Каппель открыл глаза. Юрьев стоял перед ним в по'зе устремленного куда-то жизнелюбца; все их несчастья и все беды были для него такими же отвлеченными и далекими, как звезды. Юрьева волновала лишь его личная судьба: с веселой легкостью он называл ее то синей птицей успеха, то черным вороном неудач. Даже у постели умирающего он балагурил, будто люди должны уходить на тот свет, как актеры с театральных подмостков.

— Я хочу попросить вас об одном одолжении, — сказал Каппель. — Я умру скоро. Похороните меня в тайге, подальше от злобствующих глаз.

— Мы еще погуляем на этой грешной земле! — воскликнул Юрьев, но голос его сломался, и он закончил уже бесцветным тоном: — Если так случится, то клянусь исполнить вашу просьбу.

Обвалы орудийной канонады обрушились на землю. Осколки снарядов срезали кедровые лапы; падающие деревья взметали снежные тучи. Из ледяных пробоин на реке выплескивалась вода. Зверье бежало как можно дальше от железного рева и порохового запаха.

Потом наступила стылая тишина, и каппелевцы пошли в атаку.

Чтобы задержать их продвижение, Иркутский ревком направил к станции Зима рабочие дружины. Кое-как вооруженные, плохо обученные люди столкнулись здесь с теми, кого гнали вперед отчаяние, голод и надежда пробиться в Иркутск. Каппелевцы дрались, как смертники. И они были профессионалами военного дела. Каппелевцы ворвались на станцию, убивая всех встречных. Пленных рабочих согнали на площадь, раздели всех донага, пороли шомполами и тут же убивали.

С непостижимой жестокостью каппелевцы мстили им за гибель царской империи, за свои утраченные привилегии.

— Доложите генералу Каппелю — мы победили, — сказал Войцеховский своему адъютанту.

Но тут появился полковник Юрьев.

— Его превосходительство скончался, — сказал он. — Генерал Каппель умер...

Они смотрели друг на друга в смятении, в растерянности.

— Генерал просил похоронить его где-нибудь в трущобе, чтобы никто не знал о месте его могилы.

— Нет! Нет! Заверните труп генерала в боевое знамя, и пусть Каппель сопровождает своих солдат до конца, — приказал Войцеховский.

18

На льдистом небе коченели купола Знаменского монастыря; ветер обхлестывал кресты; жалобно позванивая, они летели в снежных облаках. Белые струи скатывались со стен, сугробы росли у калитки; под крутояром на Ангаре чернела широкая прорубь.

Шурмин заметил прорубь случайно, остановился, глядя, как вспучивалась в ней и выгибалась воронеными боками вода. Еще шаг — и он угодил бы в прорубь. Торопясь и скользя, он поднялся на обледенелый обрыв.

Начинаясь у монастыря, Якутская улица вела мимо городской тюрьмы и обширного кладбища на сопке. Андрей спешил в ревком. Почти на каждом перекрестке приходилось предъявлять пропуска. Часовые выспрашивали, куда и зачем он идет.

На Большой улице остановил его очередной патруль; рабочий, прочитав в пропуске, что Шурмин начальник тюремного караула, спросил насмешливо:

— Кильчак от тебя, молокосос, не сбежал еще?

— Бежать ему уже некуда.

— У него тут дружков-приятелев — лопатой отгребай.

В первые дни февраля Андрей не выходил в город: не было свободного времени, да еще стало известно, что белые собираются освободить Колчака из тюрьмы. Пришлось заменить солдат егерского батальона, охранявшего тюрьму, надежной ра-

бочей дружиной. Шурмин сам трижды в ночь проверял караульные посты.

Иркутский ревком помещался в здании Русско-Азиатского банка. Двухэтажное каменное здание с крышей, похожей на богатырский шлем, было одним из красивейших в городе. Шурмин взбежал по парадной, с мраморными львами лестнице, остановился в приоткрытых дверях зала. Этот овальный зал с лепным потолком и золотистыми обоями па стенах стал знаменитым на всю Сибирь.

Сюда приходили рабочие, охотники, рыбаки, таежники записываться в дружины. Здесь давали они клятву восстановить Советы на сибирской земле. Сюда доставляли сведения о продвижении Пятой армии красных, о возникновении новых партизанских отрядов в таежных поселках, на золотых приисках. Здесь заседал ревком. Сегодня шло очередное заседание; выступал председатель ревкома Ширямов.

Александр Ширямов заканчивал речь, и Андрей видел ее воздействие на присутствующих. Была та минута, когда встревоженные приближающейся опасностью люди готовы были к самым неожиданным проявлениям борьбы.

К Иркутску приближаются каппелевцы — страшный, ко всему безжалостный ком катится на город. Каппелевцев ведет генерал Войцеховский, сегодня он предъявил нам ультиматум. Генерал требует выдачи Колчака. Еще он требует двести миллионов золотых рублей и увода рабочих дружин из города. На этих условиях он согласен занять на три дня Иркутск, а потом проследовать дальше, за Байкал. В ответ на генеральский ультиматум ревком выносит такое постановление:

«Обысками в городе обнаружены во многих местах склады оружия, бомб, пулеметных лент и проч. и таинственное передвижение по городу этих предметов боевого снаряжения. По городу разбрасываются портреты Колчака и т. д.

С другой стороны, генерал Войцеховский, отвечая на предложение сдать оружие, в одном из пунктов своего ответа упоминает о выдаче ему Колчака и его штаба.

Все эти данные заставляют признать, что в городе существует тайная организация, ставящая своей целью освобождение одного из тягчайших преступников против трудящихся —-Колчака — и его сподвижников.

Восстание это, безусловно, обречено на полный неуспех, тем не менее может повлечь за собою еще ряд невинных жертв и вызвать стихийный взрыв мести со стороны возмущенных масс, не пожелающих допустить повторения такой попытки.

Обязанный предупредить эти бесцельные жертвы и не допустить ужасов гражданской войны, а равно основываясь на данных следственного материала и постановления Совета Народных Комиссаров РСФСР, объявившего Колчака и его

правительство-вне закона, Иркутский военно-революционный комитет постановляет:

1. Бывшего верховного правителя адмирала Колчака и

2. Бывшего председателя совета министров Пепеляева — расстрелять.

Лучше казнь двух преступников, давно достойных смерти, чем сотни невинных жертв».

Ширямов опустил руку с проектом постановления, поднял глаза на членов ревкома.

— Смерть! — произнес член ревкома Левенсон.

— Смерть!—сказал член ревкома Сноскарев.

— Смерть! — крикнул член ревкома Оборин.

— Есть какие-нибудь добавления? — спросил Ширямов.

— Есть! — встал Чудновский. — Вместе с Колчаком надо казнить и тюремного палача. Имя палача, вешавшего большевиков, и имя верховного правителя должны стоять рядом, как символы белого позора.

— Нет, этого нельзя, — возразил Ширямов, —Тюремный палач — ничтожная пешка в руках высокопоставленных палачей. Его надо судить отдельно.

— А как обстоят дела с золотым запасом? — спросил один из членов ревкома.

— Золотой эшелон находится в особом тупике, под охраной рабочих дружин. Рядом дежурит паровоз, при первой попытке вывезти вагоны он будет на них брошен. Если каким-нибудь способом эшелон выйдет со станции, его спустят под откос. Если он дойдет до байкальских туннелей, мы взорвем туннель,— твердо ответил Ширямов. — Золото, принадлежащее народу, останется у народа.

19

Колчак сидел, обхватив руками голову.

Над дверью тлела лампочка —красное пятнышко на заиндевелой стене; сквозь закуржавелую решетку падал лунный свет. Кто-то выстукивал буквы тюремной азбуки; адмирал, не понимая смысла передачи, ударил кулаком по стене. Снова стал думать о судьбе своей в сослагательном наклонении: «Что было бы, если бы я не оторвался от армии Каппеля? Если бы усмирил партизан, пригрозил генералу Жанену? Если бы чехи не посмели меня выдать?»

Колчак не знал, что Каппель умер, что ультиматум Войце-ховского только ухудшил его положение и что генералу Жанену удалось уже проскочить за Байкал.

Он продолжал размышлять в сослагательном наклонении, и это было его единственным утешением. Прошелся до двери, обратно, опять до двери, засунул руки в рукава шшзели, прижался к простенку.

Далеко за Ангарой раздался орудийный выстрел, второй, потом еще и еще. Выстрелы звучали приглушенно, Колчак не придал им значения, продолжая прислушиваться к внутренним звукам тюрьмы. В коридоре звякнула винтовка, пробежал торопливо надзиратель, заскрипела дверь соседней камеры. Сердце Колчака подпрыгнуло и упало, сразу заныл мозжечок и пересохли губы.

Он припал ухом к двери, но звуки стихли. Какое-то тоскли-: вое томление охватило его, действительность стала смеща-ться, ускользать в небытие, сегодняшнее и будущее потеряли свои границы.

Колчак прилег на койку, зажмурился. Перед закрытыми глазами замелькали расплывчатые видения, смутные образы, что-то сдвигалось и раздвигалось в сухо блестевшей мгле.

Откуда-то внезапно появились люди. Медленно, молчаливо, наступали они со всех сторон, окружая адмирала сплошным кольцом. И он не видел ни одного спокойного, доброго лица среди бесчисленных толп.

Лязгнула отпираемая дверь. Колчак вскочил.

В камеру вошли Чудновский и Шурмин. Опять ударило сердце, и снова заныл мозжечок. Если до этой минуты Колчак верил и не верил в приближение конца, то сейчас понял—-конец!

Чудновский вынул постановление ревкома, стал читать ровно и холодно:

— «Военно-революционный комитет постановил: бывшего верховного правителя адмирала Колчака и бывшего председателя совета министров Пепеляева — расстрелять». У вас есть последние просьбы? — спросил Чудновский.

— Значит, суда надо мной не будет? — упавшим голосом спросил Колчак.

— Это вопрос, а не просьба. Нет, не будет.

■— Я прошу свидания с Анной Васильевной Тимиревой.

— Невозможно, да теперь уже и не нужно.

Колчака вывели в коридор, провели в тюремную канцелярию. Чудновский и Шурмин направились к соседней камере. Шурмин отомкнул дверь — на койке сидел, покачиваясь из стороны в сторону, Пепеляев. Он встал, чтобы выслушать постановление ревкома, опустив плечи, затрясся, зашептал что-то.

■— Есть у вас последняя просьба?

— Я не знаю... Не могу говорить. Я, я, я... — прерывисто шептал Пепеляев. — Разрешите записку... матери...

— Вам дадут бумагу и карандаш. — Чудновский вышел в коридор. — В какой камере Тимирева?

— Вот сюда, налево, — сказал Шурмин.

Она стояла в узкой полосе лунного света, падающего в окно. Овальное, тонкое лицо смутно белело в полутемноте.

— Что вам угодно? — спросила она.

— Мне угодно, чтобы вы завтра покинули тюрьму, — сказал Чудновский. — Мы не держим в тюрьме лиц, не совершивших преступлении.

— Я арестовалась по собственному желанию.

— По собственной воле и уйдите из тюрьмы. — Чудновский прикрыл дверь камеры.

Опять они шли по узкому коридору. Из канцелярии вышел часовой и спросил, можно ли Колчаку закурить трубку. Чудновский разрешил, часовой ушел.

Все формальности были закончены, осужденных вывели за тюремные ворота. Мороз достигал сорока градусов, сквозь снежные облака прорывались длинные лунные полосы. В ти-. шине за городом, за Ангарой, гулко раздавались орудийные выстрелы. Это шли на Иркутск каппелевцы.

Конвоиры взяли осужденных в двойное кольцо. Чудновский и Шурмин замыкали шествие. Еще утром Андрей проходил здесь, не обращая ни на что внимания, сейчас же примечал серые заплоты, и узкую, с высокими сугробами, дорогу, и грязные следы саней. Около кладбища Колчака и Пепеляева поставили на невысокий холм.

Шурмин смотрел на адмирала, опустившего голову, на премьер-министра с закрытыми глазами, и тягостное ожидание конца захлестнуло его.

Чудновский подал команду. В этот момент за рекой прогремел новый, особенно сильный выстрел. С эхом выстрела слился винтовочный залп.

Трупы подвезли к проруби на Ангаре, у стен Знаменского монастыря. Когда адмирал исчез подо льдом, Чудновский сказал:

Тело предано воде, память — забвению...

20

Оловянно светилось небо над городом за Ангарой, в снежной мгле пробегали вспышки выстрелов, хрипящим ревом захлебывались паровозы.

Иркутск, затаившийся в ночи, казался недосягаемым, страшным. Город не ответил на ультиматум генерала Войце-ховского, и это молчание каппелевцы стали воспринимать как угрозу.

Войцеховский решил штурмовать город двумя колоннами. Первая, под командой полковника Юрьева, захватит тюрьму и освободит Колчака, вторая, с генералом Сахаровым во главе, отобьет золотой эшелон.

Войцеховский сидел в станционном буфете, нетерпеливо постукивая оледеневшими валенками; голова его покрылась коростой грязи и лоснилась. Адъютант поставил перед ним фляжку с коньяком, он отодвинул ее.

Парламентеров нет и нет. Почему же они молчат? — сердито спросил Войцеховский.

Что-то выжидают, — уклончиво заметил адъютант.

На войне молчание опасно, — Войцеховский отхлебнул из фляжки, подвигал треугольными сизыми ушами.— Еще час ожидания — и я начну штурм Иркутска.

За дверью послышался шум, часовые не пускали кого-то сюда.

— Узнайте, кто там, — приказал адъютанту Войцеховский.

Но тут дверь приоткрылась, в буфет ворвался высокий человек в полушубке. Заиндевелый башлык прикрывал его лицо. Сразу, как к хорошо знакомому, вошедший направился к Войцеховскому.

— У меня чрезвычайной важности дело. Я адъютант верховного правителя России. Здравствуйте, ваше превосходительство! Не узнаете?

Ротмистр Долгуш.ин! — вскочил с места Войцеховский.— Доброе утро, Сергей Петрович. Вот неожиданная встреча.

Теперь никто не знает, что ожидает его. — Долгушин содрал с правой руки перчатку и, не желая щадить настроения генерала, сообщил: — Верховный правитель, адмирал Александр Васильевич Колчак, расстрелян большевиками...

