И здесь пауза (думаю я теперь…) — здесь два года, с которыми я не знаю что делать: и как если бы (думаю я…) — как если бы нечто (и даже все…), уже начавшись (в августе, в августе…), еще, странным образом, медлило, и таилось, и пряталось — где-то, за краем жизни, за поворотом.
И все-таки заполним ее, эту паузу: заполним ее все-таки… чем-нибудь.
Отступая в прошлое, события и вещи меняют свою природу. Совсем иначе видим мы их; время, лежащее между ними и нами, высвечивает их как будто своим, — своим собственным, — прозрачным, пронзительным, — тем же самым, может быть, светом, какой светит… да, снова светит сегодня здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке, где я живу по-прежнему, один, поворачивая обратно.
И всматриваясь отсюда, теперь — в тот, там, покинутый мною город, — и хотя он кажется мне, теперь и отсюда, чем-то почти немыслимым, невозможным: как если бы его никогда и не было вовсе, — всматриваясь отсюда, теперь, вопреки всему и прежде всего, я вижу там, в том городе, некие, еще возможные, почти возможные улицы, переулки: проходы, арки, дворы: тот дом, например, тот двор (с клумбой, скамейкой…), где жил я — еще так недавно, уже так, в общем, давно; ту арку, выводившую из двора в переулок; тот, между трех, с одной, и трех, с другой стороны, очень старых, но и очень хорошо сохранившихся, бледно-зеленой краской выкрашенных домов (с фронтонами, с подобьем кариатид…) к ближайшей улице ведущий проход: проход, всякий, почти всякий раз, когда я шел по нему и как бы часто я по нему ни ходил, поражавший меня своей неожиданной, среди кривых улиц, загибавшихся переулков, прямизной, соразмерностью, внезапной и уверенной перспективой; ту улицу, наконец, спускавшуюся к красной, кирпичной — с далекими куполами за нею — стене; еще улицы, еще переулки; бульвары, аллеи; преображенные временем, пронзительным светом, они влекут меня — почти так же, быть может, как влекут меня, здесь и теперь, эти крошечные, у моря в соседней деревушке километрах в пяти от нашей, с совершенной ясностью друг от друга отделенные домики, далекие сосны; почти так же, быть может, как влекут меня те, другие, дачные улицы, кусты и деревья, мелкий дождь и тихая морось — так навсегда и оставшиеся: в августе, в начале всего.
Все это было — и есть, разумеется — там, в том городе, мною покинутом.
И все это было — бывало — разумеется, зимним, осенним… и был, значит, ветер; листья; были, конечно же, облака; и — что же? — и густая синь вечернего неба над, скажем, желтыми, красными кронами; и сиреневый отблеск крыш перед самым закатом; и те, скажем, светлые, снежные, как будто тающие и почти прозрачные ночи, когда, просидев весь вечер у меня, в моей комнате, мы выходили вместе с Максом на улицу; я шел провожать его; странно легкими, в отсветах фонарей, казались мне очертанья карнизов, решеток, обведенные снежной каймою; совсем неподвижно, как будто вообще неспособная к движению, стояла приткнувшаяся где-нибудь на ночь, в проеме арки, машина; бульвар терялся в сугробах; снег скрипел под ногами; и еще говоря, быть может, о чем-нибудь — впервые прочитанном, договаривая, не в силах договориться, сворачивали мы в один, в другой переулок, налево, направо… и еще долго, иногда очень долго бродили по улицам, пустынным и замершим; и почти так же, быть может, как бродили, в августе, по лесу; почти так же, быть может, как, впоследствии — здесь, вдоль моря, по дюнам.
Да, все это — или, вернее: вот так, преображенное временем, все это вспоминается мне теперь; но (с другой, роковой стороны…) — но я уже никогда не забуду, как сказано, того ощущения невозможности, провала, разрыва… которое вдруг охватывало меня на каком-нибудь огромном, ревущем, полном машин, людей, возбужде-нья проспекте, в каких-нибудь снежных, ранних, текущих и растекавшихся сумерках; или, например, на какой-нибудь, заметенной снегом окраине, среди грязно-белых, и вполне одинаковых, домов, пустырей, скользящих прохожих; или, скажем, в метро: в метро, в этом призрачном, подземном, электрическом сумраке, где все исчезало: и дома, и деревья, и снег, и листья, и улицы… и только необозримые, серые и черные толпы двигались, сталкивались, обгоняли друг друга; и так странно, мучительно терялись все направления; и поезд въезжал на станцию с какой-то — не той стороны; и станция оказывалась вдруг — перевернутой; и я уже сам не понимал, может быть, где я, собственно, нахожусь.
Все это тоже было — и есть, наверное — там, в том городе, покинутом мною; всего этого: ничего этого как бы — нет, как бы — не было.
Странный город, удивительный город. Название его сохранилось; названия — исчезли; все тонет — в безымянной безмерности.
Да, все безмерно, огромно; и все кажется — взорванным: как если бы (так думаю я теперь — или так думал я, может быть, в шуме и грохоте, в тоске и спешке возвращаясь, к примеру, домой…) — как если бы некий мир, некий город, здесь когда-то стоявший — распался, разбился: и вот — на том же месте, среди обломков, развалин — возникли какие-то улицы, проспекты, дома, ни с чем не соотнесенные, ни к чему не причастные… вне мира, вне города.
