III

Опалихин, ясно улыбаясь, поправил на своей груди прекрасную душистую цепь, искусно сплетенную из жасминов с пунцовою розою посредине. Эту цепь сплели для него Ложбинина и Людмилочка, и теперь они с звонким смехом возложили ее на него, как на председателя и руководителя открывающихся Soirées intimes. Опалихин, сильный, изящный и обильно надушенный, сияя холодными серыми глазами, приготовлялся сказать маленькую речь и лениво перебирал пальцами свою благовонную цепь. В поместительной столовой за большим круглым столом, на котором шипел самовар, стало на минуту тихо. Только сама хозяйка, Вера Александровна Ложбинина, еще посмеивалась, переглядываясь с Людмилой Васильевной или, как все звали ее за глаза, Людмилочкой. Они обе уже предвкушали то удовольствие, которое им должна была, по их предположению, доставить речь умного и милого Сергея Николаевича. И та и другая — женщины лет 28-ми. Вера Александровна — немножко полная блондинка, а Людмилочка — худощава и рыжевата; обе они сумели как-то умненько отделаться от своих мужей без скандала и с приличным обеспечением, так что мужья же остались во всем виноватыми, и теперь они наслаждались полнейшей самостоятельностью: по зимам жили в Петербурге, а на лето приезжали в именье Ложбининой. Тут же за круглым столом размещались все участники четверговых вечеринок; рядом с Людмилочкой сидел Столбунцов; он беспокойно вертелся на своем стуле, морщил бритое, как у актера, личико и порою поглядывал на бюст своей соседки вороватыми мышиными глазками. Дальше, небрежно привалившись к спинке кресла и далеко вытянув ноги, одетый в светлый фланелевый костюм, помещался Грохотов, тонкий брюнет с эспаньолкой под нижней губой и мечтательными глазами. Он рассеянно поглядывал на присутствующих и иногда, точно совершенно забыв о них, равнодушно выстукивал пальцами по колену какой-то мотив. Рядом с ним сидели Кондаревы — муж и жена. Муж глядел себе под ноги и устало жмурил глаза, а Татьяна Михайловна, нарядно одетая и надушенная, как будто немного дичилась. Впрочем, в ее выразительных глазах ярко сверкали порою оживление, удовольствие и любопытство.

— Милостивый государыни и милостивые государи! — наконец заговорил Опалихин с комичным жестом.

Он оглядел всех присутствующих насмешливыми глазами и, достав из бокового кармана пиджака маленькую тетрадочку почтовой бумаги, продолжал:

— Наше дружно и тесно сплоченное общество поощрения смеха, веселья и радостей с нынешнего дня открывает свои еженедельные вечеринки. Цель каждого из участников этих вечеринок должна быть одна: стараться собрать в свою дорожную торбу как можно более радостей. А попутно мы будем сшибать своими ногами предрассудки, те самые предрассудки, которые до того придавили своею обузою свободное сердце человека, что его жизнь стала похожей на жизнь каторжника. Итак-с, попутно мы будем бороться с ними.

— То есть, как это бороться? — спросил Грохотов, поднимая ленивые и мечтательные глаза, и по его лицу было видно, что он тотчас же забыл о своем вопросе.

Опалихин холодно оглядел его. Кондарев сидел бледный и устало жмурил глаза. Татьяна Михайловна вся превратилась во внимание.

— То есть, — продолжал Опалихин с надменной улыбкой, — каждый предрассудок, который попадется нам на дороге, мы бережно изловим, внимательно оглядим, как редкостное насекомое, и затем прикинем на весах чистого разума…

— Опять разум! — внезапно вскрикнул Кондарев и задохнулся от нервной дрожи.

Все оглядели его с недоумением.

— Разум, — между тем, продолжал он, — в светлой душе — это крыло ангела, а в темной — волчий зуб и лисий хвост!

И он замолчал.

— И затем прикинем на весах чистого разума, — настойчиво повторил Опалихин, не обращая на Кондарева ни малейшего внимания. — И если, — продолжал он, — насекомое вывесит хотя сотую долю золотника, мы спрячем его в свою торбу, благословим и скажем: плодитесь, размножайтесь и населяйте землю, а не вывесит — вышвырнем его за борт.

При последних словах Опалихин даже повысил голос, и все его лицо точно осветилось надменным вызовом.

— Браво, браво, — тихо захлопала в ладошки Вера Александровна.

Столбунцов визгливо расхохотался, и его маленькие глазки лукаво забегали, как у вороватого и трусливого зверька.

— Мы долго и много терпели от этих насекомых, — между тем, запальчиво продолжал Опалихин, — а теперь мы сказали: «довольно, мы хотим жить!» И мы занялись пересмотром всех ценностей, всех до единой, желая, наконец, всем сердцем радостей и счастья. А желание жизни — разве оно не естественно для живого существа?

— Конечно, — заговорил он уже более спокойно, — каждый из нас обязан относиться к другому вполне вежливо, уважая в нем ту или другую ценность, — и только-с! На большее пусть не претендует никто! И если жизнь столкнет кого-либо из нас с его соседом, — каждый волен считать перед собою все пути открытыми, все средства возможными, и пусть будет победа за смелым.