Войцеховский охнул, размашисто перекрестился. Потом спросил недоверчиво:

— У вас, ротмистр, сведения верные?

Вместе с адмиралом расстрелян премьер-министр Пепеляев. Это произошло два часа назад.

— Мы опоздали его спасти...

Мы слишком торопились, ваше превосходительство, и спешка ускорила его гибель. Я там делал все, чтобы освободить Александра Васильевича. Сколотил группу смельчаков, подготовил нападение на тюрьму. Я установил связь с офицерами егерского батальона, охранявшего адмирала. Они должны были передать мне Колчака, когда его поведут на допрос. Увы! Ничего не получилось.

— Я разрушу этот проклятый город, каждую пядь его улиц я залью кровью красных! — забушевал Войцеховский.

Одну минуту, ваше превосходительство, — остановил генерала Долгушин. Соотношение сил изменилось в пользу противника. Ночью из тайги к Иркутску подошли партизаны, целая армия. По набережной Ангары воздвигнуты баррикады. Заминированы подходы к городу, да и сама Ангара тоже. Нам не овладеть городом без невосполнимых потерь. Если мы и победим, то это будет напрасной победой.

Воицеховскин насупился при последних словах ротмистра.

Генерал Каппель тоже сожалел о напрасных победах — пробормотал он.

— Как? И Каппель умер?

— Смерть стоит у нас за спиной! Но то, что вы предлагаете, ротмистр, неприемлемо для нас.

— Я еще ничего не предложил.

— Что же вы советуете, ротмистр?

— Пробиваться на восток. Минуя Иркутск, идти на Байкал и дальше в Читу на соединение с войсками атамана Семенова.

21

Андрей проснулся от неестественной тишины: снег прекратился, костер погас, на зеленеющем небе темнели лиственницы. Лошади стояли, словно высеченные из белого мрамора. Спящих партизан замело сугробами. На другой стороне костра спал Бато, при каждом вздохе с острой его бородки осыпалась куржавина.

Андрей восстановил в памяти цепь событий вчерашнего дня. Все стало четким, приобрело очертания.

Как только в Иркутске узнали, что каппелевцы уходят на Байкал, ревком на преследование их направил партизанскую армию Зверева.

Каппелевцы уходили двумя отрядами: первый, под командой генерала Сукина, шел на северную сторону Байкала, другой, с генералом Войцеховским, полковником Юрьевым и ротмистром Долгушиным, — на юг, вдоль линии железной дороги.

Сукина преследовали иркутские рабочие дружины, Войце-ховского — партизаны. Головным партизанским отрядом командовал Бато.

Не пропустить каппелевцев за Байкал, разгромить их как последнюю силу колчаковщины, — такую задачу поставил партизанам Иркутский ревком. Андрей Шурмин гордился тем, что участвует в ее решении.

Партизаны просыпались, вздували костры. Запахло махоркой, послышался сочный сибирский говор. Кто-то, проваливаясь по грудь в снег, пошел за сушняком.

Проснулся и Бато, размял затекшие ноги, натянул меховые торбаса. Спросил у Андрея:

— Дозоры давно проверял?

— Вскоре после полуночи.

Бато недовольно покачал головой:

— Смотреть надо, Андрей. Каппелевцы неслышно могут подойти, перебьют дозорных, как рябчиков. Водку пей — башку держи трезвой; с девками балуйся — врага не забывай!

Запахло жареной медвежатиной. Бато пил чай, разговаривал с партизанами, отдавал приказы. Он мог делать несколько дел одновременно.

— Каппелевцы не сойдут на какую-нибудь неизвестную тропиночку? Не ускользнут, не замеченные нашими дозорами? — спросил Андрей проводника-охотника.

и ^Ку да им повернуть, паря? — усмехнулся проводник,— На Байкал, кроме этой, иных стежек нет. Как задует, закрутит култук или сарма, от нашей тропинки и следа не останется. Култук да сарма — спрыгнешь с ума.

Любит каждый кулик свое болото хвалить.

Байкал не болото. С Байкалом, паря, шутить не след,— обиделся проводник. /

Четыре ветра издревле шумят над Байкалом. Самый страшный -сарма буйствует на Малом море, во время сармы все живое скрывается в потайные места, омулевые косяки уходят в глубину, люди стараются не выходить из домов.

Из устья реки Баргузин дует одноименный ветер, он продувает всю серединную часть Байкала, разводя сильную волну. Бывалые рыбаки отсиживаются в этот час на берегу.

И третий ветер часто шумит над Байкалом. Он летит со стороны Верхней Ангары и называется ангарой.

А с юго-запада движется жесточайшей силы култук — с дождями, туманами. Грозен Байкал в час култука.

Бато перебросил через плечо винчестер, натянул меховые рукавицы.

— Посмотрим, Андрей, что на дороге?

Широкая долина, постепенно сужаясь, превращалась в ущелье. Ночью произошли перемены: сугробы, тянувшиеся вдоль, сейчас пересекали долину наискось. Искрилась изморозь.

Лыжи с хрустом взрывали снег. Андрей словно сливался с природой.

Бато обогнал Шурмина и уже приближался к синеющей на снегу тропе. Он выскочил на тропку и тут же повернул обратно.

— Беда, беда! — кричал он издали.

Каппелевцы убили дозорных, надругались над ними — вырезали на лбах звезды. Уничтожив дозоры, они бесшумно и невидно прошли под утро мимо отряда Бато.

Партизаны устремились в погоню. В ущелье они вошли, когда уже начал задувать култук. Сумеречно заблистал отполированный ветром лед. По нему змеились белые струйки, и лед будто шевелился и бежал навстречу идущим.

А култук все усиливался. Струйки обратились в снежные бичи, хлеставшие людей по лицу, воздух плотнел. Ветер уже не кидался из стороны в сторону, а дул с необоримой силой; что-то больно ударило Андрея по ногам, потом еще и еще. Маленькие камешки срывались со скал, разлетались, как снарядные осколки.

Андрей споткнулся, цепляясь лыжей за лыжу. Порыв ветра бросил его на колени, и сразу скалы, лед, партизаны промчались мимо. Его несло назад по ущелью.

Он поднялся^ бросил сломанные лыжи и зашагал, выдвинув вперед правое плечо. Ветер валил его с ног, прижимая

к скале. Андрей боролся с култуком, как с ненавистным противником.

На исходе третьего часа удалось пройти ущелье, и ветровой поток оборвался так неожиданно, что Андрей чуть не упал, почувствовав всем телом отсутствие привычного уже сопротивления воздуха.

Увидев белую даль Байкала и многочисленную, растянувшуюся колонну бредущих по льду каппелевцев, партизаны, как и было задумано, вышли им во фланг.

Войцеховский тоже заметил партизан. Полковник Юрьев, беспрестанно матерясь, объявил ижевцам:

— Или погибнем, или отобьемся. Другого выхода нет.

Ротмистр Долгушин проверил патроны в нагане. «Одну пулю для себя», — решил он, становясь за повозки, на которых каппелевцы везли с собой больных и мертвецов, не успевая хоронить их в пути.

Снова с удвоенной силой подул култук. Он гнал на партизан, на каппелевцев тучи колючего снега. Было что-то негодующее, ужасающее в этом остервенении природы.

После короткого безрезультатного боя каппелевцы оторвались «от партизан и побрели дальше на восток, увозя тяжелораненых и убитых, и мертвого Каппеля в том числе.

Партизаны прекратили преследование противника. Безмерная усталость укладывала людей на лед, и они засыпали сразу, будто сраженные насмерть. Андрей опустился на сани, прикрыл заиндевелые веки, но уснуть не мог, а память начала свою работу, уводя его на одуванчиковые берега реки Вятки.

Андрей вспоминал марши азинской дивизии, свой плен в отряде Граве, «поезд смерти», сибирские чащи, поселения на Ангаре, на Лене. Как на экране синематографа, мелькали разорванные видения. И вот возник перед ним всадник с красным шарфом, с шапкой, вскинутой подвысь. Андрей улыбнулся видению: «Где ты теперь, Владимир Азин?»

22

— Вот мы и встретились, батюшка мой. Долгонько я ждал, но, слава Христу, схлестнулись наши тропочки. — Афанасий Скрябин скорбно поджал губы, свел к переносице брови, пристально разглядывая Азина.

— Что-то я тебя не припомню, — ответил Азин, стискивая кулаки. Жгучая боль прошла по раненой руке, Азин поморщился.

— Неужто, батюшка, позабыли Зеленый Рой? —блеснул жестяными глазами хлеботорговец. — Мельника Маркела, помещицу Долгушину позабыли? Союз «Черного орла и землепашца» тоже из памяти вон? Напрасно, напрасно! Истребили моих друзей, как же этакое позабыть?

— А, теперь вспомнил, как ты своего главаря Граве выдал. Я мог бы о твоем предательстве сообщить, да не умею про иуд с каинами разговаривать...

— А вы не стесняйтесь. Сейчас сам Граве придет, вот и доложите про меня. Предатель, дескать, ваш помощник.

Еще я вспомнил, как лупил вас обоих и в .Сарапуле и под Боткинском.

— И мы сдачи давали. Северихина на тот свет мы отправили, офицерский мятеж в Воткинске — наших рук дело, — тускло рассмеялся Скрябин.

— Сожалею, что не могу за Северихина расквитаться.

— Сожаление — мать раскаяния, батюшка мой.

— Вот я и каюсь, что не расстрелял тебя в Зеленом Рою.

— Дерзите? Напрасно! Стоит ли дерзить себе в убыток?

Ветер пристукнул ставней, с потолка посыпалась труха, на окне вспыхнул белым пламенем снег. Азин представил, как в куоанской степи разгулялась метель, поежился от озноба.

В сенях,хлопнула дверь, в горенку вошел Граве. Не торопясь откинул башлык, снял заснеженную папаху, расстегнул шинель.

— Метет, метет! Одним словом, февраль — кривые дорожки, но все равно пахнет весной. Нехорошо умирать в предвесенние дни. Не так ли, Азин, а? — сиплым с мороза голосом спросил Граве.

Азин презрительно повел плечом. Граве прошел к колченогому столу, сел напротив. В круглых, немигающих его глазах цвета спелого ореха жило кичливое сознание своей власти.

— Так что же вы надумали, Азин?

— Все то же. Я не продаюсь.

— Ты пленник собственной гордости и ложно понимаемой чести, Азин. Твоя надежда остаться благородным рыцарем революции не столько смешна, сколько наивна. Мне жаль тебя, я не хотел бы все разговоры сводить к смерти. К. твоей смерти, Азин, — перешел на «ты» Граве. — Но ты парень не дурак, у тебя есть все шансы избежать проклятой стенки.

— Думаете переманить на свою сторону?

— Я же сказал: ты не дурак. Это самое я предлагаю тебе от имени генерала Деникина. Белому движению нужны умные, способные офицеры, поэтому мы дадим тебе и полное отпущение грехов и чин полковника.

— Что-что? —Азин приподнялся с табурета, но сел опять, по серым скулам пошли рыжие пятна.

— Если мы обменяем тебя, что станешь делать?

— Снова бить вашего брата.

— Не будет обмена! — Граве заглянул е окошко, по которому стекали снежные струйки, кивнул Скрябину — тот вышел из горенки. — О чем ты сейчас думаешь, Азин?

— Гадаю: какую казнь сочините для борца за свободу.

— О какой свободе речь, Азин? Любите вы болтать о свободе, о народном праве на власть, а право и власть — какое это трагическое соединение понятий! Право по своей природе противоположно власти, ибо в ней-то, во власти-то, основа всякого бесправия. Борцы за народное счастье? А это самое счастье, что оно такое? Абстракция! Если не мы, то какой-нибудь молодец завтра ликвидирует и революцию и самих борцов ее. Я же, монархист и помещик, всячески стану ему помогать. Его еще нет, но уже я засылаю в ваш тыл своих разрушителей. Вот только что вышел из горенки Афанасий Скрябин. Ты не расстрелял его вчера, он запытает тебя сегодня. Он спит и во сне видит, как режет большевиков.

— Вам не убить революции, господин Граве. Революция, как и природа, бессмертна, умирают только ее дети.

— Блажен, кто верует! Революция погибнет от вероломства, Азин, если не от нашего оружия. Вероломство растлит все мечтания о свободе, вероломство признает пулю самым веским аргументом в любом споре и деле. Стоит ли ради такого будущего идти на смерть? Подумай, Азин, — от правильного решения зависит твоя жизнь. Думай наедине, я дарю тебе еще одну ночь...

После, ухода полковника Азин долго стоял в раздумье.

«Мне предлагают предательство, словно я какой-то Азеф. Я не святой, но разве я похож на предателя? Вот подлец, ах, подлец!—с ненавистью к Граве думал Азин. —Такие, как Граве, тушат в людях все огни, кроме огня злобы. У них нет чести, а ведь честь — это целомудрие солдата. Честь солдата требует от меня достойного поведения в час смерти. Я не имею права дать какому-то Граве даже минуту для скверного его торжества».

Отчаяние, тоска, ненависть захлестывали его. Теперь все воспалилось в нем, особенно память, каждым вершком кожи он чувствовал приближение смертного часа. Азин прижался лбом к ледяному стеклу, еще не воспринимая неизбежность своего конца. Думалось: обязательно случится что-то такое, что принесет освобождение, и снова увидит он своих друзей, н опять поскачет навстречу опасностям.

«Пока я живу —я живу вечно! Кто это мне говорил? — Азин провел ладонью по лицу. Голова разламывалась от мучительного желания вспомнить, кто же это сказал. — Игнатий Парфенович говорил же, вот кто!—вспомнил он, и душевное облегчение стало почти блаженным. — Это Лутошкин восхищался неповторимым миром, заключенным во мне самом». Память его, таинственно сработав, вернула из прошлого глубокий голос горбуна: «Придет, Азин, смертный час, и поймешь ты, какая вселенная в тебе погибает».

«Остался ли в живых Игнатий Парфенович? Прекрасной души человек ходил рядом! Жизнь — великая обманщица — в

разное время заставляет смотреть на вещи разными глазами. Пылаев как-то рассказывал о бойце, принявшем на себя вину своего друга. «Он слабее меня и не вынес бы наказания за проступок. Чтобы спасти его от позора, я взял на себя его вину».

