Утром выяснилось: Кубышкин — ветеринарный фельдшер. И понимает по конной части. Относительно «человеков», как он выразился, «не шибко».
— Призвали. А что? Первые полгода был в корпусе Белова. Слыхали? После ранения в пехоту попал. Назначили «человечьим» фельдшером в батальон. А что? — Он передернул плечами, одновременно рот и щека перекривились. — Отказываться-то не положено. В общем, я половину службы провел в госпиталях. В последний раз под Курском тяжело контузило. Сутки в блиндаже отлежал. Откопали. А что? Живой. Полечили — и вот сюда, в новый санбат. А что?
Они сидели под сосной у своей палатки. Сафронов кусал травинку, слушал своего первого помощника и думал горькую думу: «Вот так оно и тянется, вот так оно и идет, все «наперекосяк», как говаривал на военфаке наш старшина-служака. Попал, наконец, на фронт, так и то в какой-то неукомплектованный медсанбат. Дают вот кадры, и попробуй с ним поработать, если он «человеков» не лечил. Контуженный к тому же, дёргается, чешется. «Какого офисера вам отдаю», — вспоминал он слова НШ. — Действительно "офисера"».
— Вот что, Кубышкин, — сказал Сафронов. — Несите-ка шины и бинты. Учиться будем.
Кубышкин проворно вскочил и нырнул в палатку.
В тот же день произошла неожиданная встреча. Проходя мимо палатки комбата, Сафронов услышал до боли знакомый голос:
— ...логичнее всего было бы считать.
Он не мог ошибиться — это был голос Сашки Штукина, его друга по военфаку. Сафронов придвинулся поближе к палатке, прислушался.
— Возможно, вы и правы, но это, повторяю, алогично...
Сафронов секунду помедлил, а потом спросил:
— Разрешите?
В палатке на мгновение притихли, а затем послышался голос Лыкова-старшего:
— Войдите.
На носилках, поднятых на козлы, по одну сторону самодельного стола сидели Лыков-старший и Штукин. Даже со свету Сафронов узнал его.
— Извините, — сказал Сафронов. — Но тут такое дело...
— Я уже в курсе, — вмешался Штукин. — И после разговора с командиром намеревался к тебе.
— По такому поводу... — оживился комбат, но почему-то сдержался, произнес доброжелательно: — Ладно, идите. После договорим.
Они вышли на свежий воздух и некоторое время стояли молча, с интересом разглядывая друг друга.
— Не скажу, чтобы ты слишком поправился, — заключил Штукин.
— А ты все тот же, — отозвался Сафронов.
— Это я в госпитале отъелся. Я ведь после ранения сюда попал.
Тут Сафронов заметил на правой стороне гимнастёрки Штукина желтую полоску, на левой — медаль «За отвагу». А все остальное прежнее — те же очки, тот же второй подбородок, та же неуклюжесть, и форма по-прежнему не шла ему... Но эта полоска...
Сафронов обнял друга, и так, в обнимку, они направились в глубь леса.
— Ну, рассказывай, — потребовал Сафронов. — Где был? Что делал? Когда это тебя зацепило? Мы с тобой столько не виделись, а ты всего два письма написал.
Штукин по старой привычке крутнул головой, будто ему был тесен ворот, поправил очки.
— Ранило где-то под Орлом при бомбёжке. Отлежал в Москве, в районе Тимирязевки. Между прочим, там провел несколько операций, и профессор, ведущий хирург, одобрил.
— А мне до сих пор так и не пришлось, — признался Сафронов и вздохнул прерывисто.
— Возможно, сейчас придется, — утешил Штукин. — Когда идет поток, хирургов не хватает. Все врачи оперируют.
— Но я с той поры, с военфака, почти не брал скальпеля в руки.
— Не делай трагедии. Я тебя уверяю. — Штукин сиял очки, протер их подолом гимнастёрки. — Несомненно, навыки имеют значение. Я сразу попал в медсанбат, и пришлось делать все: и резекцию желудка, кишечника, удалять селезенку... Это дело наживное. Жизнь заставит соображать и действовать.
Сафронов слушал Штукина и всё-таки еще не мог поверить, что это он, его военфаковский друг, Сашка Штукин, его подчиненный, слушатель пятого взвода, что это он ведёт неторопливый рассудительный разговор. И как будто не было месяцев разлуки.
