, когда-либо выпадавшим на нашу долю… событием, перед которым меркла даже потеря Белого дома. Общая трагедия объединила нас. А я, лежа в одиночестве в больничной палате, наблюдал за ней одним глазом, которым был в состоянии видеть хоть что-то.

— Он очень забавен, — говорит заместитель премьер-министра Малайзии, мужчина лет под шестьдесят, страдающий небольшим воспалением сальных желез. Он выглядит несколько удивленным, когда присоединяется ко мне и Митчеллу, одному из наших агентов Секретной службы, за кулисами. Он молча разглядывает Митчелла, а ко мне поворачивается спиной, продолжая изучать профиль президента на трибуне. Проведя столько времени в должности личного помощника, я уже давно не обижаюсь на подобные выходки.

— Вы давно с ним работаете? — спрашивает заместитель премьер-министра, по-прежнему стоя передо мной и загораживая обзор.

— Почти девять лет, — шепчу я в ответ. Вообще-то это достаточно долгий срок для того, чтобы до сих пор оставаться просто личным помощником, но люди не понимают. После всего, что произошло… после того, что я сделал… и чему стал причиной… мне плевать, что говорят советники и доброжелатели. Если бы не я, Бойла вообще не было бы в тот день в лимузине. А если бы его там не было… Я крепко зажмуриваюсь и стараюсь вызвать в памяти вид овального озера в летнем лагере. Совсем как учил меня психотерапевт. На мгновение это помогает, но, как я уже успел убедиться в больнице, реальное положение вещей от этого не меняется.

Восемь лет назад, когда Бойл орал, брызгая слюной мне в лицо, я знал, что президент при всем желании не сможет пообщаться с ним во время четырехминутной поездки в лимузине. Но вместо того чтобы смириться с проявлением недовольства Бойла и попросту назначить ему другое время, я решил одним махом избавиться от головной боли и бросил ему ту единственную кость, за которой, как мне прекрасно было известно, он непременно устремится. И я еще чертовски гордился собой при этом. Я помахал президентом перед самым носом Бойла только для того, чтобы облегчить себе существование. Это решение стоило Бойлу жизни. И разрушило мою собственную.

Единственные хорошие новости, как всегда, пришли от Мэннинга. Когда большинство личных помощников уходят с работы, то сразу же получают с полдюжины других приглашений. Я не получил ни одного. Пока Мэннинг не проявил любезность и не взял меня обратно на борт. Как я уже говорил, люди просто не понимают, в чем тут дело. Даже принимая во внимание, что речь уже не идет о работе в Белом доме, все равно это шанс, который выпадает один раз в жизни.

— Кстати, Уэс, — отвлекает меня от этих мыслей Митчелл, — ты не проверял, они уже приготовили мед для президентского чая? Ты же знаешь, это полезно для его горла.

— Сейчас проверю, — отвечаю я, вытирая ладонью пот со лба. От двойного ударного воздействия светильников и лихорадки я уже готов потерять сознание. Но это никого не интересует и никакого значения не имеет. Я нужен президенту. — Когда мы закончим, мед должен уже быть в машине.

На всякий случай я вынимаю из кармана сотовый телефон и набираю номер нашего водителя, еще одного агента Секретной службы, который ждет снаружи.

— Стиви, это Уэс, — говорю я, когда он отвечает. — Мед для президента уже прибыл?

На другом конце линии воцаряется секундное молчание.

— Ты, должно быть, шутишь?

— Да или нет? — повторяю я совершенно серьезно.

— Да, Уэс, его величество мед уже прибыл. Я его сейчас охраняю — по моим сведениям, в округе появилась банда шмелей.

Он делает паузу, надеясь, что я поддержу шутку.

Я молчу.

— Еще что-нибудь, Уэс? — сухо интересуется водитель.

— Нет… это все… пока.

