— Что это за состав? — спросил он.

— Это поезд смерти, будь ты проклят! — раздался из вагона отчаянный вопль.

Двенадцатого ноября Колчак покинул Омск.

28

В тот же день Волжский полк вступил в село Гуляево: до Омска осталось сорок пять верст. Вострецов остановился на ночлег в домике иртышского рыбака.

В полночь хозяин растолкал его:

— К тебе посланец, паря.

При свете лучины Вострецов узнал Ванюшу, шофера Тухачевского. Розовый с ночного холода, Ванюша отчеканил твердо и звонко:

— Приказ командарма Тухачевского!

Принимая пакет, Вострецов завистливо подумал: «Молодого

командарма и окружают-то одни юнцы». Он не признался бы в том, что завидует всем этим Ванюшам, Альбертам,- Васькам, Витовтам, их цветущей силе, их образованности, молодому на* пору.

Волжскому полку приказывалось совершить рейд по тылам неприятеля, как можно ближе к Омску.

— А почему не в город? Паники будет больше,—усмехнулся Вострецов.

— Да ведь Иртыш-то не замерз!

' Пусть хоть кожурой покроется — пройдем! Звезды станут трещать под ногами — пройдем! — воскликнул Вострецов и спро-сил уже спокойнее: — Что, машина твоя поломалась?

В починке мой «левасор»,— с удовольствием выговорил незнакомое слово ^Ванюша.— Я ведь у командарма и шофер,

и кучер, и связной. Приказал он к тебе скакать — я вихрем к тебе.

— Как же ты добрался?

Проселками, сторонясь железной дороги.

— Беляков не повстречал?

— Они от дороги ни на шаг.

Врешь, вчера мы их обозы обгоняли.

‘ А наши эти обозы разоружили. Кого же бояться-то?

— Какая неосторожность! Тебя могли захватить, узнали бы о готовящемся рейде.

— Меня не взяли бы.

— Почему так уверен?

Я бы застрелился... Пакет бы уничтожил...

Ванюша произнес эти слова без тени бахвальства, и Воет* рецов поверил ему.

Я не завидую нашим внукам, это они станут завидовать вот таким юнцам, делающим революцию,— с суровой нежно* стью сказал Вострецов.

Ванюша признательно улыбнулся. Знал: похвалу из Вострецова надо вытягивать клещами.

На рассвете хозяин снова растормошил Вострецова:

Вставай, паря. Сам просил разбудить, так поднимайся. А на улице ветер, ложись грудью — удержит. И мороз —дай те боже! ,

— Слава богу, что мороз,—Вострецов приказал поднимать полк,—Передай командарму, Ванюша: если Иртыш стал мы проскочим в Омск...

Ванюша натянул на' шапку башлык, сел в седло и растворился в ревущем снежном ветру.

Волжский полк выступил в новый поход. Бойцы шагали, кренясь вперед, словно ввинчиваясь в ветер,-лошади натужно тянули повозки. Белые струи бежали по унылой равнине, в замерзши^ болотах корчились ржавые кочки, издалека доносились паровозные свистки.

Уже совсем завечерело, когда Волжский полк вышел к Иртышу. Темнота скрыла реку, лишь редкие огоньки подрагивали на противоположном берегу; в воздухе расплывались громоздкие очертания железнодорожного моста. Ветер стих. Вызвездило.

Вострецов послал разведчиков к станции Куломзино. В ожидании донесений ходил он по хрусткому от первого снежка обрыву, курил трубку, слушал тревожные гулы далекого города.

Появился патруль с каким-то мужчинош

— Захватили по дороге в Куломзино. В нашу сторону шел, командира ему нужно, вот и привели,— отрапортовал патрульный.

Задержанный торопливо заговорил:

— Я подпольщик-большевик. Колчаковцы собираются взорвать мост через Иртыш. Ежели взвод красноармейцев, еще успеем предупредить...

— Будешь проводником, но если провокатор, застрелим на месте,— приказал Вострецов.

— Скорей, скорей! — торопил задержанный.— Пока рассусоливаем, мост взлетит к черту!

Вернулись разведчики, сообщили, что Куломзино забито воинскими эшелонами с ранеными, с провиантом. Лед тонок, но если цепочкой проходить — выдержит.

Ветер выдул с реки снег, молодой ледок пугал смоляным цветом, и ускользал из-под ног, и опасно потрескивал. Вострецову стало казаться — ноябрьская эта ночь, тонко постанывающий лед, невидимый город за Иртышом полны страшных неожиданностей. Он невольно уторапливал шаг, но, проскальзывая с обеих сторон, осторожно, как бы на цыпочках, пробегали красноармейцы. Они выскакивали на берег, скапливались под обрывами, готовые к бою. Вострецов немедля повел их к вокзалу.

Быстро разрастались запасные пути, бесконечней становились товарные соетавы. Разведчики захватили первого колчаковского солдата.

— Куда шел? — строго спросил Вострецов.

— С донесением в штаб Сибирского казачьего полка...

— О чем донесение?

— В Куломзине, мол, все спокойно. Красных, мол, нет.

— Где же они?

— Верст за сто от Омска.

Привели еще двух пленных. Они сказали, что адмирал Колчак покинул город, а на вокзале десятки эшелонов, готовых к эвакуации. Вострецов приказал занимать подходы к станции, не открывая огня, разоружать всех, сам же с несколькими бойцами прошел на перрон. ✓

Здесь царило нервическое оживление; сновали офицеры в поисках своих вагонов; размахивая факелами, пробегали смазчики, кондуктор отбивался от наседавших людей:

— Отправляю, господа, через час. Успокойтесь, все в полном порядке...

Вострецов, сжимая наган в кармане полушубка, шагал вдоль поезда; из теплушек неслись шепоты, вздохи, надсадный кашель, унылая ругань. За товарными стояли пассажирские вагоны второго и третьего класса.

— Куда прешь, скотина? — Заиндевелый подполковник в английской шинели и казачьей папахе остановил Вострецова.

— Виноват, ваше благородие! В темноте не заметил. Ищу командира Сибирского казачьего полка. Кажись, он в этом самом вагоне.

— На том свете свидитесь. А здесь вагон-ресторан.— Подполковник занес ногу на ступеньку.

Вострецов проследовал за ним. В тамбуре он оглушил подполковника ударом нагана и открыл дверь. В ресторане за общим столом сидели офицеры; огонек свечи — как блеклый цветок.

— Это еще что за явление Христа? — спросил кто-то.

— Здравствуйте, господа! Я командир красного полка. Станция окружена нашими частями, ваша жизнь зависит от ващей тишины и порядка.— Вострецов пропустил вперед красноармейцев.-^ Разоружить, охранять, не выпускать из вагона...

Не теряя времени, Вострецов стал вводить свои батальоны на станцию, расставляя их между воинскими эшелонами. Все делалось молчаливо, деловито, с непостижимой быстротой.

29

Город, пробуждающийся в морозных дымах, ничего не знал о красных батальонах, идущих по улицам. Обывательский Омск подметал дворы, топил печи, теснился в хлебных очередях, вел на Иртыш поить лошадей. Интенданты спешили на свои склады, связисты снимали телефонные провода, спекулянты торговали кокаином, долларами, кофе, чаем.

У подъезда гостиницы перебирал копытами запряженный в легкие санки рысак. Кучер топтался на снегу, поджидая начальника артиллерийских складов генерал-майора Римского-Корсакова, а генерал в гостиничном номере пил кофе и не спеша просматривал ведомости.

— Сколько оружия уплывает к большевикам! Только-только получили из Америки, будто специально для господина Тухачевского.— Генерал расправил длинную холеную бороду: он походил на композитора Римского-Корсакова и гордился этой похожестью.

Генерал все делал солидно, неспешно, его приятели эвакуировались с Колчаком, он же не торопился: хотелось достойно, без паники покинуть Омск.

Этой ночью Войцеховский показал ему телеграмму из Лон-

і

дона. ^Агентство Рейтер оповещало весь мир, что на запрос в английском парламенте о судьбе Омска Уинстон Черчилль от* ветил: «Красные в ста милях от города, и непосредственной опасности нет».

— Сидя в Лондоне, можно не знать, на чем сидят в Омске,— пошутил Римский-Корсаков.— А где на самом деле красные?

— Я и сам не знаю. Черчилль путает мили с верстами, то, что для него далеко, для нас близко.— Войцеховский тут же предупредил, что скоро покинет город.— Если не удалось остановить Тухачевского на Иртыше, я не пропущу его за Обь.

Генерал отставил недопитый кофе, закурил сигару, прислушался к утренним звукам. Внезапная острая и опасная мысль пришла в голову: «Куда я побегу? Может, дождаться красных?» Генерал завертел головой, отгоняя странную мысль: «А честь дворянина? А воинская присяга?»

«Поеду к коменданту, узнаю обстановку»,— решил он, вставая.

Кучер распахнул перед Римским-Корсаковым медвежью полость на санках, но внимание генерала привлек взвод солдат, вышедший из переулка. Они шли, не обращая внимания на его генеральские погоны.

— Что за распутство! Почему не отдаете честь?— взорвался Римский-Корсаков.

— Так ты, старый хрен, еще и генерал? — скаля прокуренные зубы, рассмеялся взводный.

— Да как ты смеешь?! Да я тебя...

Взводный ухватил Римского-Корсакова за воротник, подтянул к себе.

— Господин генерал еще не видел красных? Смотри и запомни- первого большевика в своей жизни.

Римского-Корсакова доставили в тот самый кабинет, где он беседовал с Войцеховским. За знакомым письменным столом сидели 'толстый плешивый старик в штатском костюме и молодой человек в стеганом ватнике.

— Вы генерал Римский-Корсаков? — спросил старик.

— Так точно! Начальник всех артиллерийских складов Омска.

— При каких обстоятельствах оказалйсь в плену?

— При самых дурацких, господин командарм.

— Я член Реввоенсовета. Вот командарм...

— Этот молодой человек командарм? — попятился Римский-Корсаков.— Простите, я принял вас за адъютанта.

Тухачевский и Никифор Иванович рассмеялись, и Римский-Корсаков почувствовал уверенность в благополучном исходе своего неожиданного пленения. Теперь он был доволен, что попал в плен, не Нарушая воинской присяги.

— Чем могли бы помочь нам, генерал? —спросил' Тухачевский.

466

1 — Я сдам армии победоносного народа военные склады в полном порядке...

— Хорошо! Сдавайте! Революция не может разъединять рус-* ских людей, если они честные люди и патриоты.

— Бесспорно — да! Бесспорно — так! Вижу, у красных можно дышать и царским генералам, если вы не поставили меня не* медленно к стенке.

— Зачем же немедленно к стенке? — вздохнул Никифор [Иванович.

Освобождение Омска обрушило на командарма и члена Реввоенсовета лавину неотложных дел. В штаб армии стекались люди с жалобами, просьбами. Восстановление Советов в Си* бири, преследование отстуцавших армий адмирала требовали непрерывной деятельности. Оба спали тут Же, в кабинете, на кожаных диванах.

— Телеграмма из Москвы,— доложил вошедший адъютант.

— Двадцать седьмая дивизия награждена орденом Крас* ного Знамени. Дивизии присвоено звание Омской. — Командарм передал телеграмму Никифору Ивановичу, и опять праздничное выражение проступило на лице его.

— Чудесно! Надо представить к награде героев Омска, у меня и список составлен. Все правильно, а?

— Нет, неправильно! — Тухачевский вычеркнул из списка свою фамилию.— Первым героем Омска является Степан Сергеевич Вострецов, вот уж он действительно солдат и герой революции! Вторым я ставлю Александра Васильевича Павлова, ведь именно его дивизия раньше всех вошла в Омск. Что у вас еще? — спросил Тухачевский адъютанта.

—. Командиры спрашивают, как поступать с пленными,

— Прежде всего накормить их.

— Какой-то старик требует приема. Задержан один подозрительный тип — отвинчивал дверные ручки у вашего автомобиля.

— Попросите сперва старика.

Беловолосый старичок в меховом тулупчике, остроконечной бархатной шапке монаха перешагнул порог.

— Кто здесь генерал Тухачевский? — запальчиво спросил он.

— Подпсручиц Тухачевский слушает вас,— не обращая внимания на запальчивость посетителя, ответил командарм.

— Красные признают ли Суворова?

— С кем имею честь разговаривать?

— С праправнуком Суворова! Ваши чудо-богатыри вышибли меня из моего дома. Я пошел искать на них управу, заодно и правду. — Старик снял колпак, голова его с белым хохолком волос действительно чем-то напоминала Суворова.

— На подвигах Суворова Россия воспитывала поколения победителей. А вы имеете свидетельства родственных отношений с генералиссимусом?

Старик выложил на стол пачку изношенных документов.

Мы проверим. Люди, обидевшие вас, извинятся за свое невольное невежество.

После ухода старика адъютант ввел посиневшую личность в драповом пальто, резиновых калошах на босу ногу.

— Это вы отвинчиваете ручки? — спросил Тухачевский.

Это я отвинчиваю,— прохрипела личность. — За такие ручки любая торговка даст стакан самогона. Они позванивают на морозе, как трубы органа. Впрочем, для вас орган — инструмент бесполезный, а Бетховен, бесспорно, классовый враг.

Вы кто по профессии? — осведомился Никифор Иванович. — Музыкант. Если вернее, скрипач.

— Где же ваша скрипка?

— Пропил в страхе перед вашим приходом.

— Настоящий мастер не пропивает свой инструмент.

— Вижу человека, далекого от мира искусства. Можно пить водку и быть хорошим музыкантом. Дайте мне скрипку, и я сыграю вам бетховенскую сонату.— Сизое, опухшее лицо музыканта стало осмысленным, даже приятным.— Впрочем, я хочу от вас невозможного.

— Играйте! — Тухачевский достал футляр со скрипкой. Музыкант отступил на шаг, взял скрипку, бережно погладил, произнес почти трезвым голосом;

Прекрасная скрипка! Где вы, юноша, ее раздобыли? Прежде чем сыграть, я продекламирую вам стихи.

