IX

В светлом летнем костюме и в высоких сапогах, весь словно сияющий холодным и спокойным светом Опалихин стоял на берегу реки и наблюдал за работами. А работа кипела здесь ключом, и звонкие веселые звуки носились в воздухе. Здесь, на реке Урлейке, в семи верстах от своей усадьбы, Опалихин возводил новую плотину. Старая, устроенная по первобытному способу, почти из одного хвороста, оказывалась никуда негодной, и ее ежегодный ремонт стоил больших денег. И вот Опалихин приступил к сооружению нового образца плотины, совсем без хвороста, которая вся должна была состоять из одних только затворов, разбивающихся в вешнюю воду.

— Мы воды не тронем, — шутил Опалихин с рабочими, — иди, красавица, в какие хочешь ворота, — так зачем же она нас будет обижать?

Кроме того, здесь же, на той же Урлейке, несколько ниже плотины, на зеленом мысу, он ставил маленький винокуренный завод. Каменщики, перемазанные в глине и извести, выкладывали уже стены, а извозчики в телегах, покрытых красною пылью, подвозили кирпич. И все эти работы оглашали воздух радостным звоном. У плотины, над светлыми водами Урлейки, гулко бухала бабка, заколачивая сваи. На берегу пела живая цепь рабочих, подтягивавшая на канатах тяжелые сосновые бревна, еще пахнувшие бором. Где-то шипело точило, натачивая топор; слышались шлепки глины; шуршал кирпич о кирпич. И все эти разноголосые звуки, сливаясь в своеобразную мелодию, носились в этом блеске светлого дня, припадали к водам реки и будили в сердцах копошившихся здесь людей веселую бодрость труда, как труба будит солдата. Люди бегали, ходили, осторожно перебирались по бревнам над водами речки, сгибали спины под тяжестью, вздымали руки, вооруженные сверкающими топорами, упирались ногами, подтаскивая бревна, пыхтели, кричали, пели.

И приречные кусты откликались людской работе протяжными вздохами.

Живая цепь рабочих, как будто порывом бури вся наклоненная в одну сторону, в распоясанных рубахах, с расстегнутыми воротами, пела:

Ка-а-ма стыд свой потеряла,

Как бурлака увидала, —

И-эх, дубинушка, ухнем!

И Опалихину было весело слушать всю эту звонкую музыку труда, глядеть на напрягавшиеся мышцы, на покрытые потом лица, на засученные рукава, на молодую бодрость еще неуставших сил, на живой блеск глаз.

«Вот она — жизнь, — думал он, — жизнь — молодая и бодрая красавица, смелая, задорная и бойкая; она не прочь и потрудиться, не прочь и кутнуть. Зачем же навязывать ей то, чего у нее совсем нет, и как можно отказываться от ее горячих ласк?»

Ясными и смелыми глазами он окидывал веселые извивы Урлейки и всю сверкающую на солнце окрестность и думал снова: «Вон Урлейке забавно разорять мои плотины, а меня радует перехитрить ее, и кто же тут виноват? Жизнь — борьба, но в этой борьбе вся наша радость и счастье, и да здравствуют победители!»

С плотины протяжным напевом неслось:

И-эх, сказала Волге Кама,

Что тебе за дело, мама!

В то же время Кондарев ехал к Опалихину. Он прекрасно знал, что того сейчас нельзя застать дома, что Опалихин на мельнице, и вот поэтому-то он и ехал к нему.

— Барин дома? — спросил он молодого, чистенько одетого паренька, прислуживавшего Опалихину и теперь встретившего Кондарева в прихожей.

Паренек улыбнулся, лицо у него было курносоватое, все в крупных рябинах, но он очень гордился им и держал себя в чистоте и был бесконечно весел.

— Никак нет-с; они-с на мельнице.

— Анис в лугах, — пошутил Кондарев, — а на мельнице мука да вода. — И беспечно оглядев фыркнувшего паренька, он добавил:

— Я подожду барина в кабинете. Слышал?

Кондарев вошел в кабинет Опалихина. И едва только он переступил порог кабинета, беспечное выражение ушло, с его лица. Глаза его блеснули тревожно; он побледнел и беспокойно заходил из угла в угол.