Азин поморщился.

«Мне уже некого обманывать, кроме смерти. Грустно, печально, но друзья уходят из моей жизни, как кровь из вен. Кровь вытекает по капле, друзья исчезают по одному. Никогда, никогда не вернется ко мне Ева! Никогда больше не будет со мной, больше никогда», — повторял он, переставляя слова, вкладывая в них разные оттенки, по-разному воспринимая звучание их.

Он уперся взглядом в половик, размалеванный аляповатыми завитушками. Одна из завитушек напоминала удавку, он наступил на нее, опять раздр.ажаясь от сознания своей обреченности. Сейчас ему хотелось найти ту нравственную высоту, с которой можно обозреть поток времени, осознать все происходящее.

«Мои чувства смяты, мои надежды оборваны, остался только страх перед смертью. Говорят, приговоренные к казни умирают от страха на несколько мгновений раньше. Я должен не пропустить в сердце страх. Я должен уберечься от страха... О, черт, я больше ничего никому не должен! Страх изживают или гордыней, или смирением. Смирение, как земля, принимает все —храбрость, трусость, цветы, отбросы. Нет, смирение не для меня!» Мысль о смерти становилась все навязчивее.

— Меня уничтожат, и не останется даже следа,— сказал он тихо, не веря в сказанное. Подергал шеей, оттянул пальцем тугой воротник гимнастерки. Ум его работал короткими вспышками, тасуя события, людей, случаи, факты. — Я не хотел бы, чтобы легендами подменили документы революции. Легенда всегда лишь красивый вымысел, а люди любят приукрашивать свою деятельность...

Он сорвался с места и забегал по горенке, но мысли обгоняли его бег. Вдруг он увидел осеннюю Волгу и столб белого пламени на далеком ее берегу. Пламя колебалось, пошатывалось, принимая странные очертания девичьей фигуры.

«Она помогала мне даже улыбкой. Как хорошо она улыбалась, возвращая мне волю и силу», — думал он, вызывая из памяти образ Евы. Она возникала, но, неясная, неопределенная, тут же раздваивалась и ускользала, пока не истончилась, не растаяла вовсе.

В горенке было смутно, затхло, сыро. «Я дарю тебе ночь, подумай хорошенько». Но он не желал думать о том, что предлагал Граве, он думал о своей дивизии, наступающей где-то за Манычем.

Дивизия — большое скопление разнородных людей — теперь живет вне его влияния, помимо его воли. Он отдален от товарищей непроходимой чертой. С особой остротой почувствовал он: жизнь кончилась, и уже больше не повторится еще один такой же вечер. По-прежнему будет мести поземка, скрипеть ставня, но он уже не почувствует их движения.

Люди не сразу осознают историческое значение времени, пережитого ими. Азин не знал, что история и время определяются деятельностью всего человечества и каждого человека в отдельности. Бескорыстный строитель нового мира, он не придавал значения своей личности в гражданской войне; народ и грядущее счастье были мерой его судьбы.

«У меня в запасе еще целая ночь. Не хочу засорять душу пустяками, лучше оглянусь на вчерашний день...»

Перед ним бесконечной вереницей проходили отуманенные видения.

Он видел разгромленный город, развороченные курганы, испоганенную степь.

Видел вонючие блиндажи, опрокинутые орудия, мотки колючей проволоки.

Видел искаженные ненавистью и болью физиономии, разодранные яростными криками рты, слышал вой, рев, свист, рыканье, лязганье — всю противоестественную музыку боя.

За дегтярного цвета окном разыгралась метель. Февраль торопился намести последние сугробы, ворочаясь, вздыхая, постанывая, словно большой тяжело раненный зверь.

Азин закрыл глаза. «Где теперь мои боевые товарищи?» Эта пронзительной остроты мысль возникла в мозгу, как тонкий луч.

Азин прижал к груди раздробленную пулей руку. «Теперь все равно, плохо ли, хорошо ли я буду бить из маузера! У меня в запасе одна лишь ночь...»

Больше ста дней осаждал он Царицын, связав армию барона Врангеля и армию генерала Сидорина, в эти дни Деникин напрасно ждал их помощи. Теперь армии Южного и Юго-Восточного фронта наносят Деникину удар за ударом. Новый командарм — Александр Васильевич Павлов — начал энергичное наступление в Донских и Сальских степях, по приказу его Двадцать восьмая дивизия была направлена к Дону.

Весь январь Азин дрался с белоказаками. В ожесточенных схватках таяли силы, сыпной тиф косил бойцов, поредели полки и батальоны, но Азин овладел Цимлянской, которую защищали отборные казачьи части Врангеля. Он был горд, счастлив и еще отчаяннее рвался к роковой черте своей — Манычу. В феврале он форсировал Маныч, отбросил кавалерийскую

бригаду белых. На Маныче его настиг новый приказ командарма: овладеть станцией Целина.

«Три дня назад это случилось», — вспомнил он и усомнился: показалось, уже промелькнула бесконечная вереница дней и ночей.

В то снежное февральское утро было особенно морозно и ветрено. Дивизия заняла исходные рубежи на степных хуторах; впереди — рукой подать — Целина. Там расположены вражеские батареи, там курсируют три бронейоезда, там свежие силы противника.

Только не подозревал он, что из глубины Сальских степей к Целине подходит еще казачья армия генерала Павлова. Одиннадцать тысяч сабель.

Над Манычем мотался сухой ковыль, свистели морозные прутья тала, и было холодно, и было до боли тоскливо утром семнадцатого февраля.

Спервоначала наступление на станцию развертывалось хорошо. Азинцы сбивали заслоны противника, медленно, но постепенно приближаясь к железной дороге. Азин с неотлучным Лутошкиным — связных он разогнал в части — следил за наступлением с кургана. Игнатий Парфенович дважды предупреждал, что они оторвались от своих; Азин только передергивал поводьями да приподнимался на стременах. Он волновался, хотя и не показывал виду; никогда еще за свою короткую жизнь не испытывал ой 1 такого обостренного чувства опасности.

Из глубины вражеского расположения появилась конница, на азинцев неслись конные лавы, охватывая их с флангов.

— Держись теперь, Парфеныч! — Азин поскакал с кургана, уходя от преследования.

Игнатий Парфенович увидел, как преследующий казак вскинул над головой Азина шашку, но тот выдернул из-за пазухи левой рукой маузер. Казак шарахнулся в сторону. Второй всадник размахивал шашкой, пытаясь зацепить и все не зацепляя Азина.

Азин подхлестнул жеребца, приближаясь к .Лутошкину. Они снова поскакали рядом, но путь преградила канава. Лошадь Лутошкина перемахнула через препятствие, азинский жеребец споткнулся, подпруга лопнула, Азин вместе с седлом полетел на землю. Освободившаяся от седока лошадь поскакала в степь. Игнатий Парфенович погнался за ней.

На Азина насели казаки. Кто-то сорвал с него сапоги, кто-то сдернул ручные часы, закричал торжествующе:

— Важнецкая птица попалась!..

Метель улеглась, ветер прекратился, хутор безмолвствовал.

Лампа чадила, Азин потушил ее и сразу опустился в вязкую непроницаемую глубину. Память его мгновенно уснула, ум прекратил непрестанную нервную работу.

Он зажмурил глаза, нажал на веки пальцами — замелькали синие, красные круги, мягко сливаясь в узорчатое пятно. Нережущее цветное это пятно предостерегало о какой-то непонятной, близкой, неотвратимой беде.

Он увидел себя бредущим по теплой лесной тропинке. Ноги его в цыпках, руки в саднящих царапинах, волосы выгорели, скулы и нос облупились от загара. Над ним висит полупрозрачное, в сквозных солнечных косяках, небо, то и дело меняя свои невесомые очертания, — оно то становится беспредельно высоким, недоступным, ускользающим в вечность, то возникает из лесной лужи, и все голубое, и все дымчатое становится опять близким и милым.

Азин заворочался, пытаясь проснуться и не постигая, что видит лишь сон и от одного видения переходит к другому.

Он опять идет, но уже цветущей рожью, над ним звенит жаворонок, рядом бьет перепел. С каждого колоска стекает солнечная капля, с каждым шагом он из подростка превращается в золотоглазого, светловолосого юношу...

Предутренняя мгла посерела, синий квадрат окна выделился из нее почти с осязаемой выпуклостью: кто-то толкает Азина в плечо, он просыпается со счастливой улыбкой — перед ним в заснеженной папахе Граве.

— Доброе утро, Азин! Ночь истекла, я пришел за ответом.

Я расстреливал ваших офицеров, расстреливайте и

меня...

— Красивые, но глупые, пустые слова! Мы же тебя не просто ликвидируем, мы опозорим твое имя. Уже отпечатано воззвание к бойцам Двадцать восьмой дивизии. Я сам сочинил его, Азин!

Граве вынул из кармана листовку:

~ «Звездоносцы, боевые орлы! К вам обращается Азин, ведший вас на Казанъ, Ижевск, Екатеринбург! Хватит крови! Довольно жертв! Бейте красных, переходите к белым!» Когда я поведу тебя на расстрел, наш самолет пролетит над красными, разбрасывая эти листовки. Что скажут твои дружки? Изменником станут величать своего славного командира. Люди забывчивы и неблагодарны, Азин.

Что бы они ни сказали — это их дело. Я ведь все-таки знаю, что не струсил, не переметнулся к вам. Я, даже мертвый, сильнее вас... .

— Тогда отправляйся в ад!

В раю хороший климат, зато в аду приличное общество...

18 А. Алдан-Семенов

Зарастали повиликой окопы, ползун-трава заполняла воронки. Пряталась в чертополохе колючая проволока, ржавели в полыни расстрелянные гильзы. Пустынно было на берегах Камы; вода лениво пошлепывала в разрушенные дебаркадеры, якоря позаметало песком.

- Пароход, стуча колесами, полз против течения, разворачивая зеленую панораму Предуралья. Игнатий Парфенович ходил по палубе, закинув за спину руки, глядел на знакомые до сердечной боли места. Скоро должен появиться Сарапул. Лу-тошкин волновался и грустнел. Воспоминания одолевали его, и не хотелось вспоминать, и невозможно было не вспомнить.

Сумерки уже таились в тенях береговых обрывов, в темном блеске листвы. В западной стороне неба играли стожары, луговые дали левобережья были по-майски прозрачны. Из оврагов белыми сугробами вставала цветущая черемуха. Игнатий Парфенович пристально вглядывался в вечерние пейзажи, и вдруг тревога охватила его: в этих местах с ним случилось страшное происшествие. Ну конечно же это Гольяны!

Игнатий Парфенович вспомнил «баржу смерти», арестантов в рогожках, с лицами черными, словно ночной мрак, самого себя рядом с доктором Хмельницким. Еще увидел неровный строй босых мужиков с медными крестами на обнаженных грудях и палача Чудошвили с деревянной колотушкой в руке. Камская вода с глухим всплеском принимала убитых.

— Чудошвили, Чудошвили! — прошептал Игнатий Парфенович.— Палач вятских мужиков! Где ты сейчас, что делаешь? Что замышляешь? Ведь преступники всегда что-нибудь да замышляют.

Игнатий Парфенович вернулся в каюту, присел к столику, на котором лежал его дневник. Раскрыл его на одной из страниц: «Каждое утро я просыпаюсь с чувством удивления, что еще жив. Слишком много потрясений выпало на мою долю в последние два года. Я не могу сосредоточиться на своей внутренней жизни, подумать о новых временах России. Теперь все стало необозримо, как в мощном потоке без берегов, и революция явилась точкой отсчета новых дней. Что принесут они народу, как изменят землю русскую? Люди привыкли думать о золотом веке человечества только в прошлом времени, но сами-то они устремлены в будущее: значит, золотой век еще впереди»...

Игнатий Парфенович свел к переносице брови, насупился. Перевернул страницу дневника.

«Революция изменила мои представления о свободе, братстве, равенстве, незаметно для себя я стал пропагандистом материализма, хотя и не во всем согласен с ним. Материализм обращается к людям дальним, я же интересуюсь только ближними. Для меня счастье всех — это счастье каждого в отдель-

546

ности. По-моему, любить-то надо человека, а не человечество в целом. Материализм отрицает самое главное, чем я живу,— бога! Но, упраздняя бога, материализм должен возвышать человека до уровня творца: ведь творчество божественно в своей основе и вся деятельность человека — это восьмой день миросотворения. В каких-нибудь два года Россия стала новой, трудно понимаемой и объяснимой, народ взбудоражен, хлещут через край социальные страсти, идеи потрясают умы ц сердца. События меняются с ужасающей быстротой, старый мир хватается за все, на что еще можно опереться и положиться, но революция опрокидывает и устои, и опоры, и надежды старого мира. А русский человек поднимается, встает в полный рост, в человеке возникает неодолимое, страстное желание творить. Творить, соревнуясь в творчестве с другими, и своей деятельностью вызывать сочувствие всего мира,— ведь если мировая революция произойдет, то лишь благодаря этому сочувствию. Тогда у людей появится общность цели, и это будет великолепно». Эти вчерашние мысли теперь не давали ему радостного сознания непреложности их.

В распахнутое окно залетел речной ветерок, нанося запахи цветущих рощ. Река гасила сочные краски заката. Игнатию Парфеновичу вспомнился Азин. «Такие, как он, накладывают печать личности на время, на события, на самое бурю. Азин проявил себя' в военном деле так же, как поэт в эпосе, композитор в симфонии. У народа своя живая, не похожая на книжную, память. Имена его героев подобны погасшим звездам, чей свет все еще идет к нам из глубины вселенной и все сияет во времени. Азин погас, а имя его продолжает светиться...»

Игнатий Парфенович сошел с парохода в Сарапуле. Забросив за плечо вещевой мешок, зашагал по шпалам, между которыми росли сорные травы. Лунные полосы спали на ржавых рельсах, на опрокинутых вагонах — следы войны и разрухи казались размытыми в холодном их блеске.

На вокзале было полно народу, словно вся Россия сорвалась с места, но никто не знал, уходят ли с этой станции куда-нибудь поезда.

— Поездов на Казань не предвидится, — ответил дежурный.