Он прочел хрипло, приглушенно:

Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,

Не проси об этом счастье, отравляющем миры.

Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,

Что такое темный ужас начинателя игры.

Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,

У того исчез навеки -

безмятежный свет очей...

Духи ада любят слушать эти царственные звуки,

Бродят бешеные- волки по дорогам скрипачей.

Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ.

Но, я вижу, ты смеешься, эти взоры — два луча.

На, владей волшебной скрипкой, погляди в глаза чудовищ И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача.

'— Чьи стихи вы читали? — спросил командарм.

А, не все ли равно! — Музыкант поднял над головой смычок, резко опустил на скрипку.

Скрипка вскрикнула, словно от боли, потом запела. Тухачевскому почудилось — на заиндевелых стеклах вспыхивают синие, алые, оранжевые искры, мохнатые веточки инея трепещут, как звездный свет, а звуки бетховенской музыки перемещают, перестраивают нежную радугу красок,— синее становится алым, оранжевое — голубым. Властный голос скрипки уносил его в необозримые дали, манил к еще не открытым высотам.

Он очнулся, когда скрипка смолкла, а Никифор Иванович проговорил:

— Пушки могут стать обыденностью жизни, музыка — никогда. В музыке Бетховена слышен гром революции...

Славный инструмент.— Музыкант с сожалением положил скрипку на стол. ■ -

— Я дарю ее вам! Пусть это будет подарок человека, который мечтает стать мастером скрипок, но пока лишь любитель музыки.— Тухачевский приказал адъютанту: — Выдайте этому товарищу валенки. Отвезите его домой.

— Что за талантище!— восторгался Никифор Иванович.— Будто обмыл мою душу в родниковой воде.

Тухачевский посмотрел на члена Реввоенсовета смеющимися глазами: музыка была для него и радостью жизни, и необходимостью, и той свободой, без которой невозможно жить и работать.

30

Давид Саблин снова ощущал себя значительной личностью: он наслаждался властью, и наслаждение тлело в каждой оспинке его тугого лица. Власть делала Саблина более ярким и броским: даже комиссары и командиры стали относиться к нему с повышенным почтением.

Саблин работал с утра до позднего вечера: допрашивал арестованных, рылся в архивах колчаковского полевого контроля.

В Особый отдел шли люди по самым неожиданным делам; в иных приходящих Саблин подозревал контрреволюционеров. Он обладал исключительной памятью на лица, помнил даже мимолетные встречи, при допросах любил постращать и унизить, показать свою власть над людьми.

В комнату вошел человек в бараньем полушубке, сдернул малахай, протер заиндевелые веки, но не успел открыть рта, как Саблин насмешливо воскликнул:

— Блудный сын Курочкин явился? Думал, что здесь его белогвардейские дружки дожидаются. Зачем пожаловал, Курочкин?

Здравствуйте, товарищ Саблин! — растерянно улыбнулся вошедший. .

Эсер большевику не товарищ! Погончики-то с плечиков

вон?

Я у Колчака не служил,— возразил Курочкин,— я в подполье скрывался, а сейчас хочу вступить в Красную Армию.

Красная Армия — армия классовая, а ты эсер. Ваш брат заговоры любит устраибать. Забыл? Контрреволюционные мятежи затевать. Не помнишь?

— Я ни в заговорах, ни в мятежах не участвовал...

* Кое-какие меньшевики да эсеры в помощниках у адмирала ходили,—говорил Саблин, сразу распаляясь злобой к Курочкину,—У нас еще до революции разногласия были. Вспомни ссылку. Ты тогда не верил в пролетарскую революцию, а такое неверие равноценно измене. Вот именно — измене! А как ты позже распинался в защиту Учредительного собрания, лобызался с Керенским!..

Ни с кем я не лобызался, зря на меня клепаешь,— бормотал Курочкин, ошарашенный обвинениями Саблина, растерянно глядя на его низкий, широкий лоб.

Стану я на такого паскудника клепать! — рассвирепел Саблин. Захотелось поставить к стенке Курочкина, но Саблин подавил свой жгучий порыв. «У меня нет формальных оснований для расстрела. Этот тип объявил при свидетелях о своем желании служить в Красной Армии. Если о расстреле узнают Тухачевский или Никифор Иванович, мне не поздоровится. А надо попугать его». Он приказал начальнику караула:

— Выведи этого субчика во двор — ив расход...

Начальник караула нехотя поднялся, не веря в серьезность саблинского приказа. Курочкин побелел, огоньки в зрачках потухли, руки опустились..

^Как ты смеешь измываться над человеком! — раздался глухой гневный голос Никифора Ивановича. Он стоял в полураскрытой двери с какой-то папкой в руке и слышал весь разговор Саблина с Курочкиным. — Как ты смеешь! Если этот человек в чем-то виновен, то надо доказывать вину, а не угрожать расстрелом. Оружие на стол! — крикнул Никифор Иванович.

Саблин торопливо вынул из кобуры маузер.

— А теперь отправляйся на гауптвахту. Десять суток! Я отстраняю тебя от обязанности следователя.

Выслав из комнаты Саблина и Курочкина, Никифор Иванович присел к столу, раскрыл папку. С горечью человека, обманутого в самых лучших чувствах, выдрал из папки шелковый белый лоскуток. На нем тушью мельчайшими буквочками было выведено: «Сим удостоверяется, что товарищ Садке Шандор работает представителем Сибуралбюро при ЦК РКП (б)».

— Подпись тут моя, ничего не скажешь.— Никифор Иванович отбросил лоскут,—Почти год действовал провокатор, а мы

верил» ему, как самому надежному товарищу, и только случай помог разоблачить Садке.

С той минуты, когда Никифор Иванович убедился, что Садке провокатор, какая-то непонятная опасность постоянно чудилась ему: так бессознательно опасаются чучела гадюки.

Никифор Иванович приказал привести арестованного.

Высокий, атлетически сложенный, красивый человек встал у порога, окинул бархатистыми глазами кабинет, стол с грудой бумаг. Как и раньше, он произвел впечатление на Никифора Ивановича, только сейчас это было совсем иное впечатление. Ненависть и презрение испытывал он к разоблаченному теперь провокатору, виновнику гибели многих товарищей.

— Сибуралбюро направило в Омск двух представителей с крупной суммой для подпольного комитета партии. Деньги были запрятаны в выдолбленное сиденье кошевки. Что случилось с ними?

— Они расстреляны. Деньги,— кажется, три миллиона рублей,— поступили в адмиральскую казну..,

— Старик крестьянин вез в Челябинск директивы Центрального Комитета партии. Он бесследно исчез.

— Это мое Дело, мое дело,— поспешно согласился Садке.— Крестьянина повесили в Челябинске...

— Охранка летом арестовала видных деятелей омского подполья.

— Это я выдал их.

— Провал конспиративной квартиры в Омске и гибель Артемия тоже ваше дело?

- Да.

Никифор Иванович смотрел на матовое, чистое, с остроконечной бородкой лицо Садке, «Его физиономия — всего лишь маска, двоедушная, циничная, примитивная, но и страшная в своем примитиве. Время старого режима порождало таких моральных уродов, время белой тьмы утроило их уродство».

— Почему вы стали на путь предательства?

— Честолюбцы стремятся к власти, люди страстей —к удовольствиям.

— Клейма предательства с вас уже не смоешь, как с леопарда пятен.

— Зря вы сказали про леопарда. Лишь бы сравнить меня с зверем, сказали. А сравнение с Иудой уже устаредо?

— Библейский предатель был все-таки человеком.

— Ну да, ну конечно, он предал только господа бога. Для меня ваши слова о предательстве не имеют никакого значения. Я боролся,с вами с помощью лицемерия и ненависти: ненависть придавала "силы, лицемерие служило ширмой. В борьбе с вами хороши любые средства, допустимы все способы, полезны всякие уловки, но я еще обладал незаметной, убийственной вла-

стью. Я скрывал свои тайны, но погружался в раскрытие ваших...

Никифор Иванович терпеливо выслушал провокатора, ответил с нескрываемым презрением:

— Могучие исторические явления не обходятся без грязной пены. С вами разговор будет не длиннее выстрела...

31

Командиры Пятой армии уже несколько дней ожидали этой новости: Тухачевский отзывался с Восточного фронта.

— На Кавказ нашего командарма посылают. Он свернул шею Колчаку, свернет шею и Деникину,— говорил Никифор Иванович начдиву Генриху Эйхе. — А вас Реввоенсовет назначает командармом Пятой. Возражать, надеюсь, не будете? — Лицо Никифора Ивановича осветилось широкой, сердечной улыбкой: ему доставляло удовольствие сообщать людям приятные новости.

В резиденции бывшего верховного правителя теперь стало шумно: командиры и комиссары Пятой армии собрались на прощальный вечер в честь отъезжающего командарма. Никифор Иванович молча прислушивался к спорам молодых людей. «Они не только сыновья своих отцов, они —дети нынешнего великого времени,— думал он. — Разрушая старое, они творят новое и творчеством этим совершенно отличаются от людей предыдущих поколений». Доносились до него и беспечные, глубокомысленные или хвастливые фразы. Говорили все сразу, утверждая свою, часто туманную, без точных очертаний, мысль.

— Ты все-таки ответь: бытие определяет сознание или ничто человеческое нам не чуждо?

— В жизни ничего нельзя восстановить иначе, как в форме искусства.

— А как же идеи?

— Идеи под пулями приобретают четкие формы.

— У тебя нет своего понимания будущего. Ты будущее представляешь по чужим словам.

— Смерть одного — трагедия, гибель миллиона — статистика.

— Стремление к счастью — прекрасно! Достижение полного счастья — катастрофа.

— Не произноси парадоксов!

. — Парадоксами насыщена вся история. Сен-Жюст рубил головы во имя Республики. Наполеон делал то же самое ради личной власти.

— К черту напвлеонов и сен-жюстов! Все они — прошлое, мы — новые люди истории. В человеке всегда живет ощущение будущего.

— Браво, новый человек! Ты повторил изречение Цицерона, жившего за тысячу лет до тебя.

— Я что, по-твоему, нуль? — хорохорился кто-то.— Я личность!

— Я не из тех, кто правой и левой ногами стоит на разных истинах.

— Поражен широтой мышления нашего командарма,— говорил Альберт Лапин.— Ценю в Тухачевском не только ум, ценю совесть. Она необходима полководцу, как поэту чуткость слова.

— Латышей люблю — нация отважных! — сказал Никифор Иванович.— Латыши войдут в легенды революции.

Ему было над чем поразмышлять в окружении' этих молодых, страстных, отчаянно смелых людей с самостоятельными идеями и твердыми принципами. И это доставляло старому болыпевику-подполыцику удовольствие: недаром все-таки он и его товарищи жили на земле.

Вошел Тухачевский, и общий шум сразу улегся. Никифор Иванович подметил выражение будничной озабоченности на лице командарма.

— Простите, что задержался,— сказал Тухачевский.— Я выезжаю в Москву сегодня ночью. У всех у нас уйма дел и в обрез времени, а сейчас приходится особенно беречь время. Жизнь скупа на лишние минуты.— Командарм прошел к столу, выждал мгновение.— Весь девятнадцатый год мы сражались и побеждали. Предлагаю тост за победу над Колчаком. И за скорую встречу. Я убежден — скоро мы все соберемся на юге.— Тухачевский остановил взгляд серых ясных глаз на Витовте Путне. — Мой друг Путна недавно издал приказ по своему полку. Вот что он писал: «У наших врагов лучшие французские, английские и русские генералы, у них есть ученые, а мы простые рабочие и мужики. Если мы дадим генералам возможность думать, они нас передумают и победят. Не давайте им думать, товарищи красноармейцы!» Дорогой Путна, твой приказ оригинален, но ты неправ. Рабочие и крестьяне за год прошли такую школу войны, что многие из них стали комбригами, комдивами, командармами революции. Из солдат они превратились в стратегов, научились бить и царских и иноземных генералов. Лучшее свидетельство этому то, что мы в Омске. Мы «передумали» наших неглупых врагоз и победили. Но, побеждая, мы не имеем права на зазнайство. Учиться надо нам всем — от комбата до главкома, ибо без военных знаний нет хороших командиров. Без точных наук невозможно создавать новую, победоносную армию народа. И еще в одном неправ Путна. Он полагает, что все ученые у контрреволюции, но лучшие-то умы русской интеллигенции с народом.

Никифор Иванович поднялся, сказал задыхающимся от волнения голосом:

Счастливого пути, командарм. Я рад, что дожил до времени, когда революция вскормила своих орлов.

Восточный фронт, еще недавно разбросанный на необозрим мых пространствах, сократился до узенькой полосы между Си* бирской трансмагистралью и Московским трактом.

Пятая армия преследовала отступающие войска Колчака. Под командование Генриха Эйхе, из Третьей армии в Пятую, перешли две дивизии; начальником Тридцатой дивизии новый командарм назначил Альберта Лапина.

Белые отходили на Новониколаевск, оставляя на своем вьюжном пути тысячи трупов. Умершие от тифа, от ран, замерзшие люди лежали в брошенных вагонах, в станционных залах, просто на перронах.

Пбд Барабинском белые приостановились; Каппель решил Дать здесь бой наступающим красным.

В ночь на первое декабря, когда к Барабинску подошла бригада Грызлова, вовсю разыгралась метель. На Московском тракте, на железной дороге вырастали сугробы, казалось, земля и небо растворились в белом месиве. В метели и развернулся бой, больше похожий на скоротечную ожесточенную схватку.

Грызлов не мог применить пулеметы: в кожухах застыла вода. Красноармейцы дрались с белыми врукопашную. В эти ночные часы сам Грызлов был несколько раз на волосок от смерти, его спасало или собственное мужество, или бесстрашие бойцов.

К рассвету белые оставили Барабинск. Грызлов ввалился на станционный телеграф, чтобы сообщить о взятии городка, Пока колдовали над испорченным аппаратом, вбежал связной.-

— Енерала пбймали! — торжествующе сообщил он.