Я буквально слышу, как он театрально закатывает глаза, когда я закрываю телефон. Я знаю, что они говорят за моей спиной. Но ведь это не они видят лужу крови под Бойлом всякий раз, когда раздается сирена «скорой помощи». Мэннинг потерял президентство и своего лучшего друга. Я же лишился кое-чего гораздо более личного. Наверное, так чувствует себя акробат, когда на трапеции во время тройного сальто назад срывается и падает на арену. Даже когда все кости срослись и все шрамы зажили… даже когда вы снова выступаете в труппе… можно раскачиваться сколько угодно сильно, но все равно пройдет много времени, прежде чем вы снова научитесь взлетать высоко.

— …хотя я по-прежнему заставляю их называть себя «господин президент», — шутит на сцене Мэннинг.

Над аудиторией вспархивает облачко негромкого смеха. В зале собрались семьсот руководящих сотрудников страховой корпорации «Тенгкок Инщуранс Компани», сорок третьей из числа крупнейших в Малайзии. Хорошие новости заключаются в том, что они платят четыреста тысяч долларов и предоставляют частный реактивный самолет за выступление продолжительностью пятьдесят семь минут… плюс короткие вопросы и ответы, естественно. Как сказал мне однажды репортер журнала «Ньюсуик», пост-президентство очень похоже на рекламный ролик, транслируемый в лучшее эфирное время по нескольким телеканалам сразу: не столь заметно, зато намного более выгодно.

— Он им нравится, — вновь обращается ко мне заместитель премьер-министра.

— У него была обширная практика выступлений перед аудиторией, — отвечаю я.

Заместитель премьер-министра, не отвечая на мою шутку, не сводит глаз с президента, повернутого к нему в профиль. Если смотреть под таким углом, то жест, которым Мэннинг решительно простирает руку в сторону аудитории, позволяет предположить, что он вновь готов вернуться к политической борьбе. Свет рампы придает ему какой-то ангельский облик… убирает лишние пятнадцать фунтов веса и смягчает черты, начиная с острого подбородка и заканчивая пергаментной кожей. Не знай я, что к чему, можно было бы легко вообразить, будто я снова в Белом доме и смотрю на него в крошечный глазок, проделанный в боковой двери Овального кабинета. Точно так же, как он смотрел на меня в больничной палате.

Я провел там почти полгода. В течение первых нескольких месяцев кто-нибудь из Белого дома звонил мне каждый день. Но когда мы проиграли выборы, аппарат сотрудников перестал существовать. Вместе с ним прекратились и звонки. К тому времени у Мэннинга имелись все основания поступить аналогичным образом и навсегда забыть обо мне. Он знал, что я сделал. Он знал, почему Бойл оказался в лимузине. Вместо этого он вновь пригласил меня к себе. Как заявил он мне в тот день, верность дорогого стоит. Особенно теперь. Даже после Белого дома. Даже в Малайзии. Даже на конференции сотрудников страховой корпорации.

У меня сводит скулы от желания зевнуть во весь рот. Я стискиваю зубы, пытаясь сдержаться.

— Вам скучно? — интересуется заместитель премьер-министра, демонстрируя явное неудовольствие.

— Н-нет… вовсе нет, — извиняюсь я, свято соблюдая первое правило дипломатии. — Просто… разница в часовых поясах… мы только что прилетели, так что я еще не адаптировался…

Прежде чем я успеваю закончить, он поворачивается ко мне:

— Вам следовало бы…

При виде моего лица слова замирают у него на губах. Ненадолго. Как раз настолько, чтобы внимательно рассмотреть меня.

Инстинктивно я пытаюсь улыбнуться. От некоторых привычек избавиться невозможно. Левая половина моего рта приподнимается, правая остается недвижимой, отказываясь повиноваться.

В тот день на гоночном треке Бойл погиб. Но он был не единственным пострадавшим.

— …принять мелатонин, — запинаясь, договаривает заместитель премьер-министра, все еще не сводя глаз с заглаженных рубцов у меня на щеке.

