3

Утром выяснилось: Кубышкин — ветеринарный фельдшер. И понимает по конной части. Относительно «человеков», как он выразился, «не шибко».

— Призвали. А что? Первые полгода был в корпусе Белова. Слыхали? После ранения в пехоту попал. Назначили «человечьим» фельдшером в батальон. А что? — Он передернул плечами, одновременно рот и щека перекривились. — Отказываться-то не положено. В общем, я половину службы провел в госпиталях. В последний раз под Курском тяжело контузило. Сутки в блиндаже отлежал. Откопали. А что? Живой. Полечили — и вот сюда, в новый санбат. А что?

Они сидели под сосной у своей палатки. Сафронов кусал травинку, слушал своего первого помощника и думал горькую думу: «Вот так оно и тянется, вот так оно и идет, все «наперекосяк», как говаривал на военфаке наш старшина-служака. Попал, наконец, на фронт, так и то в какой-то неукомплектованный медсанбат. Дают вот кадры, и попробуй с ним поработать, если он «человеков» не лечил. Контуженный к тому же, дёргается, чешется. «Какого офисера вам отдаю», — вспоминал он слова НШ. — Действительно "офисера"».

— Вот что, Кубышкин, — сказал Сафронов. — Несите-ка шины и бинты. Учиться будем.

Кубышкин проворно вскочил и нырнул в палатку.

В тот же день произошла неожиданная встреча. Проходя мимо палатки комбата, Сафронов услышал до боли знакомый голос:

— ...логичнее всего было бы считать.

Он не мог ошибиться — это был голос Сашки Штукина, его друга по военфаку. Сафронов придвинулся поближе к палатке, прислушался.

— Возможно, вы и правы, но это, повторяю, алогично...

Сафронов секунду помедлил, а потом спросил:

— Разрешите?

В палатке на мгновение притихли, а затем послышался голос Лыкова-старшего:

— Войдите.

На носилках, поднятых на козлы, по одну сторону самодельного стола сидели Лыков-старший и Штукин. Даже со свету Сафронов узнал его.

— Извините, — сказал Сафронов. — Но тут такое дело...

— Я уже в курсе, — вмешался Штукин. — И после разговора с командиром намеревался к тебе.

— По такому поводу... — оживился комбат, но почему-то сдержался, произнес доброжелательно: — Ладно, идите. После договорим.

Они вышли на свежий воздух и некоторое время стояли молча, с интересом разглядывая друг друга.

— Не скажу, чтобы ты слишком поправился, — заключил Штукин.

— А ты все тот же, — отозвался Сафронов.

— Это я в госпитале отъелся. Я ведь после ранения сюда попал.

Тут Сафронов заметил на правой стороне гимнастёрки Штукина желтую полоску, на левой — медаль «За отвагу». А все остальное прежнее — те же очки, тот же второй подбородок, та же неуклюжесть, и форма по-прежнему не шла ему... Но эта полоска...

Сафронов обнял друга, и так, в обнимку, они направились в глубь леса.

— Ну, рассказывай, — потребовал Сафронов. — Где был? Что делал? Когда это тебя зацепило? Мы с тобой столько не виделись, а ты всего два письма написал.

Штукин по старой привычке крутнул головой, будто ему был тесен ворот, поправил очки.

— Ранило где-то под Орлом при бомбёжке. Отлежал в Москве, в районе Тимирязевки. Между прочим, там провел несколько операций, и профессор, ведущий хирург, одобрил.

— А мне до сих пор так и не пришлось, — признался Сафронов и вздохнул прерывисто.

— Возможно, сейчас придется, — утешил Штукин. — Когда идет поток, хирургов не хватает. Все врачи оперируют.

— Но я с той поры, с военфака, почти не брал скальпеля в руки.

— Не делай трагедии. Я тебя уверяю. — Штукин сиял очки, протер их подолом гимнастёрки. — Несомненно, навыки имеют значение. Я сразу попал в медсанбат, и пришлось делать все: и резекцию желудка, кишечника, удалять селезенку... Это дело наживное. Жизнь заставит соображать и действовать.

Сафронов слушал Штукина и всё-таки еще не мог поверить, что это он, его военфаковский друг, Сашка Штукин, его подчиненный, слушатель пятого взвода, что это он ведёт неторопливый рассудительный разговор. И как будто не было месяцев разлуки.