— Что за генерал?

— Кабыть сами Кильчак, бородища до пупа!

■— Давай его сюда, полюбуюсь твоим генералом.-

Связной ввел сивобородого казака в одной гимнастерке; над

474

головой держал он свой полушубок и баранью папаху с кокар-

— Ты откуда? —грозно спросил Грызлов.

• 1 Из Семипалатного я, казак тамошний.

— Почему против народа идешь? сіу -Д ак я же Цареву службу несу. Верой-правдой отечеству

— Верой-правдой? Ты царю с помещиками служишь, а царь-то уже на том свете. К стенке б тебя, старого хрыча, и дыма не останется. В какой части служил?

^ Анненкова, в Семипалатном. Про черного атамана слыхал, чать?

— Зверь, говорят, первостатейный?

— Не приведи бог! —Казак перекрестился,—Второго такого не токмо в сибирских краях, во всей России нет.

— Кем же ты у него был? Рядовой или поднимай выше?

— Знаменосец я. Святое знамя носил.

' Святое! Ух ты!.. Белое знамя — постыдное знамя!..

Ставь меня к стенке хоть сей минут, а мое знамя — святыня русская. Казак приподнял гимнастерку, сдернул с грязного тела выцветший зеленый шелк,— Вот оно! Из-за него я от колчаковцев к вам утек. Оно дороже моей и твоей жизни с ним Ьрмак Тимофеевич в сибирский поход ходил...

Грызлов, уже бережно и любопытствуя, развернул знамя, пощупал упругое полотно.

— А ты не врешь?

’ Упаси бог! Любой чалдон скажет, что Ермаково знамя в омском казачьем соборе хранится. Только атаман Анненков из собора-то его уволок.

Ладно, будешь пока при моем штабе. Я еще с тобой потолкую, объявил Грызлов.— А обратно побежишь — прикончат тебя...

Телеграфист доложил, что «морзе» наконец заработал.

— Я вызвал Татарскую. Сам начдив на проводе.

Грызлов отрапортовал начдиву, что Барабинск взят, много пленных, большие трофеи. Не удержался, добавил:

Захвачено знамя Ермака, похищенное белыми из омского собора.

Замолчал, прислушиваясь к постукиванию телеграфного аппарата.

«Из соприкосновения с противником... не выходить,— читал ленту телеграфист.— Знамя Ермака... беречь... как свои глаза».

Бригада снова преследовала колчаковцев, без боя оставлявших все станции. Почти за двести верст от Новониколаевска железнодорожная линия была забита брошенными поездами.

Грызлов заглядывал в вагоны и видел ковры, тазы, самовары, пианино. На площадках стояли коровы, на крышах мостились клетки с курами.

Колчак не стал оборонять Новониколаевск: он спешил вывести как можно больше войск за Енисей. В Саянах или на Байкале адмирал думал отсидеться, подготовиться к контрнаступлению.

Тринадцатого декабря авангардные полки бригады Грызлова с ходу заняли Новониколаевск.

— У меня тринадцать — счастливое число. Тринадцатого числа родился, тринадцатого женился, тринадцатого вошел в' Новониколаевск. Городок, правда, хуже некуда, зато трофеев набрали в обе руки,— хвастался перед друзьями Грызлов.

Трофеи были поистине неисчислимы. Полки бригады пленили штабы двух колчаковских армий, им сдались тридцать две тысячи солдат. Вся тяжелая артиллерия, автомобили, бронепоезда, радиостанции, авиационные мастерские перешли в руки красных.

Со взводом красноармейцев Грызлов разъезжал по городу, успевая вершить десятки дел: вылавливал переодетых офицеров, тушил пожары, выводил на чистую воду иностранных дипломатов, укрывающих на своих квартирах сибирских богачей. Комбригу донесли, что на станции грабят военные склады. Он помчался туда.

Люди, как в разворошенном муравейнике, толкались между складами.

Какой-то тип винтовочным выстрелом пробил цистерну со спиртом, стоявшую около винного погреба; ударила, радужно переливаясь на морозе, острая струя, под ней столпились люди, Они ловили струю ладонями, глотали снег, пропитанный спиртом, подставляли котелки и шапки. Чьи-то дюжие руки начали выкатывать бочки из погреба; желтые и алые лужи окрасили снег, запахло букетом вин, толпа радостно взвыла.

— Прочь с дороги! Круши бочки к чертовой матери! — прогорланил Грызлов.

Красноармейцы разбивали прикладами бочки, хлестали винные потоки, пропитывая шинели густыми пряными ароматами. Грызлов, задохнувшийся от винного запаха, выскочил на свежий воздух и попал в озлобленную толпу.

— Ты пошто не по совести? Кильчак нас грабил, теперича мы его...

— Чево с ним рассусоливать, бей его в шею! — взревел парень и, размахивая железной палкой, пошел на комбрига.

Грызлов выстрелил, парень упал навзничь, толпа кинулась врассыпную.

2

— Разнузданные страсти так же опасны, как и стихийные бедствия,— сказал Никифор Иванович, выслушав сообщение о грабежах.— У толпы логика примитивна: «Колчак нас грабил, теперича мы его»,— вот и все ее мотивы. •

Никифор Иванович долго чиркал зажигалкбй, высекая синий огонек. Закурил самокрутку, закашлялся, чахоточные пятна проступили на его скулах. Глянул на знамя Ермака, висевшее на стенке салон-вагона, спросил Саблина:

— Вы допрашивали знаменосца из отряда Анненкова?

— Три часа толковал.

— Что же он говорит об Анненкове?

— Страшные вещи, Никифор Иванович.

— Можете нарисовать словесный портрет атамана?

— Анненков среднего роста, у него длинная голова, бескровное лицо, карие глаза, заостренный нос. Человек как человек с виду, а душою зверь. Нет, не то слово. Вурдалак, изверг, садист— вот кто такой Анненков. Впрочем, характер атамана остается для меня неясным. Он человек недюжинного ума, отличается звериной храбростью. В мировую войну Анненков стал полным георгиевским кавалером, получил британскую золотую медаль, французский орден Почетного легиона. Не пьет, не курит, избегает женщин. Но он — бретёр, ищущий любого повода для скандала-, и приходит в бешенство по пустякам. А уважает только силу. Офицеры опасливо разговаривают с этим циничным человеком, готовым каждую минуту ухватиться за револьвер.

Ветры революции занесли Анненкова в Кокчетав, где укрывались царские офицеры, авантюристы да искатели приключений, сбежавшие от большевиков. Из них-то и создал свое братство кондотьеров Анненков, связав всех круговой порукой. Каждый вступающий приносит клятву преданности атаману.

«С нами Бог и атаман! Бог на небе, атаман на земле». На груди новичка накалывают татуировку: крест, под крестом череп и скрещенные кости; эмблему эту обвивают две змеи. Особые значки с крестом и черепом носят солдаты на фуражках, офицеры — на голенищах сапог. Девиз «С нами Бог и атаман» начерчен на полковых знаменах. Анненков заменил чинопочитание обращением «брат солдат», «брат офицер»; это, впрочем, не мешает братьям офицерам за малейшую провинность бить по скулам братьев солдат.

Зимой восемнадцатого года Анненков совершил налет на казачий собор в Омске, где хранились боевые знамена Ермака и Сибирского казачьего войска; с этими знаменами он ушел в Киргизскую степь. Мрачная его слава началась после подавления крестьянского восстания в Славгороде. На Анненкова обратили внимание интервенты и быстрехонько вооружили его; Колчак дал ему чин генерал-майора. ^Братство степных кондотьеров» стало отдельной Семиреченской армией в десять тысяч сабель. Анненков одел свои полки и назвал их по цвету мундиров черными гусарами, голубыми уланами, коричневыми кирасирами. Анненков пытался восстановить монархию с помощью террора, изощренность пыток, надругательства над че-

ловеческим телом превзошли у него всякий мыслимый предел,— говорил Саблин.

В салон вбежал испуганный начальник караула.

— Красноармейцы на вокзале убивают пленных! — крик» нул он.

Никифор Иванович, на ходу надевая полушубок, бросился на улицу, Саблин догнал его только у вокзала. Начальник караула преувеличил, побоища не было, но красноармейцы, щелкая винтовочными затворами, наседали на своих же товарищей из охраны. Пленные казаки жались друг к другу, безнадежно оглядываясь по сторонам.

— Это их, паскудников, дело! На штыки мерзавцев! — орали распаленные яростью красноармейцы.

Никифор Иванович прошел в пакгауз, и то, что представлялось ему только по документам о злодействах Анненкова, теперь стало явью. Жертвы колчаковского полевого контроля лежали штабелями вдоль стен, и следы жесточайших пыток были на них.

— Мы не можем устраивать самосуд по закону мести и злобы,— обратился он к красноармейцам.— Армия революционного народа побеждает на полях классовых битв. Военный трибунал покарает палачей, но совершит правосудие по закону. Не самосуд, а закон, не произвол, а меч нашей диктатуры приведут в исполнение приговор над палачами. Но то, что вы сейчас видели, запомните! Пусть это всегда напоминает вам о классовой ненависти врагов наших. Историческая память народа бессмертна, но временами ее стараются засеять травой забвения. Это случается по второстепенным причинам, по корыстным побуждениям. Чтобы этого не случилось — помните! Помните, ибо люди, забывающие свое страшное прошлое, рискуют пережить его заново,

3

Эта ночь в сухом морозе, волчьих звездах, с винтовочной перебранкой, окриками часовых, тревожными паровозными свистками казалась адмиралу особенно страшной.

Он сидел, упрятавшись за спинку высокого кресла, накинув на озябшие плечи шинель. На столике оплывала свеча, заиндевевшие стенки салон-вагона дышали волглой плесенью, у окна громоздились ящики с сургучными печатями.

Ящики хранили золото, платину, драгоценности царских дворцов и русских музеев,— они были бесценным, но роковым грузом Колчака.

И все-таки штабель из ящиков в его салон-вагоне т— это ничтожная частица русского золотого запаса. Сам же запас, погруженный в двадцать девять пульмановских вагонов, стоит рядом с литерными поездами Колчака.

Уже месяц, как верховный правитель выехал из Омска в Иркутск, а добрался пока лишь до Нижнеудинска. Бесконечный поток эшелонов с чешскими легионерами задерживает поезда адмирала на маленьком тифозном вокзале. Колчак бессилен что-либо сделать, он — пленник, пленник! Верховный правитель России — сам пленник русских военнопленных; власть его сузи-лась до пределов салон-вагона.

Все направлено против него.

Колчака по пятам преследует Пятая армия, на его пути в Иркутск вспыхивают восстания, станции осаждают вышедшие из тайги сибирские партизаны. Мятежи в собственной армии Колчака приняли прямо-таки устрашающие размеры,

Колчак поднял голову, увидел свое отражение в зеркале; желтый, в морщинах, лоб, впалые, дряблые щеки, большой обвислый нос — все казалось нехорошо в собственной физионо-мии. Особенно раздражали белые нити в густых, еще крепких висках. Он помахал растопыренной ладонью, как бы стирая в зеркале свое отражение, болезненно нахмурился.

Все эти дни Колчак старался скрыть свою раздражительность, но нервное напряжение достигло предела — вчера за обедом он разбил четыре стакана. Адмирал вытянул шею, откинул голову на спинку кресла, закрыл глаза. Не хотелось думать, не хотелось вспоминать, но смутные мысли, вернее — тени их, бродили в уме, воспоминания, злые, едкие, не отпускали. Он вяло шевелил губами, не замечая, что разговаривает с самим собой.

— Я бы отбился от красных, справился бы с партизанами, но бессилен перед разложением в своей армии. Против меня не только солдаты — против меня генералы, они организуют мятежи, возглавляют восстания. Гайда поднял мятеж во Владивостоке, в Новониколаевске восстали офицеры с полковником Ивакиным во главе. Восстание в Красноярске подготовил генерал Зиневич. Те же, кто еще верен мне, превратились в орду убийц и насильников. Не я уже — сама смерть стала их вождем! Генерал Гривин отказался защищать Новониколаевск, Войцеховский застрелил его как изменника. Прямо на военном совете. И я не могу наказать Войцеховского — он, да Каппель, да Пепеляевы еще верны мне. Но ведь завтра Войцеховский может пристрелить меня самого. Может — не может, может—< не может? — дважды, как заклинание, повторил Колчак и сделал мрачное заключение: — Может.

Он отыскал под столиком саквояж из крокодиловой кожи, вывалил из него кипу донесений, рапортов, приказов, декретов, телеграмм, записей разговоров по прямому проводу, воззваний, прокламаций. Отложил в сторону пачку своих писем Анне Васильевне, выбрал два документа.

Перечитал их, дрожа и белея от бессильной ярости. Его вновь оскорблял меморандум руководителей чешских легионеров.

«Под защитой чехословацких штыков местные русские военные органы позволяют себе действия, перед которыми ужаснется весь цивилизованный мир. Выжигание деревень, избиение мирных русских граждан целыми сотнями, расстрел без суда представителей демократии, по простому подозрению в политической неблагонадежности, составляют обычное явление, и ответственность за все перед судом народов всего мира ложится на нас: почему мы, имея военную силу, не воспротивились этому беззаконию?

Такая наша пассивность является прямым следствием принципа нашего нейтралитета и невмешательства во внутренние русские дела, и она-то есть причина того, что мы, соблюдая полную лояльность, против воли своей, становимся соучастниками преступлений...»

Когда Колчак узнал о меморандуме чехов, то совершенно остервенился. Он послал в Иркутск телеграмму, полную неприличных ругательств. Он грозился перевешать руководителей легионеров на телеграфных столбах, приказал разоружить чехословацкие эшелоны.

Между Иркутском, где находилось его правительство, и поездом верховного правителя начались разговоры по прямому проводу. Пепеляев пытался примирить Колчака с чехословаками.

Адмирал взял дрожащими пальцами запись разговора со своим премьер-министром.