«Что же это такое, — подумал он, внезапно останавливаясь посреди кабинета, — неужели я на попятный задумал играть? Каких это таких страхов я испугался?»

Он опять прошелся по кабинету с бледным лицом и беспокойно сверкающими глазами.

— Нет, если идти, так уж идти до дна! — хотелось ему кричать на весь кабинет. — Бить, так уж бить так, чтобы голова под облака улетела!

Он тяжело передохнул и снова остановился посреди кабинета с тревогою в глазах. Мучительные колебания бегали по его лицу кривыми судорогами. Казалось, он твердо решился переступить через какую-то черту, но что-то удерживало его перед нею могучим и властным окриком, порою только удесятерявшим бешенство желаний, приходивших в ярость, как зверь под ударами плети. Иногда же он ловил себя на мысли: «Ведь, назад сыграть, еще можно будет, зачем же преждевременно рюмить». В конце концов он как будто бы несколько утешил себя именно этим и с мучительною смелостью двинулся к письменному столу Опалихина. Сперва он внимательно оглядел самый стол, заходя с боков и сзади и даже нагибаясь под его доску. Это был несколько оригинальный стол, блестяще-черный, с узенькими: золотыми бордюрчиками на ящиках и желтым, золотистым сукном. И казалось, он остался доволен его обзором. Затем с резкими и быстрыми жестами, точно боясь, что его опять потащат назад, он достал громадную связку ключей и, наклоняясь над ящиком стола, стал подбирать к нему ключ, быстрыми движениями пальцев откидывая негодный обратно в свою связку и принимаясь за следующий. Однако, вся связка оказалась негодной; резко и торопливо он сунул ее обратно в карман и достал новую. Несколько минут он работал так, наклонившись над столом, переменяя связку за связкой, бледный, с насторожившимся лицом. И вдруг злая улыбка торжества, освятила его лицо. Нужный ключ отыскался; замок дважды звякнул, открыв и закрыв ящик. Тогда он снял этот ключ со связки и испробовал им замки всех ящиков стола; ключ отпирал и запирал все до единого. Убедившись в полной пригодности ключа, Кондарев оглядел его внимательно и пристально, как человека, с которым придется делать большое дело, и спрятал его отдельно в карман жилета. Однако и этого ему показалось мало, и он тотчас же снова достал его оттуда и перепрятал в кошелек как драгоценность. После этого, с донельзя утомленным лицом, с расслабленными жестами человека, измученного непосильной работой, он подошел к дивану, удобно уселся, привалившись спиной в угол и, закрыв глаза, положил на колени ладони. Казалось, он ничего не видел и не слышал и только отдыхал.

— А-а, — холодно и насмешливо протянул Опалихин, увидев Кондарева в своем кабинете, — весьма рад видеть мой лучший друг!

Кондарев поднялся ему навстречу с дивана. Они поздоровались.

— Да что тебе нездоровится, что ли? — спросил его Опалихин.

Он весь точно светился спокойствием и ясностью и от каждого его мускула еще веяло рабочей энергией.

— Нет, я ничего, — говорил Кондарев, снова усаживаясь на диван с расслабленными жестами, — я всегда такой, ведь ты меня знаешь?

Опалихин присел к письменному столу и стал рассказывать ему о работах на мельнице.

— А знаешь, — говорил он через несколько минут Кондареву, — знаешь, почему ты такой?

— Какой такой?

— Ну, как бы тебе сказать? Ну, кислосоленый, что ли, — усмехнулся Опалихин, — оттого, что у тебя никакой веры нет. Это поверь мне. Вера — сила. И я если и силен, так только своей верой.

— Да что ты? — с деланным изумлением воскликнул Кондарев.

— Вера в какую хочешь критическую минуту придет и выручит. Она и через море посуху проведет. Вспомни Авраама. Человеку сына нужно было зарезать, и что же? Пошел светлый и ясный. А почему? Да все потому же! Вера-с!

Кондарев внезапно побледнел:

— Вот как! — проговорил он. Он точно не ожидал такого оборота от Опалихина и некоторое время глядел на него как бы с изумлением.