— Браво, браво, — снова захлопала в ладошки Вера Александровна.

— И что же, — спросил Кондарев, когда Опалихин, наконец, кончил свою речь, — что же под этим уставом расписаться, что ли, надо? — И он кивнул на тетрадку почтовой бумаги, которую вертел в своих руках Опалихин.

— А это как хочешь, — отвечал тот с усмешкой.

— Что же, я подпишусь, — устало сказал Кондарев, — но только добавлю: разум — это волчий зуб и лисий хвост. Хочешь?

Опалихин рассмеялся.

— Добавляй, добавляй, — проговорил он сквозь смех, — но ты только этим признаешь то, что у тебя душа темная.

— У меня душа ни темная и ни светлая, а так… серая в яблоках! — расхохотался Кондарев хриплым смехом, что бывало с ним только тогда, когда он сердился. И он сделал рукою резкий, совсем купеческий жест.

После чая он тотчас же отправился домой, оставив Татьяну Михайловну у Ложбининой. Он ссылался на то, что ему надо дома кое-чем распорядиться, заняться кое-какими делами, но он обещал, покончив с делами, снова возвратиться сюда часа через три, четыре. От усадьбы Ложбининой до усадьбы Кондаревых было всего версты полторы, и он ушел пешком.

Между тем, вечеринка продолжалась своим чередом. Вся компания ездила кататься на лодке, затем зажгла на берегу Вершаута костер, пела хоровые песни, и Столбунцов отплясывал даже у пылающего костра канкан, обрядившись в юбку, которую ему, как оказалось, заранее приготовила Людмилочка. Затем вышло как-то так, что Опалихин и Татьяна Михайловна остались в саду одни, с глазу на глаз.

Они ходили по аллее сада и беседовали. Она, взволнованная и возбужденная, с огоньками в глазах и побледневшим лицом, говорила ему:

— Я как-то слышала от вас, Сергей Николаевич, о каком-то царстве разума, где людям будет хорошо, очень хорошо, но где люди не будут любить друг друга…

Она не договорила. Ее перебил Опалихин.

— А разве люди теперь и здесь любят друг друга? — спросил он ее. — Вы сказали: «где люди не будут любить друг друга». Да. Там они не будут любить друг друга совершенно точно так же, как они не любят и здесь. А не любят, так как это противно их природе. Как я могу любить человека, ударившего меня в сердце? Я этого не могу, и переродиться не в моей власти! — Он замолчал, пожав плечом.

— Но, по крайней мере, — сказала Татьяна Михайловна, — люди теперь знают, что они должны любить. Это уж и то хорошо!

Опалихин снова пожал плечом.

— Я знаю, — проговорил он с улыбкой, — я знаю, что должен вам тысячу рублей: но я также прекрасно знаю, что я никогда их вам не отдам, так как я банкрот. Легче ли вам от этого?

— Да, — воскликнула Кондарева с живостью, — мне уже легче от вашего сознания! И мне было бы больнее, если бы вы совсем не признавали вашего долга!

— Ну, да, — небрежно усмехнулся Опалихин, — вы меня немножко поймали, так как я привел не совсем удачный пример. В этом примере я уже признал, что взял у вас некоторую сумму. Но если я ее у вас не брал, а заработал ее сам, своими руками, своим горбом, своей головой, тогда как прикажете мне поступить?

Он заглянул ей в самое лицо насмешливыми и холодными глазами. Она молчала в замешательстве, потупив голову. Свет месяца, заливавший весь сад, освещал и ее лицо, и оно казалось мертвенно-бледным. В саду было тихо; деревья не шевелились, словно оцепенев в сказочном сне, и необычайная тишина точно оковала и сад, и воздух, и небо. Взрывы хохота, доносившиеся порою в сад из раскрытых окон дома, казались не имеющими ничего общего с этой целомудренной тишиной, и они быстро умирали здесь, как существа, вышедшие из другого мира. И тишина по-прежнему оставалась недоступной и гордой.

— В царстве разума, — наконец заговорил Опалихин, — люди отнимут возможность у того, у другого, у третьего, у каждого, вредить себе. Вредить будет не выгодно. И на том спасибо. А любить — это, пожалуй, слишком жирно.

Они молча снова прошли всю аллею и вновь повернули назад. Свет месяца разливался на песке аллеи, и отражения деревьев дрожали в этом зеленоватом свете, как в воде.

Опалихин заговорил:

— Там, в том царстве, работать будет полезно, а вредить невыгодно. И слава Богу! И это уж очень хорошо. Это почти все! Зачем же мечтать о кисельных берегах, недоступных ни нам, ни нашим внукам, когда у нас почти под самым носом рисуются ей-богу же порядочные страны. Но, конечно, — добавил он, — чтобы приплыть к ним, надо работать, а работать-то мы как раз и не любим. Нам гораздо приятнее мечтать.