«Пепеляев. Полученные телеграммы приводят меня в сомнение, что они подписаны вами.

Колчак. Да. Удивлен вашему запросу.

Пепеляев. Необходимость требует, чтобы они были вычеркнуты из списка. Положение здесь критическое, если конфликт немедленно не будет улажен, переворот неминуем. Общественность требует перемены правительства. Настроение напряженное. Ваш приезд в Иркутск пока крайне нежелателен...

Колчак. Вычеркнуть из списка телеграммы я не могу.

Я возрождаю Россию и в противном случае не остановлюсь ни перед чем, чтобы усмирить чехов — наших военнопленных.

Я полагаюсь на вас, что сумеете устранить все препятствия к моему скорейшему приезду в Иркутск.

Пепеляев. Я этих телеграмм не принимаю и считаю их по крайней мере неполученными... Вы принимаете меры во имя чести и достоинства России. История наша свято чтит память также и тех собирателей Руси, которые умели терпеть обиды во имя сбережения сил...» . )

Адмирал отбросил запись переговоров, снял со свечи нагар, уставился невидящим взглядом в белую тьму вагонного окна, і На вокзале наступило неожиданное безмолвие: не раздава- ч лись паровозные гудки, не скрипел снег под ногами часовых-.

Колчак' прочитал третий документ — телеграмму о ь

подавлении мятежа Гайды во Владивостоке. «Атака вокзала, где сосредоточились мятежные легионеры Рудольфа Гайды! была назначена на три часа ночи восемнадцатого ноября. Две батареи с Алеутской улицы должны были бить прямой наводкой в окна вокзала, но сохраняя мозаичные украшения стен.

После артиллерийского обстрела юнкера двинулись к вокзалу, убивая всех встречающихся на пути. Открыли огонь и наши корабли — транспорт «Якут», миноносцы «Лейтенант Милеев» и «Твердый».

В результате атаки захвачен поезд Гайды. Ворвавшиеся на вокзал юнкера закидали гранатами мятежников.

В поезде Гайды обнаружено огромное количество золотых, серебряных вещей, драгоценных украшений, картин, ковров,’ собольих мехов. В товарных вагонах находились кровные рысаки, а также автомобиль марки «кадиллак». Личная охрана Гайды, состоявшая из поляков и сербов, одетых в формы царского конвоя, разоружена...»

Какая-то фраза неприятно царапнула сознание, верховный правитель рыскнул глазами по тексту. Отыскал ее: «...бить прямой наводкой в окна вокзала, но сохраняя мозаичные украшения стен».

* Юнкера закидали гранатами мятежников,— повторил Колчак и попытался представить себе груду мертвецов. Не смог. Количество расстрелянных не трогало ума, не волновало сердца, зато он совершенно отчетливо представил цветы, травы, гроздья плодов, выложенные синими и зелеными плитками на стенах владивостокского вокзала.

Заиндевелое окно походило на экран синематографа и алмазно искрилось снежными звездами. Внезапно Колчак увидел на экране окна Рудольфа Гайду в длинной солдатской шинели, фуражке с прямым козырьком и бело-красной ленточкой на околыше. Толстоносое, золотозубое лицо его было болезненно-тусклым.

«Почему ты без знаков отличия?»

«Я лишен всех отличий вашим превосходительством».

«Ты оказался бесчестным предателем».

«Честных предателей не бывает, но есть неблагодарные политики. Я больше всех сделал, чтобы вы стали верховным правителем, я привез вас в Омск, я помог свергнуть Директорию. Впрочем, ваш переворот был переворотом без легенды».

«Зачем ты поднял мятеж во Владивостоке? Захотелось в русские бонапарты? Тоже мне Наполеон одной ночи!»—прошипел адмирал, испытывая к Гайде беспредельную злобу.

Трепыхался беспомощный язычок свечи, в салон-вагоне тянуло запахом плесени, сырости и еще чем-то, напоминающим трупный тлен.

На кого еще надеяться? Позавчера он надеялся на Гриви-на его застрелил Войцеховский. Вчера возлагал надежду на

16 А. Алдан-Семенов

генерала Сахарова — его арестовали братья Пепеляевы. «Я назначил Каппеля главнокомандующим, остатками армии,- - мо-жет, этот не подведет?» — тоскливо подумал адмирал и опять поднял глаза на заиндевелое окно. Светлое пятнышко-—отражение свечи — колебалось на нем, и вот из пятна вырос генерал Каппель. Адмиралу послышался его резкий, по-стеклянному ломкий голос:

«Я только что разговаривал по прямому проводу с генералом Сыровым. Он спросил, что мне угодно. Я сказал: «Мне угодно знать, правда ли, что задержаны поезда верховного правителя? Мне угодно знать, правда ли, что вы не даете ему паровозов?»

«Поезда адмирала срывают эвакуацию чешских войск. Из-за русской армии я не желаю вступать в арьергардные бои с большевиками».

«Это оскорбление армии и верховного правителя! Я требую внеочередного пропуска поездов адмирала!»

«Сперва мои эшелоны, потом все остальное».

«Если вы не исполните моего требования, я вызову вас к барьеру! Мы будем стреляться, господин генерал!»

Колчак потушил свечу, окно потемнело. Он встал, прислонился к ящикам с золотом, закурил.

Ночь за окном взорвалась похабной руганью, угрожающими окриками. У литерных поездов сменялись караулы: еще вчера смена их происходила тихо и чинно, сегодня даже офицеры позабыли о почтительной тишине у поезда верховного правителя.

— Кто идет?

— Свои, свои...

— Пароль?

— С нами бог и Россия.

Заскрежетали ступени вагонного тамбура, кто-то осторожно поскребся в дверь.

— Ну, да-да,— отозвался адмирал.

В салон проскользнул закуржавелый, лиловый с холода ротмистр Долгушин.

— Из Иркутска прибыл поезд председателя совета министров господина Пепеляева. Он просит, ваше превосходительство, срочно принять его.

4

Разговор у них начался на высоких, резких нотах и уже не мог перелиться в плавную беседу. Нетерпеливо, раздраженно, озлобленно слушал Колчак своего премьер-министра:

— Ваши телеграммы с угрозами в адрес чехов создали тяжелый конфликт. Расстрел легионеров во Владивостоке углубил пропасть. Чехи сражаться с красными больше не желают, охранять сибирскую магистраль не станут, С уходом послед-

него чешского эшелона дорогу захватят партизаны. Вокруг у нйс одни недруги, союзники тоже стали врагами. Генерал Жа-нен помогает иркутским эсерам, генерал Нокс думает, как по-джентльменски выдать ваше превосходительство большевикам. Наша армия бессильна остановить наступление красных. Атаман Семенов едва справляется с партизанами на востоке. Кто бы ни поднял сейчас восстание против вашей власти, он бѵдет иметь успех.

Если сам премьер-министр готов помириться с большевиками, то белое движение и в самом делё погибло,— угрюмо проговорил Колчак.

Я никогда не примирюсь с большевиками! И хотя все требуют вашего отречения, я не могу на это согласиться. Сегодня нам особенно нужен символ государственного единства России, а вы и есть тот символ,—сказал Пепеляев.— Я сформировал новое правительство, оно будет правительством борьбы с большевиками. Правительственный аппарат от всероссийских масштабов перейдет к масштабам сибирским. С преданным сердцем приехал я к вам, еще не поздно спасти вашу верховную власть,— заключил Пепеляев, в душе не веря в правду собственных слов.

Адмирал догадался об этом и обрушился с упреками на Пепеляева. Чувствуя свою несправедливость, распалился еще больше:

Все иуды встали в очередь, чтобы поскорее предать меня. Мои министры отдали меня мятежным чехам, те кинут на расправу большевикам. Все мечтают спастись ценою моей голо-кы! запальчиво выкрикивал Колчак. — Только просчитаетесь, господа! Я приказал атаману Семенову прибыть в Иркутск для усмирения и красных и белых. Он перевешает на столбах и министров вкупе с большевиками!

Ошеломленный этим взрывом бешенства, Пепеляев молчал. Адмирал же, мрачный, черный, дрожащий от злобы, вышел на середину салона.

— Я растопчу своих противников, утоплю их в грязи. Позор, позор! Пятитысячный гарнизон Иркутска не может справиться с бандами, с толпами мужиков, вооруженных топорами. Срам! Идите пока в свой вагон, я вызову вас.

Колчак снова остался один. Тоска его все росла, клещами сжимая сердце. Он навалился грудью на столик, слабо хрустнуло сукно кителя: раздавил в грудном кармане футлярчик, в котором хранилась иконка божьей матери — подарок покойной императрицы.

«Не уберег память о ее величестве»,— подумал он, и страх охватил его. Во всей голой неприглядности представил он себе собственную гибель.

Я один, совершенно один! — громко сказал он.

Я всегда с вами, Александр Васильевич...

16 *

Он повернулся на голос — в дверях стояла Анна Тимиревэ, придерживая пальцами оленью дошку, накинутую на плечи. Её серые, подсвеченные синим светом глаза влюбленно смотрели на адмирала. Анна присела к столику, облокотилась, подперла кулачком подбородок.

— Что бы ни случилось, я всегда с вами,— решительно повторила она, и серые глаза ее непреклонно сверкнули.

— Меня страшит мысль о вашей судьбе, Анна.

— Что моя жизнь, если погибнете вы! Если Россия...

— Россия не может погибнуть, Анна. Скорее исчезнем мы, дворяне, проигравшие все, что столетиями приобретали наши предки... А, да что там! Не хочу ничего вспоминать!

— Хороши лишь одни воспоминания юности,— сказала она.

— Вот это правда,— оживился он. — Незабвенно то время, когда я был лейтенантом. -— Румянец проступил на его впалых щеках. — Странно! Даже лучшие воспоминания моей юности связаны с трагическими событиями. Вот вспомнилась экспедиция барона Толля, погибшая в Ледовитом океане. Я искал ее.

'— Это самая неизвестная для меня страница вашей жизни. Вы обещали рассказать.

— Сожалею о времени, растраченном попусту. — Адмирал прикрыл глаза, и мгновенно пронеслись перед ним воды Северного океана, вздыбленные торосы, голые скалы земли Беннетта. — Кажется, там был не я, кто-то похожий на меня. Совсем иной человек. — Он сверху вниз посмотрел на Анну; ее глаза из вагонной тени светились сочувственно и понимающе.

Рассветало. В сером сумраке завиднелись стены вокзала, кучи снега, припрыгивающие на морозе часовые. Мимо салон-вагона прошагал чешский капитан с ухмылкой на толстой физиономии.

Колчак свел к переносице брови. Он страшился думать о будущем, но не сожалел и о прошлом. Ему только хотелось прижаться головой к хрупкому плечу любимой женщины, сказать ей: «Все предали меня, кроме тебя. Лишь твоя любовь не знает предательства».

5

В салон-вагон с похоронным видом вошел Долгушин.

— Что с вами, ротмистр? — подозрительно спросил адмирал.

— Чешский военный комендант получил новые инструкции относительно вашего превосходительства от генерала Жанена.

— Какие инструкции?

— Поезда ваши и золотой эшелон взяты под охрану союзных держав.

— Дальше что? — резко спросил Колчак.

■№4

Когда обстановка позволит, поезда пойдут в Иркутск под флагами Англии, США, Франции, Японии и Чехословакии...

Золотой запас России не может следовать без русского

флага.

— Генерал Жанен советует вам ехать одному, без золота.

— Что, что? Адмирал резко повернулся, опрокинул свечу. Долгушин поднял ее; слабый огонек выхватил из темноты фигуру растерявшегося вдруг Колчака. — Напрасно они думают, что я, адмирал Колчак, брошу золото и конвой. Один я не поеду.

— Осмелюсь заметить...

— Я сказал—нет!

Здешние большевики закидали конвой прокламациями. Они требуют, чтобы солдаты арестовали вас.

А я верю своему конвою. Мы пробьемся в Иркутск.

У нас теперь только два выхода: первый — подчиниться требованиям союзников...

—• Я отбрасываю этот выход!..

...или уйти в Монголию,— закончил свою мысль Долгушин.

— В Монголию? Зачем в Монголию? — удивился Колчак.

Я советую вам... — И ротмистр изложил свой план ухода из Нижнеудинска: — Отсюда до монгольской границы верст триста. К ней ведет старый почтовый тракт. По монгольским степям мы уйдем в Китай...

А золотой запас? — вновь вернулся верховный к вопросу, больше всего занимавшему его.

— Немыслимо взять с собой двадцать девять вагонов.

Я не оставлю чехам золото,—-упрямо стоял на своем Колчак.

Бог мой! Да разве оно достанется им? Этого не допустят наши более могущественные союзники,—иронически усмехнулся Долгушин.

— Хорошо, я согласен,—вдруг уступил адмирал. — Лучше уход в Монголию, чем опасное сидение в Нижнеудинске. Соберите офицеров конвоя, я скажу им несколько слов. Кстати, где эти прокламации?

Долгушин подал ему пачку листовок.

— Когда вам угодно встретиться с офицерами?

Немедленно! — Колчак загорелся неожиданной надеждой вырваться из чешского плена.

Он развернул пачку листовок, прочел крупный заголовок: «Смерть Колчаку — врагу России!»

Идиотские слова, даже не обидно! — сказал он таким тоном, что Долгушин понял, как задели Колчака эти листовки.

У вагона раздались шаги офицеров конвоя. Они вошли, почерневшие от грязи, небритые, исхудалые, в оборванных шинелях, замызганных полушубках.

— Господа офицеры, наше положение таково, что надо уходить в Монголию. Передайте солдатам — желающие могут остаться здесь. Я предоставляю каждому свободу выбора. У кого есть вопросы? — сказал Колчак.

— Ваше превосходительство, говорят, что союзники согласны вывезти вас одного в Иркутск? — спросил начальник конвоя.

— Да, полковник.

— Тогда вам лучше уехать без нас. Так и вам и нам безопаснее.

— Вы меня бросаете! — крикнул Колчак, словно его ударило током.