— Может быть, товарный пойдет? — с робкой надеждой спросил Лутошкин.

— И товарных нет. Скоро пойдет военный, особого назначения. К нему соваться не думай — заарестуют...

Игнатий Парфенович присел на скамейку, вздыхая от неустройства своей скитальческой жизни. После боя на Маныче, тяжело раненного, его отправили в полевой госпиталь. Когда он вышел из госпиталя, азинская дивизия уже сражалась на Кавказе. Лутошкина демобилизовали, он решил вернуться в вятские края для тихой жизни, еще не понимая, что окончилась созерцательная жизнь всяких отшельников на Руси.

18

Подошел поезд особого назначения. В тамбурах маячили часовые, видно было, что поезд охраняется с особой тщательностью. Из трех пассажирских вагонов выпрыгивали красноармейцы.

— Эй, старик! Кинь сухариков! — попросил Лутошкина белобрысый боец.

Игнатий Парфенович повернулся на голос, боец пристукнул башмаками и вдруг обнял его.

— Нашелся, Андрюша, нашелся! — всхлипнул Игнатий Парфенович.

Не думали они, не гадали, что сведет их судьба снова на дорогах странствий. Паровоз дал свисток отправления, Шур-мин схватил за рукав Игнатия Парфеновича, потащил к вагону.

— Айда, садись. Я же начальник золотого эшелона.

В вагоне Игнатий Парфенович столкнулся с Саблиным.

— Ха, старый знакомый! Ты, горбун, живуч, как репейник. Ну, здравствуй, ну, и рад, что дожил до мирных времен.

— У вас, Давид, вид цветущий. Очень уж я люблю жизнерадостных людей, это, вероятно, по закону контраста, — пошутил Игнатий Парфенович.

Поезд тронулся с места, набрал скорость, а они сидели в купе и говорили-говорили длинными, путаными отступлениями, вспоминая без конца, удивляясь своим воспоминаниям.

— Ты знаешь, как погиб Азин? — спросил Шурмин.

— Никто не знает, как он погиб, но я слышал' разные рассказы о его трагической смерти. «Азина расстреляли в станице Ергалыкской»,— говорят одни. «Его возили в железной клетке по улицам Екатеринодара, и надпись предупреждала: «Осторожно! Красный зверь Азин». Потом забили его камнями»,— утверждают -другие. Третьи, выдавая себя за очевидцев, клянутся, что на заимке под Тихорецкой казаки разорвали Азина лошадьми. Четвертые свидетельствуют — Азина повесили на базарной площади в самой Тихорецкой.

В четырех этих смертях я вижу бессмертие Азина...

Игнатий Парфенович замолчал, и все трое посмотрели на блестящие от лунного света речушки и озерца, мелькавшие за вагонным окном.

— Куда ты все-таки, Парфеныч, едешь? Что думаешь делать?— допытывался Саблин.

— Поедем с нами в Казань,— предложил Шурмин.— Сдадим золото и начнем новую жизнь.

— Мне осталось доживать свой век, размышляя о боге, революции и. человеке. Давно ли я мучился вопросом — кто нужнее России ? 4 Красные? Белые? Революция теперь решила этот вопрос. Революция открыла новый путь России, но что ожидает на этом пути Россию?

1966—1973

Москва — с. Сугоново на Тарусе

НА КРАЮ ОКЕАНА

РОМАН

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Это происходило в Охотске, на краю океана, в штормовые дни революции...

Однажды в год, в именины Каролины Ивановны Буш, рас1 пахивались двери ее большого дома, и те, кто ловил рыбу, бил песца, искал мамонтов бивень, спешили засвидетельствовать свое почтение хозяйке.

Так было и на этот раз.

Золотоискатели, зверобои, русские коммерсанты, якутские купцы-компрадоры, представители американских торговых фирм, тунгусы-тойоны топтались в комнатах Каролины Ивановны. Задубелые физиономии, хриплые голоса, грубые шутки были характерны для этого сборища именитых и неименитых гостей, что и отметил про себя Андрей Донауров.

Он стоял у окна, в которое, словно в раму, было врезано солнечное море, и, поглядывая на входную дверь, прислушивался к разговорам. Он ждал нетерпеливо, нервно, выражение счастья и тревоги блуждало по его лицу.

— Эх, Колыма-река начисто меня разорила,— обратился к Андрею оймяконский купец Никифор Тюмтюмов.

— Что вы сказали? — спродил Андрей, не понимая, не слыша Тюмтюмова, даже не видя большеносой физиономии.

Купец пристально посмотрел на Донаурова и отвернулся к Дугласу Блейду.

Две мои баржи ледоход раздавил, щелкнули, словно орехи, а третья застряла в Наяхане. Прямо беда!

— Это очень печально,— Блейд сочувственно наклонил бело-курую голову.

— Где тонко, там и рвется. Ваши-то суда по всему Тихому океану странствуют, и хоть бы што. Благополучие и ажур! Крупные тузы жиреют на русских хлебах, а мелкота по зернышку клюет,— продолжал жаловаться Тюмтюмов,

-— Зернышки-то все-таки золотые,— иронически сказал Блейд.

— Без американцев мы сидели на золоте и не видели его. Верно. Спасибо, научили червонцы с земли поднимать...

Дуглас Блейд не понял, благодарит ли за науку Тюмтюмов, или издевается над ним; он снял роговые очки, близоруко при-щурился:

— Наша фирма ничего не берет за науку, кроме земли и воды...

— Русской земли и воды русской,— поправил Тюмтюмов,— Царь отдал вам Аляску, теперь верховный правитель уступает Чукотку с Колымой. В России сегодня братоубийственная война, русское величие растаяло, русские земли распродаются оптом и в розницу и нет нигде прежней тишины.

— Тишина нужна философам и поэтам, а мы деловые люди,— улыбнулся Блейд.

Вошла Каролина Ивановна в черном бархатном платье, с голубой лентой в волосах.

— Живите до ста и будьте такой же прелестной,— сказал Донауров, целуя ее руку.

— Вы льстец, Андрей. Смотрите на меня, а видите Феону...

К Каролине Ивановне подскочили четверо братьев Сивцовых— якутских купцов. Коренастые, с волосами черными, словно спрессованная сажа, в черных костюмах и манишках, они походили на пингвинов.

Сивцовы заговорили с именинницей о торговых делах, а Донауров стал разглядывать одну из картин, необычную по краскам. Сквозь бурный поток плывут в тихую заводь два карпа с крупными жемчужинами во ртах, на берегу поблескивает золотой крышей буддийская пагода.

Донауров знал, карп — символ делового успеха китайских мандаринов, буддийская пагода — символ семейного счастья. Символы были наивны, и не они поражали воображение,—. изумляли краски: белые, палевые, сиреневые, они были нежными, трепетными, воздушными и в то же время осязаемыми, их хотелось потрогать, попробовать на вкус. Донауров почувствовал под пальцами что-то мягкое — картина была соткана из лебяжьего пуха.

— Картина отличная, особенно материал,— усмехнулся он и приоткрыл дверь библиотеки.

Угловая комната была заставлена книжными шкафами: у Каролины Ивановны имелось собрание редких старинных книг из времен великих географических открытий. История Охотска наложила свой отпечаток на ее библиотеку.

В глубине комнаты, скрытые книжными шкафами, спорили двое. По грудному глубокому голосу одного из спорщиков Андрей узнал отца Феоны, священника.

— И еще уподоблю коммунистов мифическому царю Сизи-

фу: они 'катят на крутизну глыбищу всеобщего счастья, а докатят ли? — говорил отец Поликарп.

— Время покажет... А вот про церковь все уже известно. Двадцать веков длится ее деятельность, и ничего не дала она людям, кроме страданий,— возразил Илья Щербинин, начальник охотской радиостанции.

— Это правда, христианство пролило много крови в борьбе -с идолопоклонством, с еретиками.

— А потому выжигать его каленым железом?..

— Не призываю сжигать коммунистов, а токмо рек# — вместо богов небесных появились земные идолы и думают принести людям счастье. А новые-то поколения-то, может, откажутся от ихнего общего счастья и поищут свое, особенное. Человек-то по натуре искатель, его готовенькое, но чужое, не очень прельщает.

— Нельзя говорить о будущем, думая о прошлом и приписывая свои думы еще неродившимся людям. Да ивдумах-тоувас больше страхов и предрассудков, чем истины. Новое всегда кажется опасным, потому что неизведано,— упрекнул священника Щербинин.

— Нет ничего нового под солнцем,— вздохнул отец Поликарп.

Стало неприличным подслушивать чужой разговор, и Андрей вошел в библиотеку.

— Феоны моей не видели? — спросил священник, вскидывая на Андрея зеленые, выразительные, как у дочери, глаза.

— Нет, не видел,— ответил Донауров, а лицо, говорило: «Я только и жду, когда она появится».— Как поживаете, Илья Петрович? — спросил он.

— Кто теперь похваляется жизнью? Одни дураки разве? Дураков развелось, на радость мошенникам,— страсть! — вздохнул сокрушенно Щербинин.

— Верно! Обезумели самые трезвые головы,— подхватил священник, но придал словам Щербинина совершенно иной смысл. — Безумие потрясает Россию, проповеди земного рая гасят христианские мечтания о небе. Тускнеет лик христианства — лик единственно нужной человеку веры.

— Всякая вера имеет множество ликов,— сказал Донауров.—Если любовь и прощение выдумал Иисус из Назарета, то свободу делать что угодно — Мефистофель...

Он хотел еще что-то сказать, но почувствовал приближение Феоны. В красной вязаной кофточке, белой шерстяной юбке Феона шла сквозь толпу гостей.

— Христианство сильно, лишь когда несет крест любви и прощения... — начал было священник, но Донауров уже не понимал его слов.

— Вот они где укрылись,— сказала Феона. — Идемте к столу, Каролина Ивановна в день своих именин угощает дарами Севера.

Донауров сидел за столом с Феоной и, хотя она говорила только о кушаньях, слушал ее, словно проповедницу.

Попробуйте-ка пирожейников с печенкой ухтуйских налимов, аянскую куропатку с соусом из засахаренной морошки и кедровых орехов,— Феона налила рюмку водки, прозрачной как горная вода. — Этот напиток настоян на ягеле.

— Угостите и меня, очаровательная,—попросил Тюмтю-мов. — Люблю из девичьих ручек алкоголь принимать. — Выпил, скривил губы: Горько, кисло, а вкуса нет. Мох, он и есть мох, хошь ты его французскими духами взбодри. Так покупаете мою баржу аль другого покупателя искать? — повернулся он к Дугласу Блейду.

' О делах завтра, сейчас надо пить,— Блейд намазывал на хлеб кетовую икру, косясь выпуклыми стеклами очков на Фе-ону. — Дайте и мне попробовать туземного блюда.

— Вот чукотские барабаны.

О кей, барабаны из красной икры! Я кушал их на Командорах.

— Кой черт заносил на Командоры? — спросил Тюмтюмов.

— Скупал там котиков.

— Одеваете своих баб в русские меха, а наши в шкурах щеголяют.

— Красивым женщинам идут дорогие вещи. Я бы осыпал красавиц золотым песком, а вы? — спросил Донаурова американец.

Любовь дороже золота,— ответил Андрей и подумал, что сказал пошлость. '

— А по-вашему, мисс?

Любовь дороже золота,—повторила Феона,— но для нее требуется позолоченная рама.

— Любовь в шалаше, без хлеба, без мяса —дело зряшное. Умные да влюбленные сейчас в тайге золото роют,— согласился Тюмтюмов.

В Якутске хозяйничают большевики. Они грозятся отобрать все прииски, говорят, таков закон их революции,— заметил Донауров.

— Революции рождаются и умирают, золото остается. Кстати, без него немыслимы никакие революции,— Блейд показал на окно.— Вон как бушует Кухтуй, но кончится морской прилив—и река успокоится. Так и с революциями — они лишь приливы-отливы наших страстей. Но вернемся к сладкой теме любви. Любовь —это глупость, которую совершают только вдвоем,— со смехом закончил Дуглас Блейд.

Любовь, по-вашему, глупость? — возмутилась Феона.

— Это не я, это Наполеон сказал... <

Андрей завороженно смотрел на Феону. «Я люблю тебя»,— хотелось ему сказать при всех, и все же, несмотря на свою смелость, он не смел произнести этой фразы. Любовь и сомнение в любви боролись в его сердце одновременно. «А люблю лия по-

настоящему? Может, после стольких лет одиночества просто увлекся? Мог бы увлечься другой, если бы Феона не появилась на пути? Но тогда почему эта тоска, эта радость, это желание видеть ее постоянно?»

Он сожалел, что не может передать ей свои мысли. Значит, у него не такая уж сильная воля. Все вздор — и смелость, и воля, и решительность мужская, когда живешь в состоянии любви и только от нее зависит твое счастье. Даже мечта об этом счастье. Самое тяжелое объяснение в любви— молчание. Хочется говорить, убеждать, даже молиться, а ты стоишь и молчишь.

— Что же вы молчите, Андрей? — спросила Феона,—Неужели согласны с мистером Блейдом?

— Чужой опыт любви ничего не стоит перед нашим собственным. Женщина, которую я полюбил бы, не могла бы походить на какую-то другую,— ответил он.

— Женщина, которую полюбил бы... — повторила Феона,— Она должна быть только сама собой; а что, если будет похожей на Анну Каренину?

— Анна Каренина рождена мечтой великого художника о совершенстве любви так же, как человеческий порыв к небу породил крылья! — воскликнул Андрей.

Феона посмотрела на него широко раскрытыми глазами,— она чувствовала себя сильнее и значительнее в его присутствии.

Донауров ел, пил, тихо пьянея больше от присутствия Фе-оны, чем от вина. Теперь он был влюблен не только в Феону, но и в ее отца, Каролину Ивановну, даже в Тюмтюмова. Ведь влюбленные — поэты своей любви — распространяют ее на весь мир.

Тюмтюмов поднялся с места, держа бокал на отлете. Постучал ножом по бокалу.

— Господа, позвольте тост в честь именинницы! Дорогая наша Каролина Ивановна! Вы — редкая представительница прекрасного пола, показавшая нам не слабость, а силу. Факел цивилизации, зажженный такими женщинами, как вы, не погасят ни морозы, ни метели. За долгую молодость мужественной и очаровательной феи Севера!