— Как-то не верится, — прервал Сафронов. — Никак не ожидал тебя встретить.

— На войне все бывает, — философски заметил Штукин.

Тут Сафронов вновь не сдержался, схватил его в охапку.

— Ну, будет. Достаточно. Это ребячество, — вырывался Штукин.

Они опустились на траву и минуту или две молчали, вслушиваясь в шорохи леса.

— За что медаль получил? — спросил Сафронов.

— Трудно сказать. Вероятно, за то, что я не бросил раненого, довёл операцию до конца.

— Завидую я тебе.

— Напрасно.

Замолчали. Прислушались к кукованию кукушки.

— Ты знаешь, что у нашего выпуска уже есть потери? — спросил Штукин. — Даже в нашем взводе. Убит Бирюк. Ранен Гроссман. На пересыльном пункте я встретил Корецкого. Тоже ранен. — Он вновь сдернул очки и начал протирать их подолом гимнастёрки. — Ну, а ты-то? Что же ты не рассказываешь?

— Да что я. После резерва попал в Ленинград. В особый полк связи. Застал блокаду... Бомбёжку там, обстрел. Все ждал наступления. Но не повезло. Как раз перед его началом, будто мне назло, часть переформировали, а меня направили в резерв.

— Для того чтобы столкнуться с войной, немного времени нужно.

— Успокаиваешь?

— Просто диалектически мыслю.

Сафронов тихо усмехнулся — друг в своем репертуаре.

— Как у тебя с Лидой? Переписываешься?

— С перерывами. Вот написал из госпиталя без обратного адреса. — Он кашлянул в кулак и спросил тоном пониже: — Как ты думаешь, она действительно ждет меня?

— Не сомневаюсь.

— А я сомневаюсь. Не то, что я в ней не уверен. В судьбе не уверен. Война идет.

Сафронов хотел возразить, но подумал: «И в самом деле. Что нас ждет через день, через неделю, даже через час?» И представил жену, дочку, отца, мать, родной город, свой домишко. Но все это было бесконечно отдалено войной. И война диктовала, что делать, что будет, как будет…

— А как твоя наука? — поинтересовался Сафронов.

— По мере возможностей. В моем чемодане десятка два записных книжек. В них кое-что записано.

«Кое-что записано, — повторил про себя Сафронов. — Но это «кое-что» зависит опять же от войны».

— Какое на тебя произвел впечатление командир?

— Видишь ли, — раздумчиво ответил Штукин, — я привык судить о людях по делам.

— Куда он тебя агитировал?

— Весьма нелепое предложение. Совмещать должность эпидемиолога.

— Здесь все пока на совмещении, — заметил Сафронов. — Штатов нет. Я вот и за фельдшера, и за санитаров работаю.

Он потянулся за грибом, что высунул шляпку из-под листьев, будто подслушивал разговор, сорвал его, как цветок, и продолжал откровенно:

— Знаешь, что меня больше всего возмущает? Не хватает врачей, фельдшеров, санитаров, шоферов. А они спокойны, почти спокойны.

— Перегорели, — вставил Штукин.

— Что перегорели? — не понял Сафронов.

— А то, что ты еще только столкнулся с этим, а они привыкли. Они вовсе не черствые люди. Они поначалу так же, как ты, возмущались, волновались, переживали. А потом перегорели. И теперь относятся к этому как к неизбежному.

«Он, как всегда, прав», — в мыслях согласился Сафронов.

Потом они ужинали и опять говорили, бродя по лесу. От палаток доносилась песня:


Прощай, любимый город,

Уходим завтра в море...


Песня разлеталась далеко, и казалось, даже сосны слушают её.

— Остервенело поют, — заметил Штукин.

— Так каждый вечер.

— Начнется операция — не до песен будет.

Плечо к плечу они пошли на песню и, пожелав друг другу спокойной ночи, разошлись по своим палаткам.

— Товарищ капитан, — послышалось из-за занавески, — это ваш товарищ?

Спрашивала Стома.

— Да. Мы вместе учились.

— Смешной.

— Добрый, — не согласилась Люба.

«И смешной, и добрый», — про себя заключил Сафронов и улегся на свою походную кровать-носилки.

Загрузка...