— Никак нет! Я говорю о том, как было бы лучше.

— Солдаты пойдут, со мной без всякого принуждения, я убежден в их преданности. Вы пока свободны, господа...

Колчак опустился в кресло, с отвращением поглядел на затоптанный пол, побуревшие от угольной пыли стекла — еще недавно они были чистыми.

Почему-то подумалось: он уже все сделал — назначил главнокомандующим Каппеля, скоро передаст верховную власть Деникину, остается лишь незаметно раствориться в бушующем народном море.

Но от этого он не чувствовал облегчения. Не было и необходимого ощущения свободы. Да и как мог он избавиться от мысли, что он, Колчак, стал ныне символом массовых казней, порок, пепелищ, погромов, разгула палачей? Он — олицетворение диктатуры авантюристов.

Отныне его будут проклинать, ненавидеть, никто не скажет о нем доброго слова, не снимет с него даже тысячной доли вины. «В конце концов, я сам сделал насилие своей официальной политикой. Мне не в чем раскаиваться. Я служил войне — единственная служба, которую искренне ценю и люблю».

В салон вбежал испуганный Долгушин.

— Ваше прево... — выдохнул он. — Ваше... ваше...

— Что там еще стряслось?— хмуро и недовольно спросил Колчак.

— Солдаты конвоя ушли к большевикам...

— Как... ушли? Все ушли! Я верил своим солдатам, а они меня бросили и ушли...

— Пока нет причин остерегаться союзников.

— Предадут меня союзники, ротмистр,— печально сказал Колчак.

— Если вы сомневаетесь в них, переоденьтесь солдатом. Укроем вас в чешских эшелонах.

— Русскому адмиралу дурно переодеваться в чужой мундир. Скажите коменданту — я готов ехать в Иркутск.

— А как же золотой эшелон? — спросил Долгушин.

— Пусть его охраняют бог, дьявол, чехи, поляки! Мне теперь все равно! — Колчак ударил ногой в ящик, с треском

осыпалась сургучная печать с двуглавым орлом. — А эти ящики перенести в эшелон. Мне, русскому адмиралу, не нужно русское золото.

6

В Иркутске все помыслы вчерашних союзников Колчака вертелись вокруг русского государственного запаса: власть золота магнетически воздействовала на них. В вокзальном ресторане за сдвинутыми столиками, нахохлившись, сидели союзные комиссары и колчаковские министры. Заместитель премьер-министра Червен-Водали говорил трагическим голосом:

Господа высокие комиссары! Правительство адмирала Колчака находится в критическом положении. В Иркутске незаконно возник Политический центр, состоящий из эсеров, он требует от нас передачи государственной власти. Но согласитесь, этого преступного деяния мы совершить не можем. Сибирские эсеры — единомышленники большевиков, их действия угрожают не только России.

— Сколько перемен, и все за один год,— покачал головой генерал Жанен. — Прошлой осенью Сибирь была против большевизма, теперь она ненавидит Колчака. А ведь во всем виноват он сам, его вина, его вина! Он ведет себя как маньяк, он одержим коварством помешанного. Правду я говорю?

— Совершенная правда! — с неприличной быстротой согласился Червен-Водали.— Но как трудно исправлять чужие ошибки!

— Чужие ошибки всегда хуже своих. Адмирал не оказался бы в столь плачевном состоянии, если бы прислушивался к советам разума. У него не было недостатка в советах,— подчеркнул Жанен.— Я советовал передать золотой запас под мою охрану. Адмирал отказался. Он, видите ли, не доверяет охране союзных держав, а теперь хочет, чтобы я охранял его самого. Я не злопамятен. Золотой эшелон и адмирал будут доставлены в Иркутск под флагами союзников. Над эшелоном надо вывесить и русский флаг. Не возражаю. Не в этом главное. Я жажду увидеть золотой эшелон —вот главное.— Жанен раздул пышные усы, устало положил на стол руки.— Меня беспокоит судьба золота. Ужасно волнует судьба русских ценностей,— повторил он сердито.

— Кстати, куда делись два вагона, отправленные во Владивосток? — осклабился в длинной усмешке полковник Ход-сон— комиссар Англии.

Это золото, сэр, передано Японии в уплату за понесенные нами расходы,— сказал комиссар Като, поднимая перед собой тесно сдвинутые ладони.

— Под чьей охраной, сэр?

— Под охраной генерал-лейтенанта Семенова. У него еще есть силы.

Ценности, захваченные атаманом Семеновым, ничтожная часть,— заметил Жанен.

— Правительство адмирала просит комиссаров обеспечить золотому эшелону путь на восток,— опять заговорил Червен-Водали. — Если союзники думают получить долги по обязательствам адмирала,— добавил он многозначительно. — Господа высокие комиссары, представители союзных держав! Будьте же посредниками между нами и Иркутским политическим центром. Мы не желаем столкновений с мятежниками.

— У вас просто нет сил подавить мятеж,— заметил хладнокровно полковник Ходсон.

' Хочу предупредить, господа. Страшен не Политцентр, а большевики.

Я не понимаю идеи, во имя которой иркутские, эсеры подняли восстание,— сказал Като. — Зачем им расчищать путь Ленину?

- Это все так сложно, господа высокие комиссары! Но я снова осмелюсь просить... Можем ли мы питать надежду? История не ждет. Судьба правительства адмирала на волоске,— тоскливо бормотал Червен-Водали.

Бессвязная речь его покоробила комиссаров: все сердито смотрели в пол. Жанен пошептался с полковником Ходсоном и, глядя в черные круглые глаза Като, сказал:

— Высокие комиссары согласны стать посредниками...

— Мне нужно время на размышление. Прошу перерыва. — Като встал, низенький, жирненький, похожий на будду, одетого в мундир.

■ " А как же с- отречением Колчака? Надо заставить его отказаться от звания верховного правителя,—заговорил все время молчавший генерал Сыровой.

— Телеграф с Нижнеудинском в ваших руках. Предоставьте министрам возможность поговорить с Колчаком. Они и получат его отречение,— посоветовал Жанен.

— Не возражаю, пусть поговорят.

— Адъютант, проводите министров на телеграф,—приказал Жанен.

Из-за колонн возник узколицый, длинноносый офицер:

—- Прошу вас, месье, прошу.

Министры, возглавляемые Червен-Водали, прошли мимо стенографиста-офицера из американского экспедиционного корпуса — Юджина Джемса. Адъютант чуть не налетел на его столик и попятился. Джемс записал в протокол: «Объявлен перерыв до утра». Собрал свои бумаги и вышел на перрон.

Мороз продирал даже под волчьей дохой. Джемс поднял воротник, натянул на уши бобровую шапку. Из белой вечерней мглы на него надвинулись бронированные платформы «Мстителя» с заиндевелыми стволами орудий. Сердитое название бронепоезда вызвало невольную усмешку. Сколько таких «мстителей»

валяется по дороге? Партизаны ловко опрокидывают их под откос. Джемс добрался наконец до поезда полковника Ходсона.

Окна спальных вагонов были задернуты плотными шторами, в тамбурах маячили стрелки мильдсексского королевского полка.

«Сэр Ходсон старается ничего не видеть в Иркутске. А жаль! Опасно быть слепым, когда подходят партизаны, когда рабочие могут обрушить на нас свой гнев,—думал Джемс. — Хорошо, что ребята из эсеровского Политцентра пока сдерживают обозленных людей. Хорошо, если адмирала Колчака свергнут без кровопролития. Может, партизаны и позволят нам проскочить за Байкал».

Джемс вошел в свой вагон, закрылся в купе. Здесь он отдыхал, писал статьи для американских газет. Он поужинал идол-го чиркал спичкой, раскуривая сигарету. Морозная струйка прорвалась в оконную щель, ввинтилась в левую щеку. Джемс отвел голову, струйка переместилась на лоб. Эта настойчивая леденящая струя напомнила о холодной, непостижимой России. «Большевики! Из каких социальных недр появились эти люди? Каким путем выдвинулись они на арену русской общественной жизни, как завладели умами мужиков и рабочих? Неужели в Россию вернулись времена религиозного раскола, озаренные дикой фанатичностью и бурной активностью людей вроде неистового протопопа Аввакума?» Джемс еще в колледже изучал русскую жизнь по романам Достоевского, по старинным былинам. Особенно поражала его былина о Святогоре-богатыре, что рассекал врага пополам, а на него уже шли двое. Рассекал двоих наступало четверо. Чем больше рубил Святогор, тем несметнее становился неприятельский стан. Вот так и у адмирала Колчака получается. Всевозможные диктаторы от бывшей монархии, правители от новоявленной демократии, выплеснутые случаем на поверхность борьбы, они так же быстро исчезают в волнах политического забвения. А большевики дерутся хорошо, умирают за свои идеи, если нужно. Вот чего нет у противников Ленина —идеи, за которую стоит умирать! Главная идея их заключена в порабощении своего же народа.

Зря, видно, он судил о русской душе по романам Достоевского: даже гений писателя не мог предвидеть таких событий. Можно выдумать Керенского, Колчака, еще какого-нибудь нового Чингисхана, но Ленина, Ленина?.. Как удивительна жизнь, какой поразительный авторитет у этого коммунистического лидера. Кто ему говорил о Ленине, как о новом пророке? Да, это же Буллит сравнивал Ленина с библейским апостолом, а Вильям не тот парень, что восторгается большевиками. Он предпочитает тушь пастели. Буллит беседовал с Лениным, а Джемс пока и в глаза не видел Колчака. И вряд ли увидит. Адмирал стоит на обрыве, все торопятся столкнуть его в пропасть.

Джемс стал думать о Вильяме Буллите, с которым десять

месяцев назад он ездил в Москву с секретной миссией американского президента.

«Вот так-то, мой милый,— сам себе сказал Джемс.— Философия учит ничему не удивляться. Красный мир пофантастичнее какого-нибудь марсианского, и я был в нем. Для недалеких людей этот мир пока непостижим, но я еще вернусь в Россию и разберусь во всем, что там произошло». Джемс усмехнулся губами, усами, ямочками на розовых щеках. Он был очень породистым джентльменом средних лет.

Упершись кулаками в щеку, Джемс увидел себя у гранитного парапета Сены. Давно ли он жил в праздничном Париже, и ничто не нарушало его спокойного существования. Безопасность его обеспечивалась еще и тем, что он находился в составе дипломатов, сопровождавших государственного секретаря Соединенных Штатов Америки на мирной конференции в Париже. Правда, он, Джемс, был всего лишь журналистом, зато дружил с молодым, идущим в гору дипломатом Вильямом Буллитом.

— Президент посылает меня в Москву, к Ленину. Поед'ешь со мной, Юджин? — как-то спросил его Буллит.

Через полчаса после этого разговора Джемс кидал на письменный стол вороха парижских газет. С каждой страницы навзрыд рыдали заголовки:

КРАСНЫЙ ТЕРРОР В МОСКВЕ!..

РАССТРЕЛЫ В ПОДВАЛАХ ЧЕКА...

ВСЕОБЩАЯ НАЦИОНАЛИЗАЦИЯ ЖЕНЩИН...

Газеты сообщали о грабежах на улицах Москвы и Петрограда, о комиссарах, пирующих среди людей, умерших-от тифа и голода, о чекистах, ходящих неотступно по следам иностранцев.

Джемс не особенно верил прессе, но все же надежное чувство личной безопасности исчезло.

И вот Джемс бродил по грязному, в снежных зажорах и дымных тенях городу, видел, наблюдал, запоминал. А видел он и бесконечные хлебные очереди, и очереди у театральных касс. Видел приказы, грозившие за их нарушение расстрелом, и афиши о литературных диспутах. Бросались в глаза вороньи стаи на крестах колоколен и черные цилиндры у подъездов клуба анархистов.

Он стоял перед букинистическими развалами, перелистывая старинные библии, дворянские альбомы, редкие книги петровских времен. Держал в руках отпечатанные на шершавой, с соломенными занозами, бумаге томики сочинений великих русских писателей. Эти книги были изданы по особому постановлению Совнаркома грандиозными тиражами, с весьма показательным эпиграфом: «Придет ли времечко? Скорей приди, желанное, когда мужик не Блюхера и не милорда глупого, Белинского и Гоголя с базара понесет».

Он посещал музеи, театры, вокзалы, барахолки, наивно- су--дил о здоровье России по лихорадочному пульсу жизни в местах общественного назначения.

Джемс толкался среди торговок, барахольщиков, подозрительных личностей всех степеней и всех ступеней, примечал войлочные шляпы, картузы, шапки с длинными ушами, тулупы, собольи шубы, фуфайки, каракулевые манто, куртки, какие-то очень странные плащи — русские называли их зипунами и азямами.

Что такое зипун? Что есть азям? — спрашивал он, записывая эти каменной тяжести варварские слова.

Записная книжка его наполнялась фактами, анекдотами, сплетнями, свидетельскими показаниями лиц, обиженных революцией. В его книжке бурлили ненависть буржуа и аристократов, зловещие предсказания монахов и кликуш.

Мимо Джемса проходили военные, похожие в своих суконных шлемах с красной звездой на средневековых рыцарей. «Они и сражаются с энтузиазмом участников крестовых походов,—записал он,—Как быстро приобрел гражданское достоинство русский солдат. Давно ли он походил на забитое царскими офицерами животное? А сейчас похож на свободного американца». Сравнение с американцем Джемс считал наивысшей похвалой для русского.

Джемсу непонятны, непостижимы были духовные нити, накрепко связавшие большевиков и народ. Мало что объясняли распространенные в новой России понятия — классовая борьба, диктатура пролетариата. Да он и не искал пока истоков политического влияния большевиков в народе, ему ясно стало одно: никакой действительный мир во всем мире уже нельзя создать без них.

Джемс пошел в номер Буллита и долго стучал, пока Буллит открыл дверь, показал ему на кресло и сказал поспешно:

— Секунду, Юджин, я только запишу мысль.