Есть (еще и еще раз…) — есть вещи, поддающиеся, и есть — не поддающиеся описанию. Первые могут случиться на бумаге — бумага не рвется; о вторых мы только упоминаем с опаской.
Есть вещи поддающиеся, и есть — не поддающиеся описанию; но (так думаю я теперь…) — но тот дом, где жил — Макс, всегда казался мне, и до сих пор кажется: из всего неописуемого — самым неописуемым, из всего немыслимого — самым немыслимым, наименее возможным — из всего невозможного. Темной громадой нависает он над рекою, над городом, над другими домами — перерастая их все и как бы вбирая их все в себя… Макс же (думаю я теперь…) видел его каждый день (каждый вечер и каждое утро…) — из окна своей комнаты. Он жил в боковом, или, вернее, в противоположном по отношению к главному зданию крыле; окно его комнаты выходило во двор; — и всякий раз, когда, переехав на троллейбусе через мост, я заворачивал за угол, поднимался на лифте, нажимал на кнопку звонка, — и он, Макс, открывал мне дверь, впускал меня внутрь, — всякий раз, войдя в его комнату, я подходил, я помню, к окну, и раздвинув шторы, смотрел на эту темную, заслонявшую небо громаду, не в силах в нее — поверить… Макс, как только я отходил от окна, тут же вновь задергивал шторы. Он вообще жил с закрытыми шторами, Макс, отгораживаясь от неописуемого; в его комнате — при условии, разумеется, тщательно задернутых штор — было, пожалуй, что-то неприступное, уединенное. Совсем тихо было здесь, в этой комнате: с книжными полками вдоль одной стены и столом, прислоненным к другой, с двумя креслами и диваном, наконец, в глубине, — в этой комнате — при условии, разумеется, задернутых тщательно штор — как будто плывущей над городом (уже невидимым…), над другими (невидимыми…) домами. И лишь выходя на улицу, садясь, к примеру, в троллейбус, вновь видел я и эти другие (неописуемые…), и его, Максов (решительно неописуемый…) дом; всякий раз почти с облегчением возвращался я в старую часть города, еще, в общем, возможную.
Но в жизни (так думаю я теперь…) — в жизни есть ведь не только улицы, не только дома. В жизни есть еще — что же? — некие отношения, некие события, некие обстоятельства… сама жизнь, короче: та жизнь, к примеру, которой жил я, живущий теперь — здесь, — та, к примеру, которой он, Макс, жил там, в том, огромном, невероятном, таинственном, самом странном на свете городе (вне мира, вне города…) — и в которой, на каждом шагу, каждый день, мы сталкивались с чем-то сомнительным, неописуемым, невозможным. Не только город: все прочее тоже — распалось, тоже — разбилось… мы же (так думаю я теперь…) — мы не просто — сталкивались, и не просто — видели все это: подобно тому, как мы видели, к примеру, дома, проспекты и улицы, еще возможные или уже, к примеру, немыслимые: — мы оба, каждый на свой лад (хотя и сходным образом: точнее я сказать не могу: пока не могу…) участвовали, и не могли не участвовать, в некоей, если угодно — как будто превышавшей нашу собственную жизнь, вбиравшей ее в себя — в некоей, тоже, если угодно, жизни, решительно, решительно неописуемой.
Мы не соглашались с нею, конечно: мы оба, однако, платили ей свою дань: если не каждый, то почти каждый день: если не каждое, то почти каждое утро.
Она надвигается, она охватывает; не участвовать в ней мы не можем; а между тем, ей словно не хватает чего-то, в ней словно отсутствует нечто.
В ней есть некая принудительная обязательность, подавляющая безусловность; а между тем, ее и вообще как бы нет — нет, как бы — не было: так думаю я теперь.
И — хватит, хватит пока об этом.
То, что не поддается описанию, описывать, конечно, не следует: роман, сказал мне некогда некто, еще не введенный мною на эти страницы, но уже втайне упомянутый мною, роман — это сумма запретов.
— Роман — это сумма запретов… и всматриваясь отсюда, теперь (из этой маленькой, еще и еще раз, за дюной притаившейся деревушки, с ее утренним, по-прежнему, холодом, пронзительным, по-прежнему, светом, и с этими — теперь уже летними, долгими и ясными вечерами ее, затихающими деревьями, луной, поднимающейся над ними…) — всматриваясь, теперь и отсюда, в тот, там, покинутый мною город, — вновь, в спасительном смещении перспективы, я вижу там, в том городе — улицы, еще возможные, переулки, еще дозволенные, — и какие-то, скажем, осенние, — какие-то весенние, скажем, — ветреные и тихие дни, — и первые желтые, — и первые зеленые листья, — и зимние ночи, — и снег, повторяющий очертанья решеток, очертанья карнизов, — и сугробы, и отсветы фонарей, — и какие-то летние, ясные, долгие — почему бы и нет? — вечера, луну над крышами, затихающие деревья.
Отдаляясь во времени, еще и еще раз, события, вещи меняют свою природу.
Но есть блаженные минуты, как сказано: блаженные минуты, когда мы видим настоящее так, как видим обычно лишь прошлое, с той же отрешенностью, с тем же вниманием, как будто отсутствуя, но может быть именно потому присутствуя в нем: блаженные минуты, с почти мучительной остротою, удивительно часто случавшиеся с Максом в ту осень, когда, не в силах остановиться, он бродил и бродил по городу, по улицам, переулкам — и набрел, среди прочего, на одну, очень маленькую, как сказано, площадь.