Они перекрещиваются, как замысловатая транспортная развязка. Поначалу шрамы были ярко-фиолетовыми. Сейчас они лишь капельку темнее белой как мел кожи. Но их до сих пор невозможно не заметить.

— Мелатонин, — повторяет он, теперь глядя мне прямо в глаза. Заместителю премьера неловко, что он так на меня смотрит.

Но ничего поделать с собой он не может. Он вновь украдкой бросает взгляд на мою щеку, потом переводит его на мой рот, правая сторона которого слегка провисает. Большинство людей считают, что я перенес инсульт. Потом они замечают шрамы.

— Это очень помогает при пересечении часовых поясов, — добавляет он, снова глядя мне в глаза.

Пуля, разорвавшая мне щеку, называлась «Разрушитель» и была предназначена для того, чтобы при ударе разлетаться на осколки и рвать кожу, а не проходить навылет. Именно это случилось, когда она, срикошетив от бронированной крыши лимузина, разлетелась на куски, которые и изуродовали мое лицо. Врачи качали головами и сходились на том, что в случае прямого попадания рана, наверное, была бы не такой рваной, но сейчас моя щека выглядела так, словно в нее впилась пара десятков крошечных ракет. Чтобы причинить жертве еще большую боль, Нико позаимствовал грязный трюк у шахидов-самоубийц с Ближнего Востока, которые смачивают свои пули и бомбы крысиным ядом, поскольку он замедляет свертываемость крови, вызывая мучительные и обильные кровотечения. Его фокус вполне удался. К тому времени, когда ко мне добрались агенты Службы, я так истек кровью, что они накрыли меня пластиком, посчитав мертвым.

Рана превратила мой лицевой нерв в грушу для битья. Я быстро узнал, что у него есть три ответвления: первое подводит нервные окончания ко лбу… второе управляет щеками… а третье, которое и оказалось поврежденным, обеспечивает артикуляцию губ. Вот почему одна половина рта у меня провисает… и вот почему, когда я говорю, губы смыкаются не в центре… и поэтому улыбка у меня плоская, как у пациента зубного врача, которому вкололи новокаин. Помимо этого, теперь я не могу пить через соломинку, свистеть, целоваться (не то чтобы желающие выстраивались в очередь) и прикусывать верхнюю губу, на что, оказывается, приходится затрачивать намного больше сил, чем я полагал. Впрочем, с этим можно жить. А вот взгляды причиняют мне физическую боль.

— Мелатонин, да? — переспрашиваю я и отворачиваюсь, чтобы ему не на что было смотреть.

Это не очень помогает. Мы всегда храним в памяти лицо. В нем заключается наше своеобразие. Оно показывает, какие мы на самом деле. Хуже всего то, что выражение лица несет в себе примерно две трети информации, которую мы получаем от общения друг с другом. И если вы потеряли это выражение — как случилось со мной, — социальные последствия оказываются катастрофическими.

— Несколько лет назад я принимал его… может быть, мне стоит попробовать снова.

— Думаю, он вам понравится, — уверяет заместитель премьер-министра. — Вам наверняка станет лучше.

Он вновь отворачивается к залитому светом рампы профилю президента, но я уже услышал новые нотки в его голосе. Они едва уловимы, но безошибочны. Для того чтобы понять, что к вам почувствовали жалость, переводчик не требуется.

— Я должен… мне нужно проверить, привезли ли мед и чай, — говорю я и отступаю на шаг. Заместитель премьер-министра не дает себе труда повернуться.

Пробираясь в темноте за кулисами Центра сценического искусства, я протискиваюсь между пальмой из папье-маше и гигантским зазубренным утесом из пенопласта — декорациями постановки «Король-лев», главный персонаж которой сейчас находится от меня по другую сторону театрального занавеса.

— …многие страны обращают в сторону Соединенных Штатов Америки свои взоры, полные надежды, которую мы просто не имеем права недооценивать… — доносится до меня голос Мэннинга, который, похоже, перешел к более содержательной и серьезной части своего выступления.