Толстая, в сафьяновом переплете тетрадь была раскрыта на середине, паркеровская ручка лежала на ней как символ наступающего автоматического века. Буллит встряхнул золотое перо над тетрадью.

— Вот моя мысль, Юджин: «Разрушительная фаза русской революции окончилась. Террор прекращен. На улицах Москвы и Петрограда полная безопасность. Только что был в картинной галерее. ЗалЬі переполнены рабочими, солдатами, учащимися. Гиды объясняют красоты живописи». Это еще только перечисление фактов, но мысль — вот она: «В просвещении народа большевики за год своей власти сделали больше, чем царизм в полсотни лет». Вот она, страшная мысль,— с неожиданным уважением и недоброжелательством к большевикам сказал Буллит.

■— Это действительно страшная мысль,— согласился Джемс.—■

А когда же тебя примет Ленин?

— Ленину виднее — когда.

Буллит отодвинул кресло, встал у окна. За стеклом смутно желтели кремлевские стены, с башен взлетали двуглавые орлы, между ними клубилось красное полотнище.

— Я успел побеседовать со многими русскими о Ленине. Ведь я должен сказать что-то про этого человека нашему президенту,—продолжал Буллит,—Так вот, Юджин, каков итог моих разговоров: влияние Ленина на русский народ и его армию огромно. Простым людям он кажется понятнее и ближе осталь- \ ных большевистских лидеров. Говорят, что немало царских ученых и инженеров пошло на службу к большевикам. Крупным знатокам своего дела они платят до сорока пяти тысяч долларов в год, но Ленин получарт очень скромное жалованье, его дневной паек равен пайку солдата: полфунта черного хлеба и чай без сахара. Иногда Ленину привозят муку, масло, цыплят, но он передает эти продукты в детские приюты. Из деревень

к нему приезжают какие-то ходоки, но я не понимаю, что они такое...

Джемс чувствовал, что Буллит составил о Ленине какое-то фантастическое представление, смешав протопопа Аввакума и Петра Великого с философом-материалистом. Ленин как человек и как явление не укладывался в сознании Буллита.

Вечером Буллит рассказывал ему о своей встрече с Лениным.

— На приеме был и комиссар- иностранных дел Чичерин, с которым я вел переговоры о заключении мира. Ленин сразу же спросил о результатах их.

Я ответил, что союзные и объединившиеся страны предлагают приостановить военные действия на всех фронтах бывшей Российской империи. Все существующие в бывшей Российской империи правительства сохраняют полную власть и занятые им территории. Экономическая блокада России отменяется. Войска союзных стран удаляются, прекращается- военная помощь антисоветским правительствам. Советские и другие правительства признают свою ответственность за финансовые обязательства бывшей Российской империи. Подробности уплаты царских долгов должны быть выработаны на конференции. Русское золото, захваченное чехословаками в Казани или вывезенное союзниками, рассматривается как частичная уплата долга Советской республикой...

«Господин Буллит не упомянул пункта пятого,— сказал Чичерин.— А пункт пятый гласит: мы и наши противники объявляем амнистию всем политическим преступникам. Амнистируются и русские, сражавшиеся против Советского правительства. Военнопленные возвращаются на свою родину. Настоящее соглашение мы можем принять или отвергнуть в течение месяца».

«Нам слишком дорога жизнь рабочих и крестьян, чтобы затягивать ответ»,—сказал Ленин.

И я понял: ради спасения своего народа этот человек готов подписать самый неравный договор.

«У вас есть еще вопросы?» — снова спросил Ленин.

«На Западе пишут, что большевики национализировали женщин. Правда ли это?» — спросил я.

Ленин рассмеялся так простодушно, что мне стало неловко за свой вопрос. Давно не слыхал я такого естественного смеха. Но я так и не уяснил для себя — кто же такой Ленин? Мечтатель, фанатик, пророк? Во всяком случае, необыкновенный вождь невиданной революции. Если мы хотим сокрушить эту революцию, надо срочно заключить с ней мир. С помощью мира мы взорвем большевиков изнутри, но вот беда — о мире с ними не желают слышать и русские контрреволюционеры и всемирные буржуа.

За окном гостиницы раздавались тревожные шаги, человеческие голоса, в темном провале рамы мелькали черные ночные силуэты. Наливалась сырой мартовской мглою московская ночь. Джемсу казалось, даже воздух в Москве насыщен электричеством революции, которую он не понимал и не принимал.

— Послушай, Юджин, что я написал президенту в отчете о своей поездке в Москву,—Буллит раскрыл тетрадь в сафьяновом переплете и стал читать, словно удивляясь тому, что он только что написал:

— «Советская форма правления установилась твердо. Самым поразительным явлением современной России является всеобщая поддержка правительства населением, несмотря на голод.

Советская форма стала, по-видимому, для русского народа символом его революции. Она так сильно действует на воображение населения, что женщины готовы голодать, а молодежь — умирать за нее.

Положение Коммунистической партии (большевики) также очень прочно. Единственно, кто оказывает энергичную оппозицию коммунистам,—это левые эсеры. Они бешено восстают против приема в армию буржуазных офицеров и против заключения мира...

^Армия всегда поглощала лучшие умы и цветущие силы наций. Так и в красной России: армия революции насчитывает миллион триста тысяч бойцов, но большевики говорят, что могут довести ее до трех миллионов.

Ленин, Чичерин, большинство других руководителей партии настаивают на том, что основной задачей является спасение пролетариата от голодной смерти. Поэтому Ленин стоит за соглашение с Соединенными Штатами...

Обаяние Ленина в России так велико, что группа Троцкого вынуждена нехотя следовать за ним...

Несмотря на великие страдания, силы русского народа практически неисчерпаемы. Гражданская война, разруха не сломилй революционного духа русских...»

Ночная тьма стояла в окнах, было тихо в коридорах гости* ницы. Джемс постучал ботами, толстый ковер потушил стук его подошв.

— Вильям, ты веришь тому, что написал в отчете президенту? — спросил он Буллита.

— Да, безусловно! В одном я не уверен — удастся ли подтолкнуть большевиков на долгий мир с державами Антанты. Я бы хотел, чтобы они подписали такой мир на коленях...— сказал Буллит.

Утром следующего дня они возвращались в Париж, чтобы сообщить президенту о мирных переговорах с Лениным. Но политический ветер в Париже уже переменился. Президент США уверовал в белые призраки больше, чем в расстановку классовых сил в России.

Колчак начал свое весеннее наступление, мировая пресса затрубила о том, что большевикам приходит конец, что белый адмирал скоро торжественно въедет в Кремль.

О мире с Советами даже говорить стало неприличным,

7

Все так же неподвижно стояли у вагонов стрелки мильдсекс-ского полка. Полоса лунного света упиралась в дверь купе, на Ангаре раздавались редкие выстрелы.

«Судьба носит меня, как пушинку. Ранней весной был я в красной Москве, поздней осенью скитаюсь по Иркутску. Увижу ли Колчака, бог весть, зато стал свидетелем исторических событий мирового масштаба,— думал Джемс.— Для такого, как я, хватит воспоминаний на всю жизнь».

Спать не хотелось, Джемс надел доху и снова вышел на перрон. Первый путь занимал поезд Мориса Жанена, отблески его огней блуждали по снежным сугробам. Джемс направился вдоль поезда. Когда спальные вагоны сменились товарными, его остановил караул.

— Дальше нельзя,— предостерег журналиста французский сержант.

Джемс и сам понимал, что дальше нельзя. Ему было известно, что там, в вагонах, русские ценности.

— У генерала Жанена вагон серебра, у адмирала Колчака чистое золото. Двадцать девять вагонов! Господи более, двадцать девять! — тоскливо произнес Джемс.

Чудовищное количество золота вообразилось ему Ниагарой сверкающих монет, и водопад этот срывается с какой-то голо-вокрунсительной высоты.

т

«Если бы я имел хоть тысячную долю этих богатств!» Неисполнимость желания вызвала злобу на Колчака, на Жанена, на красных, на белых.

Потухшие, потерявшиеся люди сидели друг против друга за столами вокзального ресторана и все казались серыми в неверном свете.

Юджин Джемс записывал в протокол: «Члены правительства извиняются за опоздание, говоря, что ввиду сильного тумана и бури в настоящее время по Ангаре переправа весьма опасна и пароход отказался ко времени перевезти их на эту сторону.

От правительства присутствуют: заместитель председателя совета министров Червен-Водали, военный министр Ханжин. От Политического центра: товарищ председателя Политического центра Ахматов, поручик Зоркин».

— Нам надо спешить, чтобы не рассеять свои усилия по ветру. Пора положить конец братоубийственной войне,— нервно заговорил Червен-Водали.

— Когда Колчак отречется от власти? Вы говорили с ним по прямому проводу, что он ответил? — спросил Ахматов.

— Адмирал уходит с политической сцены, но мы, его министры, настаиваем на передаче власти Деникину.

— Колчак — Деникин, Деникин — Колчак! Одного скверного диктатора хотите заменить еще более скверным.

— В борьбе против большевизма смешно ждать какого-то чуда. Никто не может отрицать, что большевики умеют действовать и достигать цели. Чем дальше вы отойдете за Байкал, тем сильнее и могущественнее будут большевики. Мы должны иметь время для передышки, позвольте нам упдтребить это известное теперь выражение. Мы, эсеры, дадим массам свободную . и демократическую республику,—продолжал развивать свои мысли Ахматов.

— Это все одна болтовня. Большевики, эсеры! Расстрелять бы вас всех, умнее бы было! — разъярился Ханжин и, хлопнув дверью, вышел.

Юджин Джемс занес в протокол: «Общее движение. Союзники шепчутся, правительство смущено. Политический центр иронически посмеивается».

— Мне кажется, правительство без территории в гражданской войне не есть правительство,—язвительно заметил Ахматов, проводив взглядом Ханжина и обращаясь к Червен-Водали.

Как только вручу вам власть, буду самым счастливым человеком, со странным, икающим смешком ответил Червен-Водали.

Исчезновение генерала Хрнжина наводит меня на опасные размышления. Я не имею права оставаться ввиду подозрительного поведения генерала. Я несу военную ответственность

перед Политическим центром, поэтому удаляюсь,— встал из-за стола поручик Зоркин. о

«Раскланивается и удаляется,— записал Джемс.— Все начи: нают разговаривать между собой. Сводится разговор в шутливой форме к тому, что власть Колчака, которая называет себя Всероссийской, распространяется лишь на иркутскую гостиницу «Модерн».

— Наша армия развалилась, наше золото стерегут иностранцы, наша судьба зависит от чехов!

— В Сибири воцарилось безумие...

— Когда вернется свобода, восторжествует разум. Вкусив плоды демократии, красные придут в замешательство и перестанут наступать.

— Почему бы это они заколебались? Отчего бы им прийти в замешательство?

— Мы любим Россию и умрем за нее.

— Не станем говорить о вашей любви к России. Смешно!

— Ну, это уже слишком, господин эсер!

— Вы пороли мужиков, вешали интеллигентов, своими беззакониями распространяли большевизм...

— А по-вашему, целоваться надо было с большевиками?

— Власть, не связанная законами, убивает себя.

— Вы еще не имеете власти...

— Мы возьмем ее! И тогда созовем съезд всех русских партий.

— Съезд — кто кого съест!

На Джемса никто не обращал внимания, и он пристально наблюдал за спорящими. Все произносили красивые слова о русском многострадальном народе, о какой-то своей особой ответственности перед историей, ругались, угрожали, вздыхали, просили. Они еще на что-то надеялись, верили в призраки и ждали чьей-то сильной руки. «Пока они грызутся,— думал Джемс,— рядом, в поезде генерала Жанена, союзные комиссары договариваются, как поприличней предать адмирала Колчака. Они воображают, что эсеры из Политцентра — серьезная сила, по-моему же, сильны только иркутские большевики. Они требуют и Колчака, и золото, и всю полноту власти в обмен на наш проезд за Байкал».

В зал вбежал длиннолицый адъютант Жанена.

— Месье, генерал Жанен приказал сообщить, что в городе неспокойно. В городе большие беспорядки начались...

— В таком случае от имени правительства прошу союзников занять город,— поспешно произнес испуганный Червен-Во-дали.

— Власть, которая еще господствует в Иркутске, обязана навести порядок. Там не наши войска, там ваши! — сказал обрадованный Ахматов.

Юджин Джемс записывал: «Члены правительства, не скрывая своего смущения, ежеминутно спрашивают то одного, то другого, что нужно делать. Никто им не отвечает. С ними больше не считаются, в зале шум, все говорят, громче всех только что вошедший поручик Зоркин».

— Положение кошмарное, господа! Что вы за правительство? Столько дутого величия, а в критическую минуту не знаете, что делать! Правительственные войска покинули позиции и разбегаются. Власть переходит в руки Политцентра.

Никто уже не сдерживал своих чувств, исчезла величавая сановная осанка, деликатности как не бывало. Тонкая ироничность сменилась руганью. Джемс не успевал записывать реплики:

— О боже, что же будет?

— Мы остановим красных с помощью чехов.

— Позвольте, генерал...

— Не желаю позволять, не позволю!

— Передайте свою власть Политцентру!

— Вы — Политцентр? Вы — Центропуп! Большевики оторвут у вас власть вместе с вашими же руками.

— Да как вы смеете?!

— Неужели нечем остановить красных?

— Пушки Японии! Танки Америки! Войска этих стран остановят большевиков!

В ресторан торопливо вошел генерал Жанен.

— В городе творится бог знает что, господа. Я отдал приказ чешскому гарнизону немедленно взять охрану города в свои руки. Приказал поставить охрану в Государственном банке и у тюрьмы. Из банка эвакуируется имущество. Караул обезоружил похитителей, когда ящики с золотом уже стали накладывать на повозки. Около тюрьмы происходит бой,— объявил Жанен.

В протоколе Джемса появилась запись о генерале Жанене: «Вид весьма суровый и рассерженный, при этбм утомленный. Кланяется и удаляется. Все встают, подходят друг к другу, делегаты враждебных партий мирно беседуют маленькими группами, получается впечатление вечера, который заканчивается.