— Так стало быть по-твоему выходит, — наконец заговорил он задумчиво и даже с дрожью в голосе, — по-твоему выходит, что — если человек ради торжества веры своей, против этой же самой веры пойдет, т. е. против заповедей этой веры, — поправился тотчас же он, — так это подвиг стало быть? И если стало быть человек…

Однако он не договорил; он как бы уже окинул что-то своими собственными глазами, без помощи постороннего, и продолжение вопроса для него оказывалось лишним. И он замолчал; а затем, внезапно оживившись, он заходил по комнате и заговорил, что за чудо травы нынешний год в его полях. На его щеках начинал загораться румянец, а он все бегал по комнате и с возбужденными жестами говорил и говорил. Его точно несло потоком, и лихорадочный блеск светился в его глазах; наконец, неожиданно остановившись перед Опалихиным, он спросил его:

— А как по-твоему, — падающего толкнуть надо?

Опалихин недовольно поморщился. Болтовня Кондарева как будто начинала ему уже надоедать.

— А почему ты меня об этом спрашиваешь? — спросил он его в свою очередь недовольным тоном и с легкой гримасой.

— Да так уж! — возбужденно воскликнул Кондарев. — Нужно мне это, уж поверь, нужно! — повторил он, снова забегав по комнате.

— Если хочешь знать, — отвечал Опалихин, — толкать то, что и без того падает, я нахожу напрасной тратой энергии. А впрочем, — добавил он, — в лесном хозяйстве приходится к этому прибегать; все же лучше воспользоваться полусгнившим деревом, чем гнилью.

Кондарев с восторгом глядел на него.

— На все у него готов ответ! — воскликнул он, закатываясь исступленным смехом. — Ну, ведь это просто чудо, что такое? То есть прямо-таки кладовая какая-то! Нет, конечно, — вскрикивал он с возбужденными жестами и весь красный, — конечно! Сейчас же перехожу в твою веру. Сию же минуту! Баста! И я человеком хочу быть! К черту кислосоленую меланхолию!

Он был точно в бреду; однако, Опалихин, казалось, не замечал этого и глядел на него чуть-чуть презрительно, но вместе с тем и весело. Вид Кондарева теперь как будто начинал его забавлять.

Между тем Кондарев бегал из угла в угол по кабинету и потирал руки.

— Впрочем, мне немножко кажется, — с улыбкой заговорил он, подбегая вновь к Опалихину, — мне чуть-чуть кажется, что отчасти ты свою веру заимствовал. И знаешь откуда, — плутовато улыбался он в лицо Опалихина, — знаешь откуда? Из пятого евангелия!

— Из какого пятого? — спросил Опалихин небрежно.

— От Фридриха… — протянул Кондарев, подражая голосу дьякона, — от Фридриха Заратустры! — он расхохотался.

— Не знаю, — небрежно усмехнулся Опалихин, — не все ли равно, откуда пчела мед набрала, мед хорош — и ладно!

— И опять ответ! — воскликнул Бондарев. — Нет, решительно перехожу в твою веру! Сию же минуту! — Он снова рассмеялся; почти все свои вскрикиванья он теперь сопровождал смехом.

— Ну-с, — забегал он по комнате, — как бы только нам это устроить? То есть присоединение-то это к новой вере! — Он что-то искал глазами, бегая по комнате, и, увидев в углу трость Опалихина, побежал к ней.

— Вот все, что нам нужно! — вскрикивал он, схватывая трость и потрясая ею.

Все его лицо было в красных пятнах; глаза горели. Алые пятна выступали даже на его лбу, над бровями.

— Вот самый подходящий инструмент. Опалихинская палка! — вскрикивал он. — Этой самой палкой я буду… — он не договорил, раскатившись смехом.

— Я буду клясться, — продолжал он и положил палку на стол. — Вот взгляни! Любуйся и слушай!

Он стал в величественную позу, отставил ногу, выпятил грудь и положил руку на палку. Опалихин глядел на него с холодной усмешкой. Болтовня Кондарева снова стала ему противна. Это было заметно по его презрительной усмешке.