— …даже сейчас, когда нас ненавидят во многих уголках света, — шепчу я про себя.

— …даже сейчас, когда нас ненавидят во многих уголках света, — вторит мне голос президента.

Эти слова говорят о том, что его выступление продлится еще сорок одну минуту из запланированных пятидесяти семи, включая момент, который наступит ровно через тридцать секунд, когда президент откашляется и сделает трехсекундную паузу, чтобы показать, насколько он серьезен. Куча времени, чтобы перевести дух.

У двери в задней части сцены стоит еще один агент Секретной службы. Джей. У него толстый приплюснутый нос, приземистое квадратное телосложение и самые женственные руки, которые мне когда-либо приходилось видеть.

Кивнув в знак приветствия, он замечает капли пота у меня на лбу.

— С тобой все в порядке? — Как и все прочие, он украдкой бросает взгляд на мои шрамы.

— Просто устал. Эти полеты в Азию меня доконают.

— Мы все тоже ведь не спали, Уэс.

Типичный служака. Никакого сочувствия.

— Послушай, Джей, я должен проверить, доставили ли президенту мед, ладно?

Позади меня, на сцене, президент откашливается. Раз… два… три…

В то мгновение, когда он начинает говорить, я распахиваю металлическую дверь и выхожу в длинный, освещенный лампами дневного света бетонный коридор, который ведет мимо гримерных. Работа Джея состоит в том, чтобы предотвратить любую мыслимую и немыслимую угрозу с этой стороны. Я же, учитывая, что у меня осталось всего сорок минут, должен предотвратить собственное истощение и изнеможение. К счастью, я нахожусь как раз в том месте, где можно прилечь и передохнуть.

Справа от меня по пустому коридору должна быть комната с табличкой «Гримерная 6». Я видел ее, когда мы шли на сцену. Там наверняка есть кушетка или хотя бы стул.

Я дергаю за ручку, но она не поворачивается. Та же самая картина повторяется и с «Гримерной 5», напротив. Черт возьми! Должно быть, из-за того, что у нас так мало агентов, для пущей безопасности их просто заперли.

Двигаясь зигзагом, я поочередно тыкаюсь в двери гримерных. 4… 3… 2. Заперто, заперто, заперто. Мне остается лишь большая комната под номером 1. Увы, на ней красуется табличка «Использовать только в крайнем случае».

«Использовать только в крайнем случае» — это наш код, обозначающий личную комнату президента. Большинство людей полагают, что она предназначена исключительно для отдыха. Мы же используем ее для того, чтобы оградить президента от толп желающих пожать ему руку и сфотографироваться, включая представителей принимающей стороны, которые обычно бывают хуже всех. Пожалуйста, всего только один снимок, господин президент. Плюс ко всему, в комнате имеется телефон, факс, фрукты, легкая закуска, полдюжины букетов (которые мы никогда не заказываем, но которые нам все равно присылают), газированная вода, азиатский чай и… как нам продемонстрировали во время ознакомительной экскурсии… приемная, в которой стоит диван с двумя мягкими подушками.

Я оглядываюсь на остальные гримерные, потом смотрю на запертую металлическую дверь, которая ведет за кулисы и на сцену. Джей стоит с другой стороны. И даже если я попрошу, он ни за что не оставит свой пост, чтобы отпереть для меня одну из гримерных. Приходится снова вернуться к двери гримерной с табличкой «Использовать только в крайнем случае». Голова у меня горит, я мокрый от пота. Никто и ничего не заметит (спасибо звукоизоляции). Кроме того, у меня есть еще более получаса до того, как президент закончит свою…

«Нет. Нет, нет, нет. Забудь об этом. Это личная комната президента. Мне все равно, заметит он что-то или нет. Или услышит. Просто… войти в его комнату вот так… Нет, это неправильно».