Слышно, как на перроне вокзала расставляется караул революционных войск...»

8

— Где мы сейчас? — спросил Генрих Эйхе, приподнимаясь на локтях.

Исхудалый, с запекшимися губами, он в эту минуту казался беспомощным ребенком. Командарм, как и многие бойцы Пятой армии, заболел сыпняком и несколько дней пролежал в тифозном бреду. Все эти дни Никифор Иванович часами не отходил от больного.

— Мы только.что освободили Мариинск,— сообщид он, поправляя подушку в изголовье командарма.

— А где теперь белые?

— Откатились к самому Красноярску.

— А какие новости в армии?

— Новостями хоть пруд пруди. Двадцать седьмую дивизию перебрасывают на польский фронт. С ней уезжают Степан Во1 стрецов и Витовт Путна. Жалко, боевые командиры. С ними не страшно было идти и в огонь и в воду. Но мне удалось отстоять Василия Грызлова. Его бригада теперь — авангард Тридцатой дивизии. Утром разговаривал с ним по телеграфу, он на станции Боготол перехватил секретный приказ Колчака об отводе армии за Енисей. Приказали Грызлову не выпускать за Енисей армию Каппеля, а уничтожить ее в Красноярске. Крупный командир выйдет из Грызлова: его действия по разгрому Пепеляева просто великолепны. Он разделался с его армией по частям. В районе станции Тайга белые сдавались в плен целыми полками.

— Передайте Грызлову мою благодарность,— сказал командарм.—Он в Боготоле, да?

Но в этот час Грызлов находился уже в только что освобожденном Ачинске. По телеграфному аппарату разыскивал он Альберта Лапина, чтобы сообщить о новой победе бригады.

В комнате телеграфиста было тепло, Грызлова морил сон, он с трудом следил за ползущей лентой телеграфного аппарата.

— Командующий колчаковскими войсками Енисейской губернии просит соединить его с вами,— неожиданно сказал комбригу телеграфист.

— Соединяй немедленно!

Телеграфист, постукивая ключом, стал вызывать Красноярск. В комнатушке потрескивали электрические разряды, шуршала бумажная лента.

— «Генерал Зиневич у аппарата,— прочитал телеграфист.—• Предлагаю заключить перемирие, чтобы не проливать напрасно кровь».

«Завтра-послезавтра мы займем Красноярск. О каком мире может быть речь?» — отстучал он ответ Грызлова.

«К Красноярску подходит армия Каппеля. Я опасаюсь насилия и бесчинства со стороны каппелевцев, а также мести со стороны красных. Поэтому настаиваю на приостановке военных действий»,— прочитал затем телеграфист ответ генерала.

«Разоружите армию Каппеля, и дело с концом»,— продиктовал Грызлов.

«У меня нет сил для разоружения Каппеля...»

«Тогда сдайтесь сами, а с Каппелем справимся мы. Гарантируем полную безопасность всем офицерам вашего гарнизона».

«Я должен подумать».

«Думайте, только побыстрее. И сообщите ваш ответ...»

Генерал Зиневич откликнулся на рассвете,— видно, он всю ночь не отходил от телеграфного аппарата.

«Я принимаю условия капитуляции, но прошу оставить часть оружия для борьбы с грабителями...»

«Грабителей мы расстреливаем на месте, белые ли они, красные ли»,—отклонил просьбу Грызлов.

«Тогда Красноярск открыт для красных. Позвольте узнать вашу фамилию и чин?»

«Василий Грызлов — солдат революции, без чина, без звания. У красных нет чинов, пора бы знать, генерал!»

Грызлов отошел от аппарата.

— Вот это речь не мальчика, а мужа,— похвалил усталый телеграфист. — Ваш разговор с колчаковским генералом войдет в историю войн. Это же неслыханный случай, когда хорошо вооруженный корпус сдается по телеграфу противнику, который находится от него за триста верст.

— Между нами еще пока армия Каппеля, а этот генерал сдаваться не станет.

Патруль привел задержанного — подозрительную личность.

— Сдаваться пришел?* А может, ты белый шпион? — спросил Грызлов.

Не угадал, товарищ! Я член Красноярского ревкома, мне бы Никифора Ивановича, председателя Сибуралбюро. Он за белогвардейца меня не примет.

— Никифора Ивановича здесь нет.

— Тогда выслушай ты меня, товарищ. Мы узнали про ваши переговоры с генералом Зиневичем. Колчаковский волк хочет^ дать Каппелю возможность уйти за Енисей. Революционный комитет Красноярска поможет вам овладеть городом. Как только Каппель подойдет к Красноярску, рабочие восстанут и белые окажутся между вашим и нашим огнем,— заключил посланец.

Четвертого января каппелевцы подошли к Красноярску. В городе началось вооруженное восстание, рабочих поддержали колчаковские солдаты.

Каппель, страшась окружения, решил обойти город с севера. Но это его решение запоздало: путь на Енисей белым преградила дивизия Лапина. Части генерала Сахарова, спешившие на помощь Каппелю, были разбиты во встречном бою бригадой Василия Грызлова.

Шестого января произошло последнее, решающее сражение войск Пятой армии красных и белых армий Сибири. Вечером остатки армии Каппеля — офицерские полки да Ижевская дивизия — прорвались за Енисей.

Каппель спешил в Нижнеудинск, к Колчаку, застрявшему там со всеми литерными поездами и золотым запасом России.

•Н

Было сорок пять градусов ниже нуля.

Устало передвигая лыжи, Шурмин брел по зыбкому, рассыпающемуся снегу. Подъемы и спуски измотали его, мороз перехватывал дыхание, сумка и ружье оттягивали плечи. Каждый новый шаг болью отзывался в коленях, и уже давно ему казалось, что он не дойдет до таежного поселения Шаманова.

Чем выше всходил он на перевал, тем плотнее становился морозный туман. На белых завесах замелькали цветные искры, еле уловимый шорох послышался рядом: шуи-инь, шуи-инь, шуи-инь! От холодного шептания веяло сном, оно убаюкивало, соблазняло сладким покоем.

— Что же это такое? — Андрей вскинул над головой лыжную палку. Да это же шуршит замерзающий воздух! На таком морозе заснешь — не проснешься. Он снял лыжи, перекинул через плечо, полез на кручу.

Сосновые лапы сбрасывали на него пушистые снежные хвосты, пихты хватали за плечи, стайка снегирей, словно брошенные в воздух красные яблоки, пронеслась над ним. Льдистое небо было голубым и пронзительным, а по распадкам зсе-ползли тяжелые полосы тумана.

На перевале Андрей облегченно смахнул с подбородка кур-жавину.

Из-за дальней сопки выдвинулся солнечный круг, желтый и спокойный, поднялся над перевалом; белым сиянием налилась тайга, и чувство высоты, и великого простора, и безмерной бодрости овладело Андреем. Куда бы ни хватал глаз, светилась заснеженная тайга. Под ногами лежала гигантская извилина реки, очерченная темными, обрывистыми берегами. На противоположном берегу поднимались столбы дымков, позолоченные солнцем.

До Шаманова оставалось несколько часов пути. Уже седьмой день шел Андрей в это поселение из Усть-Кута. Бежал он с короткими остановками для ночевок у костров, страшась каких-либо случайностей. И больше всего опасался перехвата. Теперь уж ничего не может случиться. Андрей снял рукавицу, нащупал за пазухой пакет — он был холоден и тверд, как жесть. Пальцы сразу озябли.

«А теперь живее, живей!»—подбодрил себя юноша и сорвался с места.

Лыжи несли его между корней, валунов, коряг; солнечные искры подпрыгивали на снегу, кедры вылетали навстречу из-за поворотов и обрывов. Андрей всем телом ощущал стремительную гонку с перевала к повертывавшейся и вырастающей перед ним Окинской долине. Он не заметил, как очутился на речном льду. Поспешно пересек реку, вышел на берег, густо заросший елями. Все еще переживая радость бешеного полета, он вдруг

500

уловил рядом подозрительный шорох, сдернул с плеча ружье. Но удар в спину свалил его в снег.

Чья-то сильная рука подняла Шурмина за шиворот; он увидел перед собой закуржавелое бородатое лицо.

Попался, пес? Кто такой и откеда? — Бородач уставился в Андрея добрыми, синими глазами, совершенно противоречившими его словам и грозному голосу.

Андрей вспомнил наказ Зверева: «Что бы ни случилось в пути — молчи!»

— Ты откедова? — опять спросил бородач.

— В Шаманово иду,— уклонился от прямого ответа Андрей.— Из Усть-Кута я...

— От кильчаков бежал, к партизанам попался.

Андрей облегченно вздохнул: «Хорошо, значит, скоро увижу Бурлова».

Бородатый партизан привел его на сельскую околицу, к пятистенному дому. У ворот стояли кошевки и сани с пулеметами, патронными ящиками, оленьими тушами. По двору ходили люди с ружьями за спиной, Охотничьими ножами за цоясом. Курили самосад, разговаривали о своих, непонятных Шурмину делах. ^

— Присмотри за парнишкой,— попросил партизан часового и скрылся в сенях.

— Где он, где? — раздался громкий голос, и на крыльцо выскочил Бурлов в меховой куртке-безрукавке, оленьих торбасах. Прижал к груди Андрея, обдал его избяным теплом. — Заколел, поди? Дзюгай в избу скорее!

В горенке Андрея встретил круглолицый парень.

— Федя,— представился он. — Начальник штаба. Примащивайся к столу, погрейся чайком.

— Пельменями его покорми, Хведор, а я письмом займусь.— Бурлов разорвал конверт, вынул стопку папиросной бумаги, густо засеянной лиловой машинописью. — Ого, оперативная сводка! Ага, приказ Зверева, Данилы Евдокимыча.

Андрей с наслаждением пил крепкий, бордовой окраски чай, поглядывая на изузоренное морозом окошко, на распаренную жарой физиономию Феди, и снова испытывал душевное томление. Что принесет ему завтрашний день? Куда его кинет судьба? «Вот бы изловить самого Колчака, вот бы отбить золотой эшелон! Покатился бы про меня слух по всей России»,— мечтал- он, вздыхая от неисполнимости своих желаний.

— Ну и бумажки ты приволок! — крикнул Бурлов, наваливаясь грудью на стол. — Сам, наверно, не знаешь, что тащил?

Откуда знать, Николай Ананьич? Зверев только предупредил: «Умри, но донеси до Шаманова».

Тебя за эти бумажки колчаковцы сперва бы расстреляли, потом повесили. А ты шел, не боялся.

— Не боялся потому, что не знал.

— Молодей:! — похвалил Бурлов, и черные искорки промелькнули в его зрачках. Четко выговаривая слова, он прочитал'оперативную сводку главного штаба Северо-Восточного партизанского фронта:

— «Тулунский район. Преследование противника по направлению железной дороги продолжается. Белые солдаты сотнями переходят на стсфюну партизан.

Верхнеангарское направление. Наши войска успешно продвигаются вперед по направлению к Иркутску.

Из официальных источников. В Иркутске взорван понтонный мост через Ангару. Чехословаки от помощи Колчаку категорически отказались. Требуют выезда во Владивосток. Советские организации работают в Иркутске открыто...»

— У меня в башке словно свет включили,— рассмеялся Федя.

— Для того и читал, чтобы распогодилось,— пошутил Бурлов.—А теперь слушай и приказ Данилы Евдокимыча по нашей дивизии: «Верховный правитель Колчак с золотым эшелоном выехал из Нижнеудинска в Иркутск. Приказываю перехватить Колчака и золото на станции Тулун».

— Ты поспи-ка, Андрей, а мы станем готовиться к походу на Тулун,— посоветовал Федя. • '

10

Неужели все это было?

Неужели цвели майские вечера на Вятке, когда Шурмин служил ординарцем у Азина и выполнял его поручения?

И был тот скверный час на Каме, когда он попал в руки полковника Граве?

Неужели это он трясся в «поезде смерти» от берегов Камы до берегов Байкала?

И опять было зеленое утро, когда в грязную теплушку хлынул свет байкальской воды?

Неужто промелькнуло сто дней с той поры, как Зверев и Бурлов создали свои отрядики, а теперь на Лене, на Ангаре действует десятитысячная армия партизан?

Андрей лежал на широкой крашеной лавке, под бараньим полушубком, но уснуть не мог. Воспоминания захлестывали, а предчувствие новых событий все сильнее овладевало им.

Он стал вспоминать пережитое и опять увидел себя рядом с Данилой Евдокимовичем Зверевым, атакующим Усть-Кут.

В то зимнее утро несло дымом из труб Усть-Кута, трещали на морозе деревья, скрипел под ногами снег. Андрей шел с винтовкой наперевес, оглушенный грохотом деревянных трещоток—на каждый пулемет их приходилось по восемь штук. Гремели деревянные трещотки, гулко стреляла медная пушка,

прозванная/«Петром Великим», нагоняя страх на колчаковцев, засевших в Усть-Куте.

Бой за Усть-Кут продолжался полдня: село несколько раз переходило из рук в руки, пока партизаны окончательно не овладели им. Колчаковцы сдались, оставив сотню убитых, потеряв все запасы оружия и провианта.

Вечером при проверке пленных партизаны узнали, что капитану Белоголовому удалось бежать в приленские леса. В погоню за ним Зверев отрядил Шурмина с пятью партизанами.

Ленские «прижимы» с реки были неприступными, но по берегу на них вела тропинка. Андрей шел впереди, зорко поглядывая по сторонам. Огненными пятнами заката была забрызгана Лена, на скалах чернели ели.

Когда тропинка выбегала на закраины обрыва, Андрей испуганно пятился, прижимаясь к скалам. След лыжни Белоголового часто прерывался, и Андрей с трудом находил его на голых камнях.

На тропинку сверху посыпались камни. Шурмин отскочил назад и увидел белогвардейца-капитана, прыгнувшего со скалы.

— Стой, стой!—закричал Шурмин, но Белоголовый уже юркнул за скалу.