И он говорил все на ту же тему смело и просто; она слушала его молча и какой-то новой жизнью, содержательной, ясной, полной радостей и смысла веяло на нее от его слов. Месяц поднимался все выше, заливая зеленоватым светом весь сад. И они тихо двигались в этом свете среди непробудной тишины.

Они подошли к беседке, приютившейся между кустов сирени на небольшой луговине, в самой окраине сада. Здесь было еще светлее и торжественнее, и тишина казалась напряженнее. Они вошли в беседку.

Мутный сумрак залил их своими волнами; в беседке было темно, хотя лунный свет вливался сюда и в два окна, и в дверь тремя широкими и тихими потоками. Они молча сели, она — в кресло, он на кушетку. Развернутая книжка валялась на крошечном столике с малиновою доскою, белея в полумраке. Вера Александровна иногда любила почитать здесь книгу, заглядывая сюда даже и вечером, и у одной из стен беседки, на черной широкой тумбе, стояла предусмотрительно приготовленная пара бронзовых подсвечников, громадных и тяжелых, изображающих двух сатиров с факелами в руках. Лунный свет мягко сверкал на их козлиных ногах и на их плоских лицах, и сатиры точно пересмеивались, угрожая друг другу каждый своим факелом.

Беседка стояла почти на самом обрыве, которым заканчивался сад, круто сбегавший к Вершауту, и поверхность реки виднелась сквозь окно мутным, дымящимся пятном.

Опалихин и Кондарева оба глядели на это тусклое пятно и молчали. Казалось, тишина сада, лунный свет и вся эта сказочная ночь натянули струны их душ до невероятной напряженности, так что было достаточно одной упавшей на них песчинки, чтобы они издали один и тот же аккорд. Опалихин боролся с этим оцепенением души и хотел начать разговор; но борьба некоторое время оказывалась бесплодной и он не находил на своем языке нужных слов. Наконец, он вздохнул и сказал:

— Да-с, Татьяна Михайловна; так-то-с. Возлюби, — это ведь только сказать просто, а на деле выходит зачастую совсем даже невыполнимо. Ведь вы вот меня не любите, а я ли не молю вашей любви? — внезапно добавил он с усмешкой. И он побледнел; Татьяна Михайловна побледнела тоже.

— Вы не о той любви говорите, — прошептала она, склоняя бледное лицо.

— Ах, не о той, — протянул Опалихин с гневной дрожью в губах, — не о той! Вам надо любовь сахарную, тепленькую, жиденькую, слабенькую, так, чтобы не обжечься, не поперхнуться, не опьянеть, но и не напиться. Да? О, — воскликнул он, — благодарю вас за угощенье, но мне-то этого совсем не нужно. — И он засмеялся сердитым смехом. — Мне нужна живая любовь, с кровью и телом, счастьем и мукой, — могучая, земная, вот такая любовь, — шептал он, внезапно поднимаясь с кушетки, — вот такая любовь, какою я люблю вас!

Он замолчал и задумчиво прошелся взад и вперед по беседке. Лицо его было бледно до неузнаваемости и оно озарялось теперь какою-то новою мыслью. И вдруг он круто повернулся и сделал шаг, чтобы идти к Кондаревой. Однако, он тотчас же остановился с жестом досады. В дверях беседки неожиданно появился Кондарев. Он увидел их и весело закричал:

— Господа, пожалуйте ужинать. Торопитесь: Столбунцов в азарте и это преуморительно! — Он расхохотался звонким смехом.

Татьяна Михайловна сидела смущенная. Опалихин глядел на Кондарева и думал: «Слышал ли он мои слова или нет? Да, конечно же, нет!» — решил он, увидев ясные, как у ребенка, глаза Кондарева. Он оглядел его насмешливо.

— Идите же, — между тем совершенно весело говорил Кондарев, — идите же, идите же, Бог с вами!

Все втроем они двинулись в дом и всю дорогу Кондарев, не умолкая, трещал беспечно и весело. Однако, у самого балкона он несколько замешкался, и когда Опалихин и Татьяна Михайловна, миновав его, скрылись в дверях дома, он ухватил себя за голову и с тоскою подумал: «А? Что же это такое? И Таня, Таня молчала!» Он обхватил перила балкона руками, точно боясь упасть. Некоторое время он простоял так с бледным лицом и печальными глазами. И вдруг торжествующая злобная улыбка искривила его губы.

«Ну-с, что же, Сергей Николаич, — подумал он, — кто же из нас сильнее: я или ты, а?»

И он стал тихо подниматься по ступеням балкона.

Ночью у себя дома, когда Татьяна Михайловна уже спала в своей постели крепким и сладким сном, он сидел у окна спальни, глядел в притихший сад и думал, думал об Опалихине.

«Ох, Сергей Николаевич, — думал он, — а ведь я много сильнее тебя, только я силушки свои железными цепями оковал, а ты их как павлиний хвост распустил, и сам на себя дивишься не надивуешься. Силен не тот, кто цепи с себя сорвал, а тот, кто сам их на себя наложил!»

Загрузка...