Гости шумно выпили, и тотчас же встал один из братьев Сивцовых.

— Мы предлагаем тост за белого человека! Что бы делали мы — дети таежного народа—без просвещенной помощи Каролины Ивановны или мистера Блейда? Пасли бы оленей, жили бы в дымных чумах, ели хлеб с сосновой заболонью. Сейчас же, мы добываем золото, строим радиостанции, тянем телеграфные'линии на тысячи верст,— сказал он.

— Это который Сивцов? Они все на одну колодку,— заинтересовался Донауров.

— Сивцов Третий, его зовут Софроном,— пояснила Феона.

— Позвольте мне ответное слово,—рассмеялась Каролина

Ивановна. — Выпьем за тех, кто сейчас в тайге охраняет наши прииски и, если потребуется, грудью встанет за наше спокой-ствие. За здоровье нашего общего друга Ивана Елагина!..

Донаурову тоже захотелось сказать что-нибудь о первозданной красоте Севера, о прекрасных женщинах, живущих на морозной земле, но голова уже немножко кружилась, и как в легком тумане он видел лида, слышал голос священника:

Люди должны быть прозрачны друг другу духовными помыслами. Если новое общество будет хоть на капельку лучше религии, я почту его лучом надежды человеческой,— говорил отец Поликарп.

— Не меряйте вы людей на церковный аршин, они не достойны ни бога, ни дьявола, их надо драть! Ваши надежды давно стали нашими воспоминаниями! — басил Тюмтюмов.

Феона заиграла на пианино, и Андрею в этой музыке почудились стук копыт, треск рогов, свирепая дробь шаманского бубна. Братья Сивцовы, положив друг другу на плечи руки, начали танец оленьей упряжки. Но вот, будто каюр вскинул хорей, нырнули в глубокий снег нарты, застучали рога, бешеный бег захлестнул братьев. Со звериной яростью плясали Сивцовы, и Андрею стало тревожно от таежного танца их.

В библиотеке началась карточная игра: Блейд, метавший банк, выложил на стол пачку долларов, Тюмтюмов нацедил в хрустальный бокал золотого песка, Каролина Ивановна насыпала стопочку мелких самородков.

— Любите играть в карты? — спросила Феона, следя лихорадочными глазами за банкометом.

Люблю, только избегаю. Опасная игра,— признался'Андрей.

— Опасности создают мужчину. В игре, как и в любви, важнее всего уверенность.

Мы играем только на золото. Если нет, займи у меня,— Каролина Ивановна протянула Феоне горсть самородков.

Блейд сдал. Феона заглянула в карты, передала Донаурову, сказала за него:

— Ва-банк, мистер Блейд,

— Принято!

— Три дамы и две семерки, мистер Блейд,

— Бито! Делайте новые ставки.

— Снова ва-банк, мистер Блейд,

-— Принято!

— Три туза и джокер, — объявила Феона, бросая на стол карты и придвигая к себе доллары и золото.

— Везет тебе, девочка,— сказала Каролина Ивановна.

Феона вернула долг, посоветовала категорически:

— Если хотите выиграть в покер — бейте по банку. Когда-нибудь да сорвете, а мы больше не играем. Мы пойдем гулять..,

Феона и Андрей вышли из дома на берег Кухтуя. В белой ночи двигалась бугристая полоса, словно какой-то неслыханной силы паровоз выбрасывал клубы пара,— Кухтуй оделся в испарения перед рассветом. На сизом от безлунного свечения небе выпукло стояли сопки, в реке таял тот же безлунный свет. Из тайги выбежало стадо оленей; увидев людей, животные шарахнулись в сторону.

— Это олени Элляя,— решил Андрей. — А почему олени не пасутся около воды? Элляй говорит, боятся своих отражений в воде. Так ли это? Может быть, ерунда? Страх животного перед собственным отражением — досужая выДумка Элляя.

— Ему стоит поверить, Элляй знает, что говорит. Дитя природы!— твердо ответила Феона. — Гляньте, какое облако повисло над прибрежной сопкой! Просто парус, утащит сопку в море...

Донаурову тут же показалось — сопка тянется за облаком и плывет по воздуху, и то, что Феона это подметила раньше, доставило ему удовольствие.

«Сейчас скажу, как люблю ее», — он взял под локоть Феону, но она освободила руку.

— Вы все еще больны золотой лихорадкой и знаете, что такое сладкая тяжесть золота?

— Сладкая тяжесть золота легче безответной любви,— выпалил Андрей.

— Это объяснение в любви?

— Господи, да как же иначе понимать! — Он опять поймал ее руку.

— Подождите, Андрей. Мне дорого ваше признание, но если я шутила о позолоченной раме для любви, то сейчас говорю серьезно — не признаю рая в шалаше.

— Что же мне делать? Сперва разбогатеть, потом надеяться?

Феона посмотрела на него. Он стушевался под ее проверяющим взглядом, из памяти испарились все красивые слова о любви, он был счастлив без слов. Все, что бы ни делала в эти минуты Феона — ее улыбка, движение бровей, поворот головы, звук голоса,— казалось ему совершенством.

Они подошли к маленькой пристани: среди кунгасов и омѳ-рочек покачивался на привязи быстроходный катер Дугласа Блейда. Американец по-дружески разрешал Донаурову пользоваться катером в любое время.

— Я бы хотела прокатиться по взморью,— сказала Феона.

Андрей завел мотор, и катер рванулся вперед: от ходкого

лёта засвистел в ушах ветер, брызги били в лицо, побережье начало разворачиваться сопками, черными от тайги. Феона сидела рядом, ее волосы касались щеки Андрея, легкое прикосновение их возбуждало.

— Как славно! Дух захватывает от Такого полета! — Феона прижалась к Андрею и сказала, словно совершила открытие: —>

А ведь мы живем на краю океана, в том самом месте, где землепроходцы приходили на свидание с историей. От одного этого я чувствую себя более значительной...

Катер с мокрым шорохом причалил к песчаной косе, Феона спрыгнула на берег, зашагала к кустам стланика. Андрей последовал за нею, думая об одном и том же: «Не нужно слов о любви, пора совершать поступки».

Темная пустыня моря мерцала, тайга была глубокой и призрачной, деревья лежали на земле, словно спящие звери, природа утратила свою дневную трезвость. Феона тоже приобрела какие-то неправдоподобные очертания и как бы светилась русыми волосами, расширившимися зрачками, белыми руками, прижатыми к груди.

Андрей приблизился к Феоне, дрожа от желания обнять ее и страшась ее возмущения. Взял за ладони, она качнулась навстречу, Андрей под пальцами почувствовал ее нервное напряжение.

— Феона! Милая моя Феона,— пробормотал он, целуя ее в губы.

Они вернулись в Охотск в третьем часу; проводив Феону домой, Андрей еще побродил у моря и все повторял:

— Боже мой! Как хорошо!

Он пришел домой, лег на кровать в ночном мраке — как часть его — невидимо, неслышно. Мечталось о том, что когда-нибудь н-апишет поэму о черном мраке.

«Моя мысль пробилась бы сквозь черную толщу, населяя ее всем, что дорого сердцу. Но без мощной мысли и покоряющих слов невозможно преодолеть мрака. Странно, что давно умершие великие поэты мешают нашему брату творить, мы живем среди их произведений, как в зеркальных комнатах. Я еще не успел и строки написать о Феоне, а уже сравниваю ее со смуглой леди сонетов...»

Он объединял любовь к девушке со своей любовью к природе. Дитя бурных времен, он хотел жить естественно и просто, но ничего не получалось из его стремления, возможно, потому, что хотелось быть чуточку выше природы.

Постепенно им овладела печаль, и тогда он ощутил пустоту своей прежней жизни,— все было в ней скверным: и петербургская богема, и дешевые кабаки, и таежные скитания. Он снова захотел, но уже не мог представить лицо Феоны, зато совершенно отчетливо услышал ее голос: «Живет одна природа, все остальное — тлен. Если я полюблю, .то взаправду, разлюблю — тоже взаправду».

Андрей весь съежился: «Когда я умру, со мной умрет мое солнце, моя земля, моя Феона, а душа окажется без чувств, привязанностей, воспоминаний, с одним только страхом перед неведомым».

Размышления его стали неясными, неуловимыми, он будто перешел границы своего тела и в новом состоянии слышал чутче, видел зорче. Сквозь тьму он различал, как на родной Вятке кипят ливни, в сизых омутах мелькают щуки, с треском вырываются из трав тетеревиные выводки. Виделся и молоденький

дубок, похожий на зеленое звучное кружево. Открыл глаза

зеленое кружево передвигалось по темноте, такое прекрасное, что он сел на кровати.

— Что придает жизни свежие, сильные краски? Борьба? Любовь? Поэзия? —спросил он темноту.— А может быть, идеи? Ну, едва ли? Страсти, по-моему, все-таки сильнее идей...

Мысль о собственном исчезновении больше не печалила его, он установил, что Феона принесла ему счастье, и все сразу приобрело красоту, он опять ощутил себя мыслящей точкой в центре безмолвного черного круга. Тогда, охваченный порывом, он стал сочинять стихи. Любовь, переполнявшая его сердце, требовала поэтического излучения, и он, раскачиваясь из стороны в сторону, бормотал, похожий и на шамана и на сумасшедшего сразу, пока бормотанье не получило размер, ритм, рифмы, Он записал лихорадочные строки на клочке бумаги:

В лесном бараке, на мочале,

Я, тяжко раненный, кричал.

Ночь напряженная молчала,

И крик на крик не отвечал.

Я бредил. Медленно и вяло Снег осыпался надо мной,

И лезли в небо перевалы,

Сгущая воздух ледяной.

Бывает что-то в каждом бреде Как электрический удар.

Огонь в глазах! И вот миледи С бровями черными, как вар.

Уже давно из твердой меди Хочу иметь характер я,

Но в этой маленькой миледи Характер лучшего литья. •

По стенам стрельчатого зала Плясала злая тень ножа.

— Смелей! — миледи приказала.—

Пока решительность свежа... —

И Макбет шел по деревянной,

По зыбкой лесенке, пока На го.рле старого Дункана Не застонала сталь клинка...

Мы через кровъ идем к победе,

Мы эту кровь, как воду, льем,

Есть у меня моя Миледи С ее недремлющим клинком...

Донауров перечитал написанное: стихи показались сумбурными, в них едва угадывалась мысль.

«Интересно, что сказала бы Феона? Если бы ты была со

мной, Феона!» От этой мысли его обдало жаром, он лег в кровать, закрылся с головой одеялом.

Он видел сон: Феона стоит у стола и читает его стихи. Он пытался обнять ее, Феона ускользнула из объятий и продолжала читать, вскидывая голову, притопывая ножкой. Он проснулся.

...Феона на самом деле стояла у стола и читала его стихи,

— Как ты попала сюда?

Феона повернулась к нему с выражением радости на лице. Это выражение было главной ее приметой, словно заботы никогда не омрачали ее существования.

, — Почему ты не сравниваешь мой приход с появлением

солнца? — рассмеялась она. — Ты не закрыл входной двери — и вот я перед тобой.

- Из-под меховой шапочки на ее шею падали русые локоны, пальчики охорашивали блузку, и вся она — свежая, чистая — возбуждала в нем страстное желание. Ее приход был обещанием: «Вот явилась! Что будешь делать со мною?»

— Мне очень понравились твои стихи,— сказала Феона,— Миледи —это я? Правда?

— Бесспорно ты, — солгал Андрей и уверовал в свою ложь.

— Влюбленные всегда гениальны. Если бы ты писал даже скверные стихи, я все равно считала бы тебя великим поэтом. Даже перепевы Шекспира не сочла бы за подражание,— добавила она лукаво. — А вот что хотел сказать своим «Макбетом» Шекспир, для меня неясно. Макбет убил Дункана, чтобы самому быть королем, а стал хуже убитого. А вот с леди Макбет дело похитрее. Эта леди — женщина, которая может убить не только мужа, не только короля, но даже собственного любовника. Женщина редко стремится к власти над миром, потому что она сама—.и мир и власть. За настоящую женщину дерутся мужчины, воюют государства.

— Такой взгляд на «Макбета» мне кажется новым,— сказал Андрей.

— Старое ценят одни дураки...

На улице послышались чьи-то шаги; Феона, не глядя в окно, сказала:

— Это отец. Отправился на охоту, вернется поздним вечером.

— Он не догадается, что ты у меня? Тебе не боязно? — опасливо спросил Андрей.

— Боюсь только одного — что наша любовь погаснет..,

— Я буду любить тебя, пока живу.

— Приходи ко мне в два часа,—сказала Феона,

До встречи с Феоной оставалось еще несколько часов, Андрей отправился на прогулку. Он бродил по галечным косам, любуясь приливом, наступавшим на берег медленно, но неотвратимо.

Море кипело яростно, галька, отполированная водой, блистала, и Андрей невольно думал, что шагает по тем самым местам, где когда-то ходил русский командор Витус Беринг. При воспоминании о командоре в памяти Андрея зазвучали собственные стихи:

Снова брызги воды и луны Океан выметает на лед,

Из охотской морской глубины Командор одиноко встает.

И шагает за помощью в ночь В соболиные, в волчьи леса,

Но Россия бессильна помочь Командору поднять паруса. Далеко Петербург, и ветрам Не домчаться до северных гор, И рассерженный голос Петра Не услышать тебе, Командор! Для России ты отдал себя,

Как поэт, ты прославил ее. Вспоминают потомки любя Незабвенное имя твое...

Андрей Донауров родился в семье вятского учителя, но рос и воспитывался в Петербурге. С юношеских лет завладели До-науровым любовь к поэзии и страсть к путешествиям. Правда, в поэзии он не был самобытным: то подражал классическим поэтам, то подпадал под влияние литературных течений вроде акмеизма.

Акмеизм особенно повлиял на молодого поэта: в своих стихах он громоздил мифологические образы, исторические события, заимствованные из древних пергаментов. Боги, рыцари, конкистадоры бесплотными тенями толпились на его страницах, природа состояла из пальм, баобабов, пантер, леопардов, жемчужных раковин, коралловых скал. Донауров писал о мире, давно погаснувшем, или же о совершенно незнакомом, но любил пофилософствовать о назначении поэзии.