— Клянусь, — между тем с комичной торжественностью говорил Кондарев слово за словом, — клянусь вот этою самою опалихинскою палкою отныне всем сердцем моим и разумом признавать лишь нижеследующее: в борьбе все пути открыты. Это первое. Второе. Что не хорошо для всякого, вкусно для Якова. Третье. Стыдится надо только глупости. И четвертое. Толкать падающего — напрасная трата энергии. Все-с!

Кондарев побежал с палкой Опалихина обратно в угол. Затем он тем же порывистым жестом достал из кармана кошелек, вынул оттуда ключ и, быстро вращая его в своих тонких пальцах, заиграл им перед глазами Опалихина.

— Вот погляди, — говорил он с веселым возбуждением, точно в конец охмелевший, — вот полюбуйся! Вот ключ! И с этим самым ключом я в новые двери иду! Понял? Нет? Как хочешь! — и он снова опустил ключ в кошелек и спрятал его в карман.

После этого он опустился на диван и замолчал. Когда Опалихин, удивленный его внезапным молчанием, обернулся к нему, его щеки были уже совсем бледны, а глаза глядели в противоположную стену и устало жмурились.

— Вот ты всегда так, — сказал ему Опалихин, — смеешься, смеешься, а потом точно в воду нырнешь. И смех твой — нездоровый смех, капризный, женский, нервный. Впрочем, иногда, он похож на ребячий.

Кондарев не отвечал ему ни слова. Он как будто считал все дело сделанным.

Однако, уже усаживаясь в экипаж, он вдруг вспомнил, что им сделано далеко не все. «Как же это я так? — подумал он, — о самом-то главном чуть-чуть и не позабыл!» — Он выпрыгнул из экипажа и снова вошел в кабинет Опалихина.

— У меня к тебе дело было, — сказал он тому с усталым видом, — да я чуть, признаться, не позабыл. Помнишь, ты мне хотел дать образцы шуваловского овса? Они у тебя в письменном столе кажется, в нижнем ящике, налево.

Опалихин нагнулся к столу и достал из кармана небольшой бронзовый ключ. «Ключ от стола он в кармане носит, — подумал Кондарев, — это хорошо!» — И он добавил вслух:

— Вот сразу видать делового человека, и ключ от стола в кармане, а у меня другой раз ищешь-ищешь, — развел он руками.

— А как же иначе-то, — отвечал Опалихин и вручил Кондареву образцы овса.

«Так ключ от стола у него всегда при себе, — думал Кондарев всю дорогу, — и если я захочу его бить, так уж без промаха стало быть».

Впрочем, тут же он добавил: «Может быть я до конца и не дойду и на вершок от края отбой сыграю и назад оберну. Ну, да там виднее будет!»

У самого крыльца своего дома он нагнал бабу; баба кивала ему коричневым лицом и совала в руку какой-то грязный узелок.

— Что тебе, милая? — спросил он ее.

— Да вот твоей хозяйке, — заговорила баба, — в гостиниц; пользовала, она меня, спасибо ей, от ноги; то бишь, от горла, или бишь…

Баба спуталась, и по ее лицу бродило замешательство.

— Средствие, то бишь, она мне давала от горла, — наконец нашла она истинный путь, — а пользовала я им ногу!

— И помогло?

— Как тебе рукой сняло! — в умилении доложила баба.

И видя, что Кондарев отстраняет ее узелочек, она торопливо и ласково восклицала ему вдогонку:

— Ну-ну, что же ты, милый! Нам ведь не жалко! Не погнушайся уж, Христос с тобой!

А Кондарев входил в дом и думал: «Вот тут так уж вера, истинная вера, могучая вера. Авраамовская вера!»

Через несколько дней ночью в кабинете Кондарева случилось маленькое несчастие: неосторожно он опрокинул на письменном столе лампу, и стол несколько пострадал от огня. Нужные бумаги, впрочем, уцелели все, стол же пришлось вынести в кладовую. На другой день утром Кондарев уехал в губернский город по каким-то неотложным делам, и вместе с тем он хотел приобрести там кстати и новый письменный стол, о чем он и сообщил жене.

Загрузка...