Впереди щелкнул выстрел, пуля с визгом цвинькнула в воздухе.

— Стерегите тропу,— шепнул Андрей партизанам и полез на“вершину скалы.

Вытянув голову, он отыскивал место, где мог укрыться Белоголовый. Он искал этого палача и одновременно видел огненные пятна на белой реке, треснувшую кожуру льда на камнях, первую вечернюю звезду в морозном небе.

—■ Белоголовый! — позвал Андрей. — Капитан, ты слышишь меня?

За скалой раздалась ругань, на тропу выступил Белоголовый с наганом в руке.

— Хотите живым взять? — спросил он. — Потешиться надо мной, как я над вашим братом тешился? Только я не хочу! Верно, откозырялся я, так до скорой встречи на том свете! — Белоголовый выстрелил в висок и, поворачиваясь корпусом вперед и вбок, рухнул под обрыв.

11

Андрей отбросил полушубок, сел на скамью. За морозными узорами окна скрипели сани, ржали лошади — партизаны собирались в поход на Тулун.

Бурлов выступил из Шаманова ночью, при полной луне. Тракт, соединявший поселок Братск с железнодорожной станцией Тулун, был едва заметной лесной тропой. Тропа виляла в тайге по руслам вымерзших ручьев, лошади по брюхо провоз

валивались в снег, их то и дело приходилось выволакивать из сугробов. Партизаны шагали за розвальнями, стуча валенками, прихлопывая рукавицами.

Бурлов ехал в санях, набитых сеном, опираясь спиной на самодельную пушку. Шурмин шел сбоку и, посмеиваясь, говорил убежденно:

— Разорвет это чудище с первого же выстрела. Из водосточной трубы пушка-то — курам на смех!

— Преаделенно разорвет,— соглашался Бурлов. — Но не хотелось наших кузнецов обижать. Верят они —пушка в жар колчаков бросит. — Бурлов выскочил из саней. — Ух, и холодище!

Мороз к утру сменился пургой: тайга растворилась в вихрящихся сивых дымах. Надрывно шумели деревья; поземка переметала тропу; ветровые порывы доносили ноющие, слабые звуки, и Андрею чудилось, что в белой мгле ноют телеграфные провода, посвистывают паровозы.

Он брел, придерживая на ухабах самодельную пушку, холодный ствол ее жег пальцы сквозь холщовую рукавицу. '«Моя жизнь превратилась в какую-то карусель, я попадаю из одного приключения в другое, события и люди проносятся вокруг с головокружительной быстротой. Вот иду наперехват Колчаку к Тулуну, а Зверев наказывал из Тулуна добираться до Иркутска. Ревком вызвал в Иркутск все партизанские отряды, кроме отряда Бурлова. Мы бредем по колени в снегу, и слухи опережают нас. Слухи, слухи метут по тайге, как пурга»,—думал Андрей, пристукивая валенками.

Действительно, всевозможные слухи катились по таежным поселкам, заимкам, поварням.

Разное говорили люди, но все сводилось к одному. В Ир-кутске-де кровопролитные бои, и в разных частях города действует разная власть. В Знаменском предместье правят большевики, в центре появился какой-то Политцентр, на вокзале хозяйничает французский генерал Жанен. В шахтерском поселке Черемхово власть перешла к рабочим, у станции Зима стоит партизанский отряд Ивана Новокшонова. Сам верховный правитель продвигается на восток с невероятным количеством награбленного золота.

Слухи о золотом запасе волновали особенно. Назывались цифры в десятки тысяч пудов золота, и все же молва людская была бессильна определить истинную ценность увозимых врагами русских сокровищ. Перед двадцатью девятью вагонами золота, платины, драгоценностей сникала самая безудержная фантазия.

Слух о том, что к Тулуну приближаются партизаны, напугал чехов: на станции застряло несколько их эшелонов. Чехи не хотели драться с партизанами и выслали к ним парламентеров.

Бурлов встретился с парламентерами в охотничьей заимке; чехи предложили перемирие и пригласили представителей партизан в Тулун, на переговоры с высшим командованием,.

Бурлов созвал совет; разгорелся спор, кому ехать.

— Преаделенно мне,— заявил Бурлов.

— Тебе-то как раз и нельзя,— возразил Федя. — А если чехи устроят ловушку? Узнают, что мы не такие страшные,— и пожалуйте к стенке?

В конце концов совет решил послать в Тулун Федю и Шур-мина. Делегатов своих партизаны одевали скопом: кто дал брюки поновее, кто гимнастерку посвежее.

— Разговаривайте с чехами как представители восставшего народа. Чехи должны знать: хотят они подобру-поздорову убраться домой — пусть ведут себя смирно,— напутствовал делегатов Бурлов.

В кошевке, застланной медвежьей шкурой, Федя и Андрей подкатили к Тулуну. Станция забита народом. Легионеры, колчаковские офицеры, господа в шубах и пальто с бобровыми воротниками потерянно бродили пц перрону. На путях бесконечными рядами стояли эшелоны. На вагонных крышах — пулеметы, между вагонами горели костры, возле них бредили тифозные.

Федю и Андрея провели в вокзальный буфет. В разбитое окно виднелся паровоз, выбрасывавший шары дыма, шары лениво катились через прокопченные сугробы и словно утверждали: с этого вокзала никто никуда не уедет.

В буфет пришел чешский генерал со страдальческим выражением на заросшем щетиной лице.

— Я вас, господа партизаны, в Тулун пустить не могу. Вы помешаете эвакуации моих войск, а мы спешим домой. До русских нам теперь дела нет. — Генерал сложил на груди руки и грустно повторил: — Домой спешим, домой, домой!

— Партизаны не будут спрашивать у вас разрешения, что им делать,— рассердился Федя. — Я, начальник партизанского штаба, продиктую свои условия. Мы контролируем дорогу от Тулуна до Иркутска; если надо — взорвем пути, и тогда неизвестно, увидят ли чехи свой дом.

Генерал молчал, поглаживая ладонью небритую физиономию.

— В Тулун скоро прибудет Колчак с золотым эшелоном. Вы поможете нам арестовать его? — спросил Федя.

— Не стану помогать, но и защищать верховного правителя не буду,— ответил чешский генерал.

— Нет никакого верховного правителя. Колчак оставил в Сибири только зло, он вложил звериную душу в белую власть. Потому для Колчака все и кончилось быстро, и кончилось скверно.

— Давайте ближе к делу,— попросил генерал. — Меня аги-

тировать бесполезно. Я солдат, прикажет высшее командование повесить Колчака — повешу, прикажет целовать его в зад —поцелую. Пока же, учитывая обстановку, я вношу вот какое предложение...

И они подписали договор о перемирии. По этому договору партизаны могли разоружить поезда с колчаковцами, Стоящими в Тулуне.

На заре снова разыгралась метель. Тайга и небо растворились в крутящемся месиве. Снег заметал вагоны. В теплушках непробудная темнота, в окнах пассажирских вагонов мигали тусклые фонари.

Андрей шагал за Федей, нацепив, как и все партизаны, красную повязку на левый рукав, красную ленту на шапку. Партизаны бесшумно окружили поезда на путях, подошли к вагону, в котором находились колчаковские офицеры и чиновники. Полураздетые, еще не проснувшиеся, они сдавались без сопротивления. Лишь какой-то полковник потянулся было к маузеру, но Федя вышиб из его рук оружие.

— Это измена! Предательство! — кричал полковник, натягивая дрожащими руками на плечи мундир.

— Ваше благородие, застегните штаны и освободите вагон.

В хвосте поезда послышались винтовочные выстрелы, ахнула граната, за ней другая. Это офицеры из последних вагонов успели занять оборону: началась рукопашная схватка в метели. Партизаны и колчаковцы дрались в вагонах, между путями, на рельсах. В белой мгле взблескивали выстрелы, появлялись и опять исчезали в метели люди.

Что-то прогрохотало, рваное пятно огня взлетело в снежный воздух.

— Нашу водосточную пушечку разнесло вдребезги,— смеясь и ругаясь, объяснил Андрей подбежавшему Феде. — С первого выстрела развалилась.

— Вечная ей память! Попугала кильчаков и успокоилась. И кильчаки тоже успокоились. Собирай пленных в колонну, поведем их к Николаю Ананьичу.

Сердитый полковник, раздувая гнедые усы, сказал Феде:

— Доложите обо мне вашему командиру. Хочу с ним поговорить по серьезному делу...

На заимке Федя вспомнил о полковнике.

— Коли просился, давай его,— сказал Бурлов.

Федя ввел полковника в избу, тот вскинул руку к виску, отрапортовал:

— Бывший начальник золотого эшелона...

■— Почему же бывший? — спросил Бурлов.

• — Я покинул адмирала.

— Почему так?

— Долго объяснять.

— Когда вы бросили Колчака?

— Два дня назад. У меня свежие сведения об адмирале и золотом запасе. Если сохраните жизнь* скажу...

— Жизнь за предательство?

— Я хочу помочь ■ своему народу,— обиделся полковник. —в Разве это предательство?

— Но вы же ставите условия.

— Не хочу умирать слишком рано.

А на дворе партизаны переодевались в теплую одежду, бородачи в хорошо сшитых английских шинелях выглядели помолодевшими. Шурмин наблюдал за переодеванием, но его позвали в штаб. Здесь полковник писал под диктовку Бурлова.

— «Друг мой, Иван Михайлыч. Командующий Восточно-Сибирской партизанской армией приказал мне перехватить Колчака на станции Тулун. Однако же изловить зверя не под силу нам, прошу тебя, приготовь ему ловушку на станции Зима. Расставляй капканы покрепче. Колчак — зверь матерый, когти у него не все пообломаны. Подробности расскажет наш посыльный...»

Бурлов взял под локоть Андрея:

— Становись, Андрей, на лыжи — и айда в Зиму, к Ивану Новокшонову. Передай ему это мое письмо.

12

При свете коптилки Андрей с любопытством разглядывал белобрысого, синеглазого парня в меховых штанах и рубахе с расстегнутым воротом. Парень сердито морщил брови и говорил нехотя, с непонятной Андрею досадой:

— Чехов в Зиме больше, чем надо. Ежели стенка на стенку пойти, расколшматят они нас, мать родная не узнает. Колчака и золото нужно хитростью брать.

— Где теперь Колчак? — спросил Шурмин.

— Есть слух—стоит он в Тулуне. Золотой эшелон тоже с Колчаком. Я сейчас поеду на станцию, новости разузнаю, а ты отдыхай. На хуторе здесь тихо, спокойно.

Новокшонов уехал, Андрей остался в землянке. Старик партизан принес ему вареной картошки, соленых груздей, краюху хлеба. Андрей поел и попросил самосаду.

— У" нас чертова зелья нет. ГрехГ—нахмурился старик.

— Вера, что ли, запрещает?

— Правда, иудаисты мы...

Андрей разговорился с партизаном — таким же белобрысым и синеглазым, как Новокшонов. Узнав, что партизана зовут Юдой Соломоновичем, удивленно заметил:

— Ты на еврея-то совсем не похож.

Дак мы ж псковские. Из Псковской губернии выходцы но в Старой Зиме чуть ли не все Абрамы, Соломоны да Мои-’

СѲИ.

— Это почему же так?

И старик поведал ему необычную историю о псковитянах ставших членами религиозной секты иудаистов.

В царствование Александра Первого в России возникали масонские ложи и религиозные общества. Псковский помещик Энгельгардт в поисках истинной веры сменил православие на католичество, потом основал секту иудаистов. Но напрасно Энгельгардт искал своих приверженцев среди соседей-помещи-ков они наотрез отказывались вступать в секту иудаистов. Тогда Энгельгардт объявил иудаистами своих крепостных.

Крепостные чуть было не взбунтовались, но смекнули: иудаисты не признают рабства. Энгельгардт исполнил завет секты — освободил мужиков от крепостного ига.

Тогда возмутились псковские помещики: царю и святому Синоду полетели доносы на Энгельгардта.

По высочайшему повелению он был лишен дворянских поав и вместе с крестьянами сослан в Сибирь.

„ Три года новоявленные иудаисты брели под конвоем на место своего поселения. На берегу восточно-сибирской реки Оки Энгельгардт умер. Померли и конвоиры. Мужики похоронили помещика и конвоиров и основали поселек Зиму. От иудаистов они сохранили только еврейские имена.

Андреи невольно задумался над причудливостью человеческих судеб.

«Жизнь прямолинейна в радости и неисчерпаема на беды»,—вспомнились ему слова Игнатия Парфеновича. — Где-то теперь старый горбун? Где сражается Азин?» —подумал Андреи, укладываясь на лавку.

Его разбудили сиплые с мороза голоса. У порога отряхивались от снега Новокшонов и бурят в хорьковой шубе.

Знакомьтесь, член Зиминского ревкома Бато. Потомок Чингисхана.

Ванька врет, осклабился Бато. — Я только внук тех внуков, прадеды которых умирали за Чингисхана.

— Утром Колчак прикатит в Зиму. Едет поездом «58-бис», под чешской охраной.

— Откуда узнал? — спросил Андрей.

— Дружки на станции сообщили. Теперь мы потребуем выдачи Колчака и золота. Чехи против партизан не попрут.

— А если попрут?

— Тогда мост взорвем.

. — Мы взорвем, они починят.

— Колчаку зеленой улицы не дадим! Отплавался адмирал,— сказал Новокшонов с отчаянной уверенностью молодости в своей правоте.

*■

— Держи карман шире, а то Колчак не влезет, — пошутил Бато.

— Явимся к военному коменданту станции с блеском. Я командующий зиминским партизанским фронтом, ты, Андрей,— мой адъютант, Бато — член Иркутского Политцентра.

— У чехов прямой провод с Иркутском. Уличат нас, Ванька,— предостерег Бато.

— Уличают одних дураков. Дай мне полотенце.

Бурят развернул холщовое полотенце с вышитыми красной ниткой словами: «Вся власть Советам!»

Загрузка...