— Поэзия — всегда мысль, а мысль — прежде всего движение. Поэзия обязательно высшая точка выражения художественной правды, таково кредо акмеизма. Только акмеизм — высшая степень чего-либо. Здоровый организм называют цветущим, значит, цветущая сила ^-высшая степень жизни. В женщине я ценю красоту, свежесть плоти, горячую кровь, а не звездную туманность,— разглагольствовал Донауров в кругу столичной богемы, состоявшей из разочарованных во всем, мятущихся юношей и легкомысленных, не знавших, чего они хотят, девиц.

В то же время Донаурова постоянно влекли жизнь, полная приключений, и звучащий, красочный, имеющий время и вес, реальный мир. Прочитав в газетах о золотой лихорадке, охватившей Охотское побережье, он, подобно своему любимому писателю Джеку Лондону, решил отправиться на Крайний Север.

За несколько дней до отъезда Донауров встретился с товарищем но гимназии гвардейским капитаном Лаврентием Андерсом. Капитан приехал из действующей армии по особому поручению верховного главнокомандующего генерала Корнилова.

Андерс пригласил Донаурова к себе и за хорошим обедом, потягивая из рюмки вино, пустился в разговор о бедственном положении России, об опасностях, грозящих Временному правительству от большевиков.

— Керенский — ничтожество, безвольный, бестолковый адвокат, большевики вырвут из его рук власть, и тогда все полетит вверх тормашками. Только железная диктатура может еще спасти положение, офицеры ставки и сам генерал Корнилов понимают это,— говорил Андерс, пронизывающими глазами обрыскивая Донаурова.

— Я не очень-то доверяю «народному главнокомандующему» Корнилову, как его величают газеты,— возразил Донауров.— Какой он вьщодец из народа,—подделывается под мужика, и это особенно низко. Нельзя доверять людям, что пытаются низостью и ложью править народом. России необходимы сильные, умные, добрые вожди, для которых народные интересы не лестница для личных успехов...

«Он сам заговорил на такую щекотливую тему. Теперь можно ему открыться»,— обрадовался Андерс и рассказал о корниловском заговоре.

— Ты предлагаешь мне вступить в заговор? — спросил Донауров.

— Тише,— остерег Андерс.

— Нас никто не услышит.

— Все равно тише, даже в моем доме. Чуть ли не все высшие командиры участвуют в заговоре Корнилова, три тысячи офицеров под разными предлогами перебрасываются с фронтов в столицу.

— Три тысячи? А сколько среди них саврасов в мундирах, способных на одну болтовню?

— Революция кое-чему научила русское офицерство, особенно гвардейцев. Теперь они поняли смертельную опасность солдатских комитетов, поняли, что не керенские страшны, а большевики, что судьба России, собственные их судьбы брошены на весы истории,— торопливо, будто сомневаясь в правде собственных слов, ответил Андерс.

— Многие офицеры, словно мотыльки, летят на огни революции. В них они и погибнут. Нет, я не хочу вступать в заговор генералов. Кроме того, уезжаю на Север, там сейчас золотая лихорадка, она охватила побережье Охотского моря. Золотая лихорадка, как и любовь, — самые прекрасные болезни для поэтов.

— Аморально оставлять отечество в тяжелые часы его истории.

— Борис Савинков, этот прославленный террорист, сказал: «Морали нет, есть одна красота». Хорошо сказал!

Не желаешь быть в рядах спасителей России от чертей, именуемых большевиками?

Эти черти не имеют ни шерсти, ни когтей. А я, между прочим, не хочу ставить свечу ни ангелу, ни дьяволу, моя свеча гореть будет только перед одним богом — Поэзией,— заносчиво ответил Донауров.

Он уехал из Петрограда накануне Октябрьской революции и с большими трудностями добрался до Владивостока. Во Владивостоке познакомился с артелью старателей, охваченных золотой лихорадкой,— они уезжали в Охотск.

Вместе с артелью Донауров отправился на поиски дикого счастья.

Пасмурным утром на охотском рейде бросила якорь шхуна «Беркут», и по трапам хлынули пассажиры, измученные штор-■ мовым рейсом. С легким вещевым мешком за спиной Донауров зашагал в бревенчатый городок, о котором так давно и так весело грезил. Сейчас действительность смывала голубые краски его грез, он видел запакощенные, покрытые седой плесенью дома, опрокинутые на галечной косе лодки, кучи нечистот, вонючие лужи. Охотск казался серым, мизерным, жалким, но поэт подавил свое разочарование, видя тревожное оживление в городке.

Над почерневшими домами и торговыми складами возносила свои зеленые купола церковь Преображения — единственная на тысячи северных верст. По краям церковной площади теснились лавки, магазины, кабаки; по вывескам Андрей узнал, что в городишке есть фактория американской фирмы «Олаф Свенсон», «торговый дом Сивцовых», представительства фирмы П. А. Холмса, «Аянской корпорации Пюргентона», «колониальные товары Каролины Буш», кабак «Золотая мечта».

Шумела гражданская война в России. Смертно дрались красные и белые, а на Охотском побережье свирепствовала золотая лихорадка. Здесь и прежде находили золотишко, но сейчас оно хлынуло звонким^потоком, превращая в безумцев самые трезвые головы. В тайгу кинулись рыбаки, охотники, матросы, торговцы, проститутки, даже якуты и тунгусы взялись за кирки и лопаты.

Золото находили и на дне горных речушек,

И под пластами оленьего мха,

И под корнями стланиковых кустов,

И в шерсти убитых медведей,

И в зобах белых куропаток,

И когда прокладывали тропы по берегам рек.

В тайге, за Кухтуй-рекой, появились частные прииски, границы одного пересекали границы другого. Старатели рылись в земле в дождливые дни, в белые ночи, промывая золото

лотками, выковыривая мелкие самородки из синей глины, из кварцитовых глыб.

Жили они в землянках, сколоченных на скорую руку, в дырявых палатках, сшитых из корабельной парусины, ели ржаную затируху, пили спирт по цене: рюмка золотого песка за косушку, играли в карты, гуляли с женщинами, ценившими свои прелести только на золото.

Между приисками и Охотском по таежным тропам, по реке шло оживленное движение: в тайгу из города, из таиги в город ехали на лошадях, на оленях, сплавлялись плоты, поднимались оморочки и «ветки», раздавались человеческие голоса, ружейные выстрелы, собачий лай, лошадиное ржанье, оленье хор-канье.

Охотск появился на географической карте три столетия назад, и, хотя был ничтожно малой величиной, весь мир знал о нем.

Основали Охотск землепроходцы, когда в целеустремленном своем движении на восток вышли к Тихому океану. Охотск стал форпостом русского севера. Здесь строили корабли Беринг и Чириков для своей исторической экспедиции, отсюда отправлялись они, чтобы открыть море, названное морем Беринга.

Из Охотска уходили на Аляску, Чукотку, в русскую Калифорнию Шелехов, Баранов, Беллингс, здесь бросали якоря английский капитан Кук и французский мореплаватель Лаперуз.

В этом голом городке на краю океана каждый русский ощущает и могучее дыхание истории, и трагическую быстротечность жизни, и вечную славу мертвых, с особой остротой представляя, как землепроходцы в продолжение веков сделали Охотск символом русской славы...

В Охотске Донауров отделился от артели старателей, решив искать золото в одиночку; он не знал еще — это так же бесполезно, как определять стороны света без компаса в непроглядном тумане. О своем решении Андрей сказал новым знакомцам— Никифору Тюмтюмову, Каролине Буш, Илье Щербинину.

— Вы большой романтик,— рассмеялась Каролина Ивановна. — В тайгу? Одному? Промывать золото, не зная где? Это чистое безумие, но настоящие мужчины — всегда безумцы,— повела она лукавыми глазами по Донаурову. — Открываю на всякий случай кредит в моем магазине, у меня есть все для золотоискателей.

— Через полгода бросишь тайгу и вернешься на Побережье. Охотская тайга не проспект Невский, по ней ходи да оглядывайся. Не усмотришь, кто за кустом — хунхуз или росомаха! — бесцеремонно похлопывал по плечу поэта Тюмтюмов.

— Пусть посмотрит тайгу, комарье пусть покормит, вернется— я его на радиостанцию возьму. Мне ох как нужен грамотный человек,— объявил Щербинин.

Донауров закупил у Каролины Ивановны все необходимое для старателя, приобрел пару лошадок у оленевода — тунгуса

Элляя и отправился за Кухтуйский перевал. Подражая другим золотоискателям, он застолбил небольшой участок по соседству с прииском знаменитого охотского миллионера Ивана Елагина и принялся за работу. >

Все, что он читал прежде о поисках золота — романы Ма-мина-Сибиряка, рассказы Брет Гарта, Джека Лондона,—оказалось скверными учебниками. Все — от поисков до промывки золотоносных песков — было делом непосильным, невозможным для одного. Промучавшись летний сезон, Донауров, законсервировав свой участок, вернулся в Охотск.

Общительный по натуре, он сошелся с Щербининым, и тот стал обучать его редкой профессии радиста. Андрей поселился в домике Ильи Петровича, много и весело работал, еще веселее ходил на охоту, на рыбалку.

Илья Петрович научил его ловить морозными ночами налимов, читать следы черно-бурых лис, и таежный мир стал приоткрывать ему свои секреты и тайны. Еще Щербинин познакомил Андрея со священником отцом Поликарпом и его молодой до-черыо Феоной; с той счастливой минуты Охотск для Андрея оделся в радужные краски.

У тебя вид именинника. По глазам видно, что влюблен. Такое скрыть невозможно. Люби, пока любится. Только юноше,' влюбленному по уши, не стоит забывать о службе,—сказал Щербинин.

— Я разве забываю?

Пока нет, но молодости свойственно непостоянство. А наша радиостанция одна на полмира, — с гордостью заметил Щербинин, — Если она испортится — полмира погрузится в молчание. — Илья Петрович круто повернул разговор: — Ты знаешь, ведь и отсюда, из Охотска, русские люди шли открывать новые земли. Аляска, Калифорния, Курильские острова еще помнят русский флаг, а теперь иностранцы завоевывают наш Се-вер. Я в Охотске двадцать лет, на моих глазах появились всякие Свенсоны да Пюргентоны. Чарли Пюргентон застолбил по Кухтую пятьдесят участков, да столько же Олаф Свенсон... А Каролина Ивановна, а Тюмтюмов? Со счета собьешься.

Между прочим, Никифор Тюмтюмов утверждает, что теперь в России будет править желтый цвет — цвет золота,— сказал Андрей.

— Тюмтюмов и должен так думать, иначе какой же он к черту промышленник! Меня интересует твое отношение к зо-лоту. Как-никак, но ты хотя и маленький, а хозяйчик. Собственный участок за Кухтуем имеешь,— рассмеялся Щербинин.

Мое отношение к золотому тельцу? Да просто приятно швырять самородки на кабацкую стойку, еще приятнее

украшать драгоценностями любимую женщину. Мне Феона сказала: любовь нуждается в золотой оправе.

— В шутку или всерьез сказала?'

— Пойди угадай, когда женщины шутят...

— Ну а если всерьез? Тогда что же?

— Брошу радиостанцию и снова уйду в тайгу.

— Несущественный ты человек. Такие хлопцы собакам сено косить начнут, трамбовкой дыма займутся.

— Вот и рассердился!

Щербинин был снисходителен к переменчивому в настроениях поэту, но сейчас сказал, подчеркивая каждое слово:

-— Ты носишься по белу свету в поисках приключений. Любовь твоя — лихорадочное увлечение, а золото попахивает авантюрой. Я тоже когда-то любил путешествия и приключения, но с годами прошло. Каждый стремится пристать к своему берегу. И тебе надо, Андрей...

— Для меня, Илья Петрович, любовь превыше всего,—беспечно ответил Донауров. — Я побежал к Феоне...

Феона хлопотала на кухне, и Андрей наслаждался, наблюдая ее тонкую фигурку, летящие движения, добрую и такую чарующую улыбку. На каждой вещи в комнате, от цветов на подоконниках до безделушек на туалетном столике, был отблеск ее Личности. На стене висел портрет матери Феоны, у нее, как и у дочери, был тоже стремительный облик.

После завтрака Андрей и Феона присели на тахту.

— Почитай мне стихи,— попросила Феона.

Вместо ответа он стал целовать ее в губы, щеки, шею; Феона, забыв о стихах, отвечала на поцелуи.

Тогда он решился на большее, но Феона оказала неожиданное сопротивление. Она сопротивлялась упорно, молчаливо.

— Не надо, умоляю,— услышал он шепот, устыдился своего поступка и почувствовал страх за ее беззащитную доверчивость. Он выпустил ее из объятий и снова увидел портрет. Мать Феоны смотрела на него строго, презрительно, осуждающе.

Андрей выбежал на кухню, прижался разгоряченным лбом к окну, ничего не слыша, кроме стучащего сердца. Феона подошла сзади, положила ладонь на его плечо.

— Я тебя люблю, и ты не сердись. Все будет по-настоящему, когда я стану твоей женой. А для этого надо...

— Приобрести для -любви позолоченную раму?—не дослушав, спросил Андрей.

— Надо, чтобы согласился отец.

— Я выпрошу у него согласие.

— Он сказал, мне еще рано замуж.

— Тогда я вырву согласие Силой!..

— Ты не оскорбишь отца...

— Так что же делать?

— Не знаю. Ждать. Набраться терпения и ждать.

— Я живу в сплошном чаду тревоги, счастья, страха да тяжких предчувствий, а ты говоришь — жди!

Они вернулись в комнату. Андрей спросил:

— Как получить согласие отца?

— Продай свой участок кому угодно. Отец не хочет, чтобы ты был золотопромышленником, в годы войны красных и белых золото опасно...

Это говоришь ты или твой отец? Не понимаю. Объяснись...

Где золото, там и кровь, и лишние страдания, и ненужные страхи. Ты приехал к нам на поиски дикого счастья и не хочешь знать простых истин. Золотое счастье Ивана Елагина или Никифора Тюмтюмова оборачивается бедой для многих старателей. Почему люди должны страдать ради их золотого счастья?

— Мне без тебя нет жизни. Завтра уйду в тайгу и продам свой участок. Феона, Феона! — повторил он, чтобы доставить себе радость от ее звучного имени.