— Как-то не верится, — прервал Сафронов. — Никак не ожидал тебя встретить.
— На войне все бывает, — философски заметил Штукин.
Тут Сафронов вновь не сдержался, схватил его в охапку.
— Ну, будет. Достаточно. Это ребячество, — вырывался Штукин.
Они опустились на траву и минуту или две молчали, вслушиваясь в шорохи леса.
— За что медаль получил? — спросил Сафронов.
— Трудно сказать. Вероятно, за то, что я не бросил раненого, довёл операцию до конца.
— Завидую я тебе.
— Напрасно.
Замолчали. Прислушались к кукованию кукушки.
— Ты знаешь, что у нашего выпуска уже есть потери? — спросил Штукин. — Даже в нашем взводе. Убит Бирюк. Ранен Гроссман. На пересыльном пункте я встретил Корецкого. Тоже ранен. — Он вновь сдернул очки и начал протирать их подолом гимнастёрки. — Ну, а ты-то? Что же ты не рассказываешь?
— Да что я. После резерва попал в Ленинград. В особый полк связи. Застал блокаду... Бомбёжку там, обстрел. Все ждал наступления. Но не повезло. Как раз перед его началом, будто мне назло, часть переформировали, а меня направили в резерв.
— Для того чтобы столкнуться с войной, немного времени нужно.
— Успокаиваешь?
— Просто диалектически мыслю.
Сафронов тихо усмехнулся — друг в своем репертуаре.
— Как у тебя с Лидой? Переписываешься?
— С перерывами. Вот написал из госпиталя без обратного адреса. — Он кашлянул в кулак и спросил тоном пониже: — Как ты думаешь, она действительно ждет меня?
— Не сомневаюсь.
— А я сомневаюсь. Не то, что я в ней не уверен. В судьбе не уверен. Война идет.
Сафронов хотел возразить, но подумал: «И в самом деле. Что нас ждет через день, через неделю, даже через час?» И представил жену, дочку, отца, мать, родной город, свой домишко. Но все это было бесконечно отдалено войной. И война диктовала, что делать, что будет, как будет…
— А как твоя наука? — поинтересовался Сафронов.
— По мере возможностей. В моем чемодане десятка два записных книжек. В них кое-что записано.
«Кое-что записано, — повторил про себя Сафронов. — Но это «кое-что» зависит опять же от войны».
— Какое на тебя произвел впечатление командир?
— Видишь ли, — раздумчиво ответил Штукин, — я привык судить о людях по делам.
— Куда он тебя агитировал?
— Весьма нелепое предложение. Совмещать должность эпидемиолога.
— Здесь все пока на совмещении, — заметил Сафронов. — Штатов нет. Я вот и за фельдшера, и за санитаров работаю.
Он потянулся за грибом, что высунул шляпку из-под листьев, будто подслушивал разговор, сорвал его, как цветок, и продолжал откровенно:
— Знаешь, что меня больше всего возмущает? Не хватает врачей, фельдшеров, санитаров, шоферов. А они спокойны, почти спокойны.
— Перегорели, — вставил Штукин.
— Что перегорели? — не понял Сафронов.
— А то, что ты еще только столкнулся с этим, а они привыкли. Они вовсе не черствые люди. Они поначалу так же, как ты, возмущались, волновались, переживали. А потом перегорели. И теперь относятся к этому как к неизбежному.
«Он, как всегда, прав», — в мыслях согласился Сафронов.
Потом они ужинали и опять говорили, бродя по лесу. От палаток доносилась песня:
Прощай, любимый город,
Уходим завтра в море...
Песня разлеталась далеко, и казалось, даже сосны слушают её.
— Остервенело поют, — заметил Штукин.
— Так каждый вечер.
— Начнется операция — не до песен будет.
Плечо к плечу они пошли на песню и, пожелав друг другу спокойной ночи, разошлись по своим палаткам.
— Товарищ капитан, — послышалось из-за занавески, — это ваш товарищ?
Спрашивала Стома.
— Да. Мы вместе учились.
— Смешной.
— Добрый, — не согласилась Люба.
«И смешной, и добрый», — про себя заключил Сафронов и улегся на свою походную кровать-носилки.