Но, уже повернувшись, чтобы уйти, я вдруг замечаю под дверью лучик света. Вот он исчез, затем снова появился. Как будто мелькнула тень. Проблема заключается в том, что комната предположительно должна пустовать. Так кто же, черт побери, там…

Решительно нащупав дверную ручку, я резко поворачиваю ее. Если это тот самый чертов любитель автографов с автостоянки… С легким щелчком дверь отворяется.

Она распахивается, и в лицо мне ударяет запах свежесрезанных цветов. Потом я слышу легкое дребезжание, какое бывает, когда металл звенит о стекло. В поисках источника звука я поворачиваюсь к небольшому кофейному столику со стеклянной крышкой, который приютился в левой части комнаты. Пожилой лысый мужчина в костюме без галстука потирает ушибленную голень. Очевидно, он только что задел столик, но это его не остановило. Он быстрым шагом, почти бегом, устремляется прямо на меня.

— Извините… ошибся комнатой, — произносит он с легким акцентом, который я не могу распознать. Нет, не британский, но точно европейский. Он наклонил голову, так что мне не видно его лица, и, судя по наклону плеч, намеревается проскочить мимо меня в дверь. Я делаю шаг вперед, загораживая ему дорогу.

— Я могу вам помо…

Он врезается в меня, тараня в плечо. Ему никак не больше пятидесяти. И он намного сильнее, чем выглядит. Оглушенный, я отступаю назад и хватаюсь за косяк двери.

— Вы спятили? — спрашиваю я.

— Извините… Это была… Я… я ошибся комнатой, — настаивает он, по-прежнему не поднимая головы и делая шаг назад, чтобы повторить попытку вырваться. Судя по тому, как он заикается и суетится, я начинаю подозревать, что его проблемы заключаются не только в том, что он ошибся комнатой.

— Это частная комната, — сообщаю я ему. — Где вы взяли?..

— Туалет, — упорно бормочет он. — Я искал туалет.

Причина найдена быстро, но она звучит неубедительно. Он пробыл здесь слишком долго.

— Послушайте, я сейчас вызову сюда Секретную служ…

Рванувшись вперед, он молча бросается на меня. Я наклоняюсь вперед, чтобы встретить его. Именно на это он и рассчитывает.

Я жду, что он врежется в меня. Вместо этого мужчина выбрасывает ногу в сторону, ударяет пяткой по пальцам моей левой ступни и хватает меня за запястье. Я и так уже падаю вперед. Он еще сильнее дергает меня за руку, пригибается, и инерция довершает все остальное. Как лихо закрученный мяч с верхней подачи, я, потеряв равновесие, лечу спиной вперед в комнату. Позади меня… столик…

Задней частью лодыжек я ударяюсь о его металлический край, и сила тяготения отправляет меня на стеклянную крышку. Я машу руками, стараясь остановить падение. У меня ничего не получается.

Когда моя задница встречается со столешницей, я стискиваю зубы и готовлюсь к худшему. Стекло трещит подобно свежим зернам попкорна… потом рассыпается водопадом сверкающих осколков. Размерами кофейный столик уступает ванне, поэтому, когда я проваливаюсь вниз, голова моя со звоном встречается с его противоположной металлической кромкой. От затылка по позвоночнику катится волна острой боли, но я по-прежнему не свожу глаз с двери. Я даже вытягиваю шею, чтобы лучше видеть. Незнакомец уже удрал… но потом… пока я смотрю на пустой дверной проем… он просовывает голову обратно. Как будто хочет посмотреть, как там я.

И вот тут наши взгляды встречаются. Мы смотрим друг другу в глаза.

О господи! Желудок у меня проваливается куда-то к коленям. Эт-то же…

Лицо у него теперь другое… нос округлился… щеки утратили пухлость. Я вырос в Майами, так что в состоянии рассмотреть работу пластического хирурга. Но ошибиться в этих глазах я не могу — карие с брызгами голубого… Он… он же умер восемь лет назад…

Это был Бойл.

Загрузка...