Перед уходом в тайгу Донауров пригласил Щербинина в трактир. Они пили спирт, болтали о всяких пустяках, потому что все важное было обсказано. Андрей отхлебывал из стакана и сердито следил за толстыми пальцами трактирщицы, небрежно ссыпающими в жестяной ящик наперстки золотого песка., горка которого была так же небрежно высыпана старателем на прилавок.

ц Спирта навею шатию! — приказал старатель, обводя рукой завсегдатаев трактира.

Посетители ожили, зашумели, одобрительный гул наполнил трактир.

— С фартом вас, Матвей Максимыч!

— За счастье-удачу, Максимыч!

— Паук, лешак этакой! Все пропьешь, и опять зубы на полку...

Иди прочь, не оглядывайся. Не ворованное, чай, пропиваю!— огрызнулся Матвей Максимович. Он действительно походил на паука кривыми ногами и как бы • вывернутыми в локтях руками. Глубоко запавшие глазки, хищный нос усиливали сходство.

— Что за птица? — спросил Донауров.

— Зряшная личность, но фасон давит,— пояснил Щербинин.—А на золото у него звериный нюх. Елагин и Тюмтюмов на его открытиях разбогатели.

— С таким бы знатоком золото поискать.

— Не советую. Пропьет при нужде и себя и тебя.

Здорово, черт плешивый! — крикнул старатель Щерби*

нину.

.— Здравствуй, Матвей! Все гуляешь?

— Уже неделю, без отдыха, все спустил, что за Кухтуем 'добыл, остался один самородочен. — Паук вытащил из кармана золотого крошечного человечка.

Природа — великая выдумщица — создала своего Мефистофеля.

— Сколько он весит?

— Почитай, полфунта потянет. За бутылку спирта отдам, уж лучше пропить, чем снова Дуньке на пуп швырнуть.

— Что за Дунька?'—спросил Щербинин.

— Приходи на прииск, увидишь. Сначала Дунькин пуп, а потом и Дуньку. Только теперь к ней не подступись, гуляет с Ванькой Елагиным, а нашего брата в упор не видит. С теми только водится, кто ейный пуп золотым песочком обсыпает...

— Ив самом деле обсыпают? — опять спросил Щербинин.

— В очередь стоят, едиоты! Дунька на нашем золоте разжирела, а мы штаны пустыми поясами подтягиваем. Девки, ко-нешно, отрава, но и золотишко — яд сладкий,— с ухмылкой добавил Паук. — Набредешь на какой-нибудь ручеишко, промоешь пару лотков — и от золотого блеска башка кругом, а взвесишь добычу на ладошке — ноги сами в пляс.

Донауров налил Пауку, тот выпил и продолжал, сладострастно причмокивая толстыми губами:

— Застолбил я как-то участок, ничего на нем не росло, кроме крапивы, да шиповник еще торчал, дохлый такой кусточек. Стал бить шурфы — и ни соринки тебе золотой, ни пылинки. В одном месте сажени на полторы в землю зарылся — хоть бы искорка! С горя напился, и стало благостно, и явился Иисус Христос и поманил меня пальчиком. И пошел я за ним по дождю, по грязи. Брел-брел да в собственный шурф и свалился. Отрезвел маленько, воротился в землянку свинья свиньей, в голенищах грязи по ведру. Утречком стал штаны полоскать, а с них золотинки, жирные, будто клопы, так и посыпались. Фунтов пять потом в шурфе взял! — Паук истово перекрестился, и в глазах его появилось угрюмое и сосредоточенное выражение.

Они рассмеялись — Паук от воспоминания, Щербинин от необычности его приключения, Донауров в надежде на свой фарт. Он купил у Паука золотого Мефистофеля.

Утром, до солнца, Андрей с парой груженых якутских лошадок тронулся в путь. Феона провожала его до тропы, вьющейся в береговых травах Кухтуя. На берегу Андрей подал Фе-оне золотую фигурку.

— Пусть этот Мефистофель охраняет тебя от случайностей жизни.

— Береги себя ради нашего будущего. — Феона поцеловала Андрея сперва в лоб, потом в губы.

И отвернулась, чтобы не видел ее слез.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Жизнь на Побережье постоянно сталкивала Илью Щербинина с ссыльными революционерами. Он встречался с социал-демократами, слушал их споры, сам спорил, соглашался с одними, отрицал идеи других, в конце концов воспринял большевизм как учение, близкое ему по духу.

После Февральской революции в Охотске возникла маленькая организация большевиков, преимущественно из ссыльных; из местных жителей членами ее были только Щербинин да Василий Козин, корабельный мастер охотской верфи.

Об Октябрьском перевороте Щербинин, как и полагается радисту, узнал первым и передал эту жгучую новость по радио Камчатке, Чукотке, на Аляску, в Японию. В Охотске сразу же был создан уездный Совет, его председателем стал Щербинин. Немедленно он- объявил о национализации всех частных приисков, но для начала национализировал только прииск, принадлежащий Никифору Тюмтюмову. У Ивана же Елагина и Каролины Буш он конфисковал четыреста фунтов золотого песка и стал самым ненавистным для них человеком.

На прииске Тюмтюмова была создана кооперативная Горная артель: старатели избрали ее председателем Василия Козина — мужика трудолюбивого и сердечного.

В Горную артель повалили рабочие частных приисков, особенно от Ивана Елагина, который славился своим крутым нравом и зверским отношением к людям. Козин принимал всех, кто к нему приходил, но с каждым новичком беседовал долго, обстоятельно.

— Артель не интересуется твоим прошлым, но не потерпит ни скандалов, ни^драк. Если у тебя есть карты — забудь их! Если куришь опий — выбрось его. Если покупаешь у спиртоноса водку будем худить судом рабочей чести. Похабные привычки старателей-частников мы отвергаем. Помни про это...

Каждое утро Козин с лотком и кайлом уходил на поиски новых золотых месторождений, но к съемке возвращался. Производил он эту операцию сам; съемка была для него увлекательным занятием.

Маленьким скребочком Козин старательно снимал с проход-н УШки пески, складывал в лоток и начинял священнодейство-вать. Он погружал лоток в воду и двигал его от себя к себе, скидывая пустую породу. С каждым движением коричневая кашица оседала на дно, лоток послушно и ловко подчинялся напряженным рукам. Уходили последние частицы пустой породы, и лоток расцветал жирным, маслянистым цветом, среди желтых зерен сверкали самородочки в белых рубашечках кварцита, окаймленные пятнами синей глины.

Козин услышал позади вздох и обернулся. Над ним склонился Иосиф Индирский — его помощник по артели.

— Вот это подфартило! — Индирский разворошил пальцами золото. — С удачей, Вася!. Сейчас я костерок вздую...

Козин выложил на жаровню снятое золото, поставил на костер, подсушил, сдул с золотых зерен пепел. Индирский внимательно следил за каждым его движением.

— Все-таки нельзя без охранителей снимать золотишко. У нас народец-то оторви да брось! Ты вот даже не заметил, как я подошел...

— Я верю в людей, Иосиф, иначе на кой черт артель создавали.— Козин покачал на ладони тугой мешочек. — А в золоте артельном моя и твоя часть, кого же нам опасаться?

— Если так, подай мою долю. Вот эту,— Индирский взял тонкий, похожий на смородиновый лист, самородок. — Ишь, будто икона-, рассиянился. Но я шучу. Не надо мне золота, богатство— хорошо, свобода — лучше...

Они возвращались в поселок, еще издали заметив, что у конторы толпятся старатели. В Горную артель приехали Илья Щербинин и купец Софрон Сивцов. Гіри появлении Козина старатели шумно заговорили:

— Уездный Совет в Охотске порушен...

— На Побережье новую власть сковырнули, теперь к нам подбираются...

— Здравствуй, Илья Петрович, и вам привет,— кивнул Козин Сивцову. — По каким делам пожаловали?

— Обстановка на Побережье самая гнусная,— сказал Щербинин.— Контрреволюционный переворот совершен в Петропав-ловске-на-Камчатке, и тамошние новые правители предъявили охотскому Совету ультиматум — самоликвидироваться. У нас нет силы противостоять камчатским правителям и своим богатеям. Что касаемо Горной артели, то вам решать, нужна ли рабочая власть, возвращать ли золотые прииски их прежним владельцам...

— А что скажет Софрон Сивцов? — спросил Козин. -

— Господа старатели! Щербинин говорил сейчас как представитель несуществующего Совета, жители Охотска заменили его Комитетом общественной безопасности. Комитет возвращает хозяевам их прииски. Как его председатель, я требую исполнить это решение,— Сивцов приложил руку к сердцу и отступил в тень.

— Передайте новоявленным правителям и вашим друзьям: Горная артель признает лишь Совет Народных Комиссаров в Москве. Национализированные прииски возвращать не будем, добытое золото не сдадим, а Комитет общественной безопасности покорно просим нас не беспокоить,—отрезал Козин.

Наступила метельная зима, Охотск занесло снегами, рейд забили торосы. Побережье и прииски потеряли всякую связь с Россией, кроме радио. Днем и ночью, Щербинин сидел на стан-

ции, принимая и передавая новости во все концы Северо-Востока, иногда перехватывал радиограммы разных правительств, адресованные Охотскому Комитету общественной безопасности.

А правительств расплодилось на Дальнем Востоке, словно грибов в тайге. Свои правительства были на Камчатке, на Сахалине, в Приморье, Приамурье, хотя адмирал Колчак и называл себя верховным правителем России.

В Приамурье свирепствовал Калмыков, объявивший себя атаманом Уссурийского казачьего войска, в Забайкалье разбойничал Семенов. Про них говорили: если атаман Семенов приказывает убивать, то атаман Калмыков убивает собственноручно.

Весной девятнадцатого года Щербинин получил из Владивостока от болыневиков-подполыциков радиограмму: его предупреждали, что в Охотск назначен новый начальник уезда — колчаковский полковник Виктор Широкий. У полковника большой отряд карателей для усмирения непокорных жителей Побережья, но в отряде есть и тайный эмиссар Сибуралбюро при Центральном Комитете партии большевиков. На этого эмиссара возложена вся ответственность за подготовку восстания против Колчака на Побережье. Владивосток просил Щербинина всячески помогать тайному эмиссару.

О радиограмме Илья Петрович сказал одному Василию Козину.

Белой июньской ночью на охотском рейде бросила якорь шхуна «Михаил»; жители Побережья не подозревали, что с ее приходом круто изменится их жизнь.

На другой же день полковник Широкий радировал верховному правителю, что Охотск занят правительственным отрядом, что население успокоено. Из всех успокоительных мер полковник предпочитал кладбищенскую тишину: он расстрелял всех подозреваемых в сочувствии большевизму, провел массовые обыски, отбирая золото и пушнину, конфисковал ездовых оленей и лошадей.

По доносу Тюмтюмова в штаб карательного отряда приволокли Щербинина, сгоряча полковник приказал расстрелять его как большевика, но вовремя спохватился. С убийством радиста связь с Колчаком прекратилась бы. Илью Петровича помиловали.

Через несколько дней на радиостанцию явился мужчина и представился как^ Алексей Южаков. Радист мельком видел его в штабе карателей и спросил недружелюбно:

— Что вам угодно?

Южаков подал письмо, Щербинин прочел, оживился. дивсГ Т 3 ? ВЫ Т0Т самыа эмисса Р> 0 котором мне радировал Вла-

— Да, тот самый...

— Тогда, Алексей Иванович, я расскажу вам.,,

И Щербинин ввел Южакова в курс всех политических событий, происходивших в уезде. Он объяснил, что соотношение сил на Побережье в пользу колчаковцев и интервентов, что единственная реальная угроза для них — рабочие Горной артели.

— Я отправлюсь к старателям. Мое место там,— категорически решил Южаков.

Вскоре Василий Козин тайно увез Южакова в Горную артель^ На бегство одного из своих карателей полковник Широкий не обратил внимания — роковая небрежность чересчур самоуверенного человека. Зато после душевных бесед с Каролиной Ивановной Буш, Тюмтюмовым, братьями Сивцовыми, Дугласом Блейдом полковник решил провести карательную экспедицию против Горной артели.

С сотней уссурийских казаков отправился он на прииск, потребовал ликвидировать артель и передать все золото в его распоряжение.

Козин и Южаков ответили отказом и оказали отчаянное сопротивление, но скверно вооруженные старатели разбежались, а Козину, Южакову, Индирскому пришлось укрыться в тайге. Полковник издал обращение к местным жителям — тунгусам и якутам, призывая убивать всех русских, что встретятся им на путях. За каждого убитого обещал награду порохом, дробью, солью, спиртом, но никто не отозвался на его обращение.

Стойбище называлось Кыгыл-Хая, что означало «Красные скалы». Здесь повсюду громоздились сопки из желтого железняка, высились скалы, пики, обрывы сургучного цвета, рыжие тропки сбегали в озеро, берега походили на спекшуюся кровь.

У озера издавна жили якуты — оленные люди, пасли свои стада, кочевали целыми семьями, но постоянным местом жизни своей признавали только эти печальные скалы.

В стойбище была дюжина яранг, хотоны для коров, сараи, амбары; на пряслах сушилась рыба, соболиные, беличьи, горностаевые шкурки. С приисками жителей этих мест соединяла еле заметная тропа, пробираться по ней через топи было делом опасным, лишь скупщики пушнины изредка проникали в Кыгыл-Хая.

Здесь-то и поселились беглецы. Корабельного мастера, уроженца Охотска, Козина знали оленные люди с малых лет и радушно приютили его с товарищами. Козин и Индирский пережидали смутное время, рыбача на таежных озерах, Южаков — .человек мысли и действия — горел от нетерпения начать борьбу с колчаковцами.

Он целыми днями бродил по берегу озера, размышляя о превратностях своей жизни. Беспокойная судьба постоянно, с завидным упрямством, гнала его на Крайний Север России. Москва— Вятка — Котлас — Владивосток были этапами его пути

сквозь мятежи, восстания, заговоры, через заслоны белочехов ловушки колчаковской охранки. елов >

Царские власти кидали Южакова в тюрьмы, ссылали в глѵ-хие места. После Февральской революции он вернулся в Петро-

событий РаЗУ ЖѲ ° ЧутИЛСЯ в б УР ном водовороте революционных

гп В яервые дни Октября он дрался с мятежниками Керенского— Краснова под Гатчиной, потом с отрядом питерских рабочих выехал в Москву. Под руководством Михаила Фрунзе взбивал он юнкеров из гостиницы «Метрополь» и одним из первых ворвался через ворота Никольской башни в Кремль Р

К° гд а весной восемнадцатого года иностранные интервенты захватив Архангельск и Мурманск, двинулись вверх по Северной Двине чтобы в Вятке соединиться с белочехами и белогвар-м1и ЦЗ р И ’ Ревзоенсовет послал Южакова на помощь Шестой ар-

чем Д В гтР^ Тв “ С цх° МаНДИр0М 18 '° Й дивизии Иеронимом Убореви-Котласу Южаков дрался с интервентами на подступах к

Центральный Комитет партии большевиков создал особую организацию, чтобы она могла вести подпольную деятельность в колчаковской Сибири и на Дальнем Востоке. Так появилось

ппгтпппк Сибуралбюро ЦК; ем У с Р аз У потребовались опытные подпольщики, среди них оказался и Алексей Южаков.

апл : ^ ИеМ пронеслась веселая гроза с кручеными молниями ярой канонадой грома, всеочистительным ливнем, одела каж-дую ветку, и шишку, и лист в сети из разноцветных искр, наполнила тайгу мягким звучанием капель. Южаков тряхнул кедровую лапу, и она сразу погасла. «Вот так и человек: наливается силой, цветет красотой, а судьба ударит его наотмашь —и нет силы, нет красоты»,—подумал он и опять возвратился к трагическим событиям на золотых приисках 1

Полтысячи человек работали в Горной артели-и вот их

большГ ц И Р м Р я е п Т0ВаНЫ ’ ДРУГИ6 Р азбежад ись, но разбежавшихся больше, чем арестованных; те, что остались, прячутся в частных приисках. Если бы собрать этих ребят да каждому в руки™ честер, начался бы инои разговор с полковником Широким' Іолько где взять оружие, как достать провиант? И как ввести П ПР0 ГГ НУЮ Жаром Революционной идеи дисциплину среди разнузданных, своенравных старателей? Через кого устано-

роким? аИН ° е Наблюдение 33 ка Рателями и полковником Ши-

_ ЧьИ Т ° ШЗГИ наст °Р°™ Южакова, он увидел: от озера на тропу поднималась девушка, покачивая на вытянутой руке

ГГ Налима - 0на остановилась, скосив на Южакова черные влажные глаза, налим лениво ударял хвостом по ее бедру — Іде ты раздобыла налима?

— Большой нюча ! , а говорит, как ребенок, — рассмеялась девушка.

Южаков смутился: и впрямь глупо спрашивать такие вещи у жительницы тайги.

— Куда идешь глядя на ночь?

— К шаману с подарками. — Девушка вынула из-за пазухи мешочек с бисером. — Отец отдал за него трех соболей.

— Трех соболей за горстку бисера?! Это грабеж!

— Правда, нюча, шаман вчера еще собачью ляжку в зубах таскал, но сегодня уже лисий хвост на руках носит, и мы боимся его,— девушка ушла, покачивая заснувшего налима.

Южаков вернулся в ярангу Наахара за полночь; якут у погасшего камелька курил вересковую трубку.

— Бродишь в тайге, как рысь,— сердито сказал Наахар. — Устал кипятить чай,

— Ты лучше скажи, кто дерет с вашего брата за горсть бисера по три соболиных шкурки?

— Это Софрон Сивцов обирает своих сородичей. Я его маленького учил белку стрелять, думал, хорошим охотником станет, он же стал худой люди. Трех соболей за мешок бисера, однако, небольшой грабеж,— тусклым смешком зашелся Наахар и рассказал Южакову несколько историй о похождениях таежного компрадора.

Жители испокон веков брали в кредит у русских и американских купцов все товары, уплачивая долги пушниной. Честным охотникам казалось невозможным ' не уплатить собственного долга, за отцов и дедов рассчитывались их сыновья и внуки. Зная об этой честности, торговые фирмы скупали долги, и чем больше был список должников, тем успешнее шли дела фирм.

Софрон Сивцов собирал долговые расписки охотников и продавал их фирме «Олаф Свенсон», наживая баснословный барыш. Прошлой зимой он узнал, что в магазинах Охотска нет швейных иголок, и помчался по стойбищам, сообщая простодушным жителям:

— В тайгу пришло горе. Великий мастер, делавший иголки, умер. Белые нючи больше не привезут ни одной иголки, и снова придется шить рыбьей костью. Великий мастер был моим другом и когда-то подарил целую пачку иголок, в память о нем я уступаю каждому стойбищу по одной. Пусть она служит всем — мужчине и женщине, тойону и пастуху.

Софрон передавал иголку старейшине рода или шаману и замолкал: теперь каждый охотник одарит его за общую иголку своим подарком. Он вернулся в Охотск с несколькими нартами пушнины.

* Нюча — русский (якутск.).

Южаков 3 К М0ЖН ° те Р петь таі <ого прохвоста? — возмущался

— А ты научи старого Наахара, как ему тягаться с Софро-ном? Наахар еще ходит один на медведя, но с чем он пойдет против Софрона?

— И научу. За мной дело не станет. А пока просьба —

съезди в Охотск, купи несколько винчестеров да смотри чтобы не задержали солдаты. ’

Узорчатые тени ветвей дремали на поверхности озера, на мелководье росли коричневые хвощи, слышалось чье-то сопенье,—Алексей Иванович увидел крупных, цвета темной меди сазанов. ’

На озере виднелась оморочка: Наахар ловил рыбу сетью стоя посередине лодки и как бы вырастая из нее. Заметив Южакова, он направился к берегу.

— Ухи хочешь, однако? А табак есть, нюча?— спросил Наахар. / 1

После ухи, пахнувшей таежными травами и дымом костра Южаков сказал, глядя в темное лицо Наахара:

— Мне помощь нужна. Не знаю, согласишься ли помочь?

Оленные люди помогают всем попавшим в беду —с гордостью ответил Наахар. ’ ^

— В беду попал не я* В беде оказались такие люди, как ты.

і ыбак удивленно приподнял смоляные брови.

Наахар в беде? В какой? — спросил он.

— Полковник Широкий расстрелял таких же бедных людей, к ак ты, купец Софрон ограбил еще больше охотников, чем ты думаешь. Ваши купцы-сородичи хуже голодных волков, зверь когда-нибудь да насытится, купец — никогда.

Это правда, однако,— согласился Наахар, выбивая пепел из трубки. Но у них есть товар, а нам нужны дробь и порох, чай и мука...

Продавай нам — коллективу Горной артели. Лови больше рыбы, мы возьмем и вяленую, и сушеную, возьмем и ездовых олешек, и тех, что годятся на мясо. Платить станем дай боже как! За одного соболя мешок крупчатки, за десять беличьих хвостов медный котел.

— Я сам умею рассказывать сказки, шоча...

^ Это не сказки, это — слово и дело людей, «то называют себя большевиками...

— Откуда они придут в тайгу?

— Они уже пришли! Большевик — я сам, большевик — Васька Козин. Мы соберем всех разогнанных старателей Горной артели и пойдем войной на охотских богачей и полковника Широкого. Нам нужно много мяса и рыбы и оленьих упряжек для похбда. Ты поможешь, Наахар?

— Помогать людям — закон оленных людей,— раздумчиво сказал рыбак.

— Солнечный закон! А теперь я тоже хочу половить рыбку...

Белые облака покачивались в глубине, по самому дну передвигались синеватые стаи хариусов, а поверхность воды вспарывали щуки. Неистребимая сила жизни чувствовалась и в озере, и в воздухе, и во всем, что окружало Южакова. Рыбак, шуршащий бахилами из прозрачной щучьей кожи, движущиеся облака и рыбы настраивали на лирический лад. Прищурившись, Южаков следил за скрученной из оленьей'жилы леской, привязанной к корме, другой ее конец уходил в воду. Это был перемет с наживкой для щук и тайменей.

Резкий рывок накренил оморочку, жила натянулась, захлестывая и обжигая Южакова. От неожиданного толчка он сковырнулся в озеро, но тут же вынырнул и, наматывая на руку жилу, поплыл к берегу.

Наахар уже был рядом: после короткой борьбы они выволокли аршинного тайменя; разбрасывая хвостом песок, поблескивая крупной чешуей, таймень все еще продолжал сопротивляться.

— Я думал, ты только роешься в земле,— усмехнулся Наахар,— а ты вытащил хитрую и дорогую рыбу.

— Золото подороже тайменя...

— Оно не годится даже на утиную дробь. Только ню.чи без ума от золота, но они — глупые люди. Очень даже глупые, если хотят на золото купить счастье, но это все равно, что поймать свою тень.

Наконец для Южакова наступило время действовать. Он послал на прииски Индирского с поручением направлять в Кы-гыл-Хая всех недовольных старателей; Козин ушел в Охотск для тайного наблюдения за военным гарнизоном. Раз в неделю Наахар путешествовал в город, незаметно, в разных магазинах покупая винчестеры и патроны.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Моросил дождь, земля разбухла от воды, трава полегла по распадкам. Донауров не любил пасмурной погоды, в ненастные дни у него падало настроение.

Ручей метался по ущелью, то исчезая в ягеле, то выбираясь на прозеленевшие камни. Андрей, хотя и знал, что под моховыми пластами вечная мерзлота, все же не мог избавиться от ощущения, что шагает по трясине. Он вышел к мощным сланцевым сбросам; здесь галечник перемешался с кварцитовым песком.

Донауров набрал в лоток грунта и начал промывать, тщательно очищая гальку от глины; деревянное корытце скользило, ныряло, поворачивалось, выплескивая пустую породу. По-преж-

нему моросил дождь, все так же лежали травы, словно низкое небо окончательно придавило их к земле, но что-то произошло в Донаурове, изменив его настроение. Дождевые капли казались золотниками, деревья засветились каждым сучком, весь мир оделся в оранжевый легкий туман. Донауров увлекся работой, глаза смотрели зорко, руки двигались быстро. После десяти промытых лотков заломило поясницу, Донауров присел на глыбу. В месте, где появлялись'спутники золота, не было его самого, но это не огорчало Андрея, из корыстолюбца он опять превратился во влюбленного поэта, и лицо Феоны, очаровательное в своей строгости, возникало из дождевой завесы. «Феона как солнце! Его еще нет, но я знаю, что оно сейчас прорвется сквозь тучи».

Этот день, как и вчерашний, не принес удачи. Устало брел Андрей в свою избушку, и даже черные, выпуклые на красном закате лиственницы, и тишина, переполненная шуршанием срывающихся с ветвей капель, не трогали его души.

В небе прорезалась полоска яркого света и, разрастаясь, стала выорасывать разноцветные охапки лучей, и тотчас раз- 1 вернулись сполохи. Они перемещались, сливались, становясь красными оленями, зелеными птицами, оранжевыми рыбинами, и проваливались в темную пустоту, на месте их росли синие и лиловые травы. Андрей остановился, пораженный, что все вокруг стало многоцветным сном, что небо и земля разговаривают друг с другом, но таинственный их разговор ему не дано попять. Очарованный и растерянный, смотрел он на сполохи и уносился в страну своих мечтаний, где правили красота, поэзия и любовь.

*

]

На другой день Донауров работал у большой сланцевой скалы. Внезапно скала треснула, крупная глыба, медленно кренясь, опрокинулась в ручей, выплеснув на берег воду. К ногам Андрея упал маслянистого цвета комочек.

— Самородок! — Нетерпеливо и жадно перебрасывал он золото с ладони на ладонь, потом встал на колени, засунул руку 1 под скалу, пошарил и разжал кулак: на пальцах желтели зернышки металла. Андрея охватил восторг: наконец-то удача наконец-то подфартило!

Теперь ничего не существовало для него, кроме сланцевой 1 скалы, нависшей над ручьем. Железным скребочком он выгребал из-под нее породу, складывая в лоток, присаживался к воде и начинал промывку.

Грунт все плотнее оседал в лотке, и все осторожнее становились движения Донаурова. 1

Раз-раз! — срывались с лотка частицы пустой породы. На дне остались одни пески — плотные, непроницаемые. Андрей отбивал лоток, с каждым взмахом коричневая полоска бурела 1

и наконец расцвела рыжим цветом — среди тяжелых зерен засверкали самородочки.

Солнце оранжевым пузырем повисло над безмолвными лесами, тени из сизых и гладких стали черными и мохнатьщи, нарастающим гудением предупреждала о себе мошкара, а Донау-ров ничего не видел, кроме цветущего золотом лотка.

— Поздравляю с успехом! — неожиданно громко произнес кто-ію за спиной Андрея.

Он вскочил на ноги, инстинктивно закрывая собой лоток. -Перед ним стоял мужчина в брезентовом плаще, в кожаной широкополой шляпе.

— Иван Елагин, ваш сосед,— представился незнакомец.

— Как же Елагина не знать! —Андрей пожал крепкие пальцы человека, чье имя со страхом произносилось в тайге и на Побережье.

Был Елагин среднего роста, широкоплеч, коренаст, копна каштановых волос сваливалась на левую щеку, маленькие серые глазки поблескивали из-под густых бровей.

— Наслышан про то, что хотите продать свой участок. Не советую, смешно продавать счастье. Смешно и, извините, глупо.

— Вы это всерьез?

— Такими вещами не шутят.

— Я хочу уступить вам богатство, а вы отказываетесь от него. Странно!

— Во-первых, я и так богат, во-вторых, иметь соседом такого славного человека, как вы, ючень приятно. О вас я знаю больше, чем вы думаете. В тайге нет золотоискателей, которые могли бы постоять друг за друга, мы живем, как волки, каждую минуту готовы загрызть друг друга, нас всех перебьют партизаны. Они уже объявились, вожак ихний Алешка Южаков только и ждет удобного случая. Завтра у меня собирается совет золотоискателей, есть кое-какие новости. Приглашаю и вас. Посидим, потолкуем о важных делах... — Елагин не договорил, оттолкнул Андрея в сторону и отбежал от ручья.